если остановит, то скажите, что ведете арестантов, арестованных по повелению ржонда, Ну, а теперь можете идти.
Угрюмым вышел Степан от графа. Слова его мало успокоили Степана. Граф заботился только о безопасности семьи генерала, Степана же беспокоила также участь всех русских вообще. Он знал, что русских войск в Варшаве немного и что неожиданное нападение ночью стотысячной толпы погубит их. Но как быть?!
Как ни думал Степан, а другого выхода, как предупредить генерала теперь же, он не находил.
«Предупрежу непременно, — решил он, — нужно только улучить минутку, чтобы сбегать к крестной».
Но это ему не удалось.
Как ни глуп был Ян, но, видя беспокойство Степана, догадался, что в голове его созревает какой-то план. Какой, он не знал, знал только, что приятель собирается сделать что-то такое, что не понравится графу. Придя к такому заключению, задумался и Ян. «Как бы остановить приятеля, чтобы он не наделал глупостей, — думал преданный слуга графа. — Словами его не убедишь, нужно, следовательно, заставить насильно».
— О чем задумался, Степан? — обратился он к товарищу.
— О чем? О поручении графа.
— Об этом еще будет время подумать, а теперь лучше помоги мне. Сегодня у графа соберутся приятели, нужно приготовить вина — сходим в погреб и притащим ящик: одному мне не под силу. Да перестань хандрить; разопьем лучше бутылочку. Граф в наше распоряжение дал три. Одну разопьем теперь, две вечером, для храбрости.
— Ладно, пойдем.
— А ведь мы, что называется, с пустыми руками, — заметил Ян приятелю, как только они спустились в подвал. — Приготовь-ка ты пока ящик, а я сбегаю за стаканами, да кстати притащу хлеба и сыру.
Степан молча направился в угол подвала, где стояли ящики и где в песке были зарыты бутылки с вином, а Ян, быстро взбежав вверх по лестнице, захлопнул дверь и начал запирать; стук двери и щелканье замка вывели Степана из задумчивости.
— Что ты делаешь, Ян?
— Не сердись, дорогой приятель, спасаю тебя.
— Меня? От кого и от чего?
— От твоей глупости.
— Да ты с ума сошел, отопри.
— Нет, не отопру, голубчик. На винных ящиках ты найдешь и хлеб и сыр, которые я тебе приготовил, и просидишь здесь до вечера, пока не поедем по приказанию графа.
— Отопри, сумасшедший, — неистовствовал Степан.
— Сердись или нет, а не отопру. Сам потом благодарить будешь. Я вижу, что ты что-то затеваешь, что графу не понравится, а так как я тебя люблю, то не хочу, чтобы граф на тебя сердился. Посиди здесь, голубчик, а пока до свиданья, — и Ян быстро ушел, оставив приятеля взаперти.
Граф Казимир Олинский со своими товарищами поспел к дому Воропанова вовремя.
Чернь, выбив ворота, только что ворвалась во двор, некоторые проникли уже и в дом, как явился граф Казимир.
— Именем ржонда народоваго остановитесь, — крикнул он озверевшим ремесленникам, размахивавшим окровавленными ножами. Толпа, увидя на графе шарф ржонда, притихла.
— По повелению ржонда, — продолжал граф, — я должен арестовать этих женщин, — указал он на застывших на коленях перед образом мать, дочь и старуху няню…
Толпа молчала.
— Сударыни, прошу следовать за мной, — обратился граф к дамам по-польски и сейчас же продолжал по-французски — Слава Богу, я явился вовремя. Не беспокойтесь, я пришел, чтобы отвести вас в безопасное место.
— В тюрьму или в ссылку? — отвечала Нина Николаевна с презрением.
— Пощадите меня, Нина Николаевна, не говорите со мною таким тоном. Ведь вы сами не верите тому, что говорите. Я отвезу вас к моей тетке, настоятельнице монастыря Кармелиток. Если я вам скажу, что ваш батюшка двадцать с лишним лет тому назад спас жизнь ее сына, моего двоюродного брата, и что тетя теперь молится о здравии вашего отца, вы поверите, что у нее вы будете в безопасности.
— Что бы там ни было, — прервала его генеральша, — теперь мы в вашей власти, делайте с нами что хотите, но если у вас осталась хоть капля благородства, скажите, что сталось с моим мужем?
Граф Казимир страдал невыносимо от того презрения, какое выказывали ему и мать и дочь, но иного он и ожидать не мог, и потому скрепя сердце мирился с своей участью.
— Генерал жив, толпа не посмела напасть на вооруженных солдат и перерезала только спящих. Я не сочувствую этой гнусной резне, я не принимал в ней участия, но… я поляк. Мог ли я не принять участия в восстании для освобождения своего отечества… Войска отступают теперь… Я даю вам слово, что скоро постараюсь вас доставить к Николаю Петровичу; нужно только выждать несколько дней, пока в городе несколько успокоится. Торопитесь же Бога ради поскорее, пока чернь еще не одумалась, да захватите с собою ценные вещи.
