Глава первая«Ура, фельдмаршал!»
Не мщением, а великодушием покорена Польша.
I
Издавна повелось: в мирной обстановке, после утреннего чая, отдохнуть часок. Попеть по нотам свои любимые концерты Бортнянского или Сартия.
Пение любил с детства. В Москве и в подмосковном Рождествене пел на клиросе дискантом – слух всегда был отменный; а возмужал – стал петь басом.
Но сегодня воскресенье, скоро идти к обедне. Там вдоволь напоешься.
А пока захотелось ответить на одно приятное письмо.
Бывший соратник, подполковник граф Цукато, просит позволения написать биографию Александра Васильевича.
Наконец дошло до того, что жизнью Суворова любопытствуются другие!
Писал адъютант Антинг, старался. Первая часть – еще туда-сюда, а во второй Антинг скворца дроздом встречает. Надобно исправить солдатским языком. Придется поручить подполковнику Петру Никифоровичу Ивашеву. Он пять лет при Суворове главным квартирмейстером, человек свой, русский, все знает, пусть исправит.
А теперь вот – Цукато. Может, у него получится лучше…
Задумался над своей, такой полной превратностей жизнью.
За признанием – немилость, за падением – взлет.
Измаильский стыд до сих пор, четыре года спустя, жжет его щеки. Тогда Потемкин устроил так, что победителя Рымника и Измаила разжаловали в строители крепостей. Заставили полтора года томиться в Финляндии. Сделали захребетным инженером.
Сколько крови испортило Суворову это финляндское «затмение», как прозвал он сам эту ссылку. Как рвался он оттуда! Писал своему всегдашнему адресату Димитрию Ивановичу Хвостову.
Хвостов женат на его родной племяннице Грушеньке Горчаковой. Он уважает дядюшку Александра Васильевича, всегда столь исправно отвечает ему на письма, сообщает обо всем, что происходит при дворе, в Петербурге.
Суворов огорченно говорил:
– Баталия покойнее, нежели лопатка извести и пирамида кирпичей!
– Бога ради, избавьте меня от крепостей, лучше б я грамоте не знал!
Наконец вняли просьбам, вызволили. Зимой 1792 года послали в Херсон начальствовать над тамошними войсками. Но это – что в лоб, что по лбу: в Херсоне опять те же укрепления, те же госпитали. Опять выходил из себя, писал:
«Я не инженер, а полевой солдат. Знают меня Суворовым, а зовут Рымникским!»
Просился у царицы в Польшу – на западе сгущались тучи. В Польшу Екатерина не пускала. Терпеливо ждал. Но глаз не спускал с запада. Опытный глаз видел: здесь заговорят пушки.
И он оказался прав, – дело началось.
Румянцев, российский Нестор, великий полководец, вызвал Суворова из Херсона. Дал поручение отвлекать поляков от главного театра военных действий.
Задача – обидно мала. Постыдно мала. Ему ли этим заниматься? И все-таки Суворов согласился: лишь бы поближе к делу!
И тут опять встрепенулся Петербург, все эти дворцовые паркетные шаркуны, все завистники. Постарались свести решение Румянцева к нулю: Суворов получил ордер – вместо сражений с врагом в поле устраивать магазейны, готовить провиант для других генералов, которые предполагали растянуть кампанию на год, не меньше.
А Суворов не собирался вести войну так долго. Еще до выступления в поход он обещал окончить все в сорок дней. И теперь обещанное сдержал: в сорок два дня кампания была закончена. У Суворова никогда и ни в чем слово не расходилось с делом. Одним ударом приобрел мир и положил конец кровопролитию!
События опередили всех петербургских курьеров. События шли суворовскими темпами.
Его чудо-богатыри взяли Крупчицы, взяли Брест, взяли Кобылку. Пала Прага – дело, подобное измаильскому.
И вот Суворов в самой Варшаве – победитель и умиротворитель.
«Ура, Варшава наша!» – написал он императрице.
В Польше настала долгожданная тишина.
Мир. Pokoj.
Кто старое помянет, тому глаз вон!
«Все предано забвению. В беседах обращаемся как друзья и братья», – писал Суворов Румянцеву.
Нет, петербургским указчикам за суворовскими штыками не угнаться!