Сборы дам были недолги, через несколько минут они выходили в сопровождении графа и его друзей из дому, и вскоре карета увезла их к монастырю Кармелиток, окруженная конвоем из друзей графа Казимира. На запятках стояли и переругивались между собою Степан и Ян. Отсидевший весь день в погребе Степан не мог простить приятелю его проделки и всю дорогу бранил его, приправляя брань пинками.
Пока самозваные жандармы увозили дам, настоящие жандармы ржонда производили в городе аресты русских дипломатических чиновников и тех из поляков, которые подозревались в симпатиях к России.
Глава VIII
Варшавская резня послужила началом к восстанию во всей Польше и Литве. Костюшко, прибыв в Краков, объявил всеобщее вооружение, польская армия быстро организовалась и, разделенная на корпуса, сосредоточилась в разных местах, сам же Костюшко, разбив генералов Денисова и Турмасова, двинулся к Варшаве. Весть о победе возбудила энергию инсургентов, и всюду начали вспыхивать восстания: в Вильне, Гродно и других городах.
Костюшко же, прибывший в Варшаву, первым долгом принялся за ее укрепления; всюду кипела оживленная работа, польский король оставался как бы праздным зрителем. Не сумев отстоять целостность и независимость государства, он мирился теперь с переходом своей верховной власти в руки народной рады (ржонда). Положение его было поистине печально. Он мог только слушать, исполнять, но не приказывать.
Костюшко для Варшавы был все. Одно имя его вселяло энергию и пробуждало патриотизм среди населения.
Все с жаром принялись за фортификационные работы, и город быстро начал опоясываться точно выраставшими из земли укреплениями.
Работали все: и войска, и народ. Здесь были представители всех сословий и состояний: простые мещане и магнаты. Приезжали и светские дамы; они не только подбодряли работавших, но и сами брались за лопаты и тачки.
Король не отставал и почти ежедневно появлялся на укреплениях в качестве простого работника, но это нисколько не делало бедного Станислава популярным, напротив, вызывало со стороны магнатов насмешки и колкие замечания.
— Лучше бы, ваше величество, отправились к себе во дворец, — заметила ему однажды светская дама, — лучше и не беритесь за работу, потому что где вы приложите свои руки — там не жди успеха.
Король молча сносил оскорбления.
Русских войск в Польше было в то время очень мало, прусские же и австрийцы действовали так вяло, что дали возможность Костюшко и укрепиться и организоваться.
В конце июня прусский король подошел к Варшаве и осадил ее, но осада велась настолько вяло и безыскусно, насколько энергична и умела была оборона. В прусских войсках между тем обнаружился недостаток в боевых снарядах, начали ходить болезни и возрастать дезертирство, и король мало-помалу свел осаду на простую блокаду, но для блокады у него было мало войск.
Попробовал прусский король запугать Варшаву и послал королю Станиславу грозное письмо, в котором обещал взять город штурмом, если он не сдастся добровольно, но польский король вежливым письмом отвечал, что он бессилен, что власть не в его руках, а в руках революционеров, то есть у организатора революции — верховного совета, что же касается штурма, то король замечал, что между прусским лагерем и Варшавою находится армия Костюшко, с которым нужно считаться.
Как и следовало ожидать, король на штурм не решился, вскоре же вспыхнуло восстание в тылу прусской армии в отошедших к Пруссии областях, и король, сняв блокаду, поспешно отступил.
Отступление пруссаков вызвало в Варшаве взрыв небывалого восторга, теперь все уже были уверены в победе, в скором восстановлении Польши в прежних ее границах.
День отступления пруссаков Варшава ознаменовала целым рядом празднеств, закончившихся громадным роскошным балом в здании магистрата.
В то время, когда знать и шляхетство веселилось в залах магистрата, чернь пировала на площади. Город был иллюминован огнями, всюду раздавались песни и радостные клики.
Во время разгара веселья на площади показался всадник. Конь был измучен, лицо и одежда всадника в пыли, видно было, что скакал он издалека. В толпе пронесся слух, что прискакал гонец от генерала Сераковского. Толпа окружила всадника с криками «виват Сераковский, долой москалей», но всадник не отвечал на восторженные клики. Лицо его было хмуро, и он молча прокладывал себе дорогу сквозь толпу.
Внимательный наблюдатель не мог бы не заметить на лице гонца беспокойства и некоторого смущения: радость и ликование народа не гармонировали с теми вестями, что он привез генералиссимусу.
Наконец всадник добрался до дверей магистрата.
Звуки мазурки неслись вниз по лестнице и вырывались на площадь, шляхта с одушевлением танцевала любимый танец, когда Костюшко доложили о прибытии гонца от Сераковского. Генералиссимус в сопровождении своего штаба удалился в отдельную комнату и велел позвать гонца.
— Что нового? — спросил его озабоченно Костюшко, видя нёвеселое лицо курьера.
Тот молча подал генералиссимусу пакет.
Костюшко читал недолго.
— Господа, Сераковский сообщает нам недобрые вести. Против нас выслан Суворов. При Двине он разбил уже авангард Сераковского, и Сераковский изо дня в день ожидает сражения с ним. Унывать, господа, не следует, нужно собрать всю свою энергию и нравственной силе полководца противопоставить такую же силу со своей стороны… По войскам нужно объявить, что это не тот Суворов, который бил турок и взял Измаил, а другой, его однофамилец.