…Суворов окунул перо в тушь и быстро застрочил:
«Почитая и любя нелицемерно Бога, а в нем и братий моих человеков, никогда не соблазняясь приманчивым пением сирен роскошной и беспечной жизни, обращался я всегда с драгоценнейшим на земле сокровищем – временем – бережливо и деятельно, в обширном поле и в тихом уединении, которое я везде себе доставлял.
Намерения, с великим трудом обдуманные и еще с большим исполненные, с настойчивостью и часто с крайнею скоростию и неупущением непостоянного времени. Все сие, образованное по свойственной мне форме, часто доставляло мне победу над своенравною фортуною. Вот что я могу сказать про себя, оставляя современникам моим и потомству думать и говорить обо мне, что они думать и говорить пожелают.
Жизнь столь открытая и известная, какова моя, никогда и никаким биографом искажена быть не может. Всегда найдутся неложные свидетели истины, а более сего я не требую от того, кто почтет достойным трудиться обо мне, думать и писать. Сейто есть масштаб, по которому я жил и по которому желал бы быть известным…»
Дальше все мысли, так легко и плавно шедшие на бумагу, грубо перебил Прошка: он вошел и без всякого стеснения стукнул об пол – бросил начищенные сапоги Александра Васильевича.
Ах, медведь, медведь! Уж и не денщиком прозывается, а величают его «главный камердинер», а все не помогает: как ни назови, все такой же чурбан!
Однако пора одеваться. Пора к обедне.
II
Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры! Какой восторг!
Полки стояли у церкви. Ожидали, когда окончится обедня. Офицеры ходили перед строем, разговаривая друг с другом, потирали стынущие уши – каска не уберегала от холода, – стучали рука об руку: морозило изрядно.
Солдаты, стоявшие «вольно», приплясывали на месте, переговаривались, кое-как коротали время.
На деревьях и заборах сидели мальчишки, мерзли, но терпеливо ждали, когда начнется парад: застучат барабаны, загремит музыка, Пойдут, маршируя, по улицам полки. То и дело слышалось:
– Ясь, патшай![71]
– Стась, ходзь тутэй![72]
Кое-где кучками стояли и взрослые, смотрели на русские полки.
– Теперь уже попривыкли к нам, не боятся, – усмехнулся Башилов.
Он только что вернулся в полк после ранения. Голова еще была завязана, каска сидела на самой макушке.
– Ты сам не хуже их боялся бы, ежели бы тебе столь набрехали, – буркнул седой капрал Воронов.
– Тебя, брат, не было, – оживленно заговорил Зыбин. – Мы еще на той стороне Вислы стояли, как к нам в лагерь старый поляк зашел.
– Ну и что же?
– Пришел и говорит: вижу, что вы такие же люди, как и мы. А нам, говорит, наши паны да ксендзы сказывали, будто вы и на людей непохожи. И что все вы не из Москвы, не из Витебщины аль Киевщины, а из Сибири. И людей, особливо детей, жаривши, едите… Смеху-то, – скалил зубы говорливый Лешка Зыбин. – И вот потому, говорит, на всех нас такой страх нагнали. Мы все «утекли до лясу». А как прошли ваши войска, вернулись мы, говорит, до дому, видим – все в доме целехонько. Даже глечик – это по-ихнему кувшин – с водой как стоял на лавке, так и стоит. Теперь, говорит, знаю: сбрехали паны да ксендзы. Они нас только дурачат да сами грабят…
– Вольно ж собаке и на владыку лаять, – согласился Башилов.
– Капитан Лосев велел поднесть старику стаканчик вина. Мы его накормили щами да кашей.
– Отчего это наш капитан такой невеселый ходит? – спросил Башилов. – Аль нездоров?
– Заскучал наш капитан, – ответил Зыбин.
– А не хвастай, не говори пустого! – вмешался Воронов.
– Что ж он такое и кому говорил?
– Денщик сказывал, как-то в компании расхвастался: мне, мол, за Мачинскую баталию еще полагается, мне за то да мне за это…
– Верно, он при Мачине, да и при Бресте, и при этой самой Кобылке храбро себя держал. Не знаю, как тут, под Варшавой, меня ведь не было, – сказал Башилов.
– В штурме первым по лестнице на вал взошел. Он храбрый, это точно, – подтвердил Огнев.
– Так скучать-то чего?
– А того, что батюшка наш Ляксандра Васильич к награде его, слышно, не представил – он хвастунишек не жалует. Да и таких, которые языком любят чесать – глянул на Зыбина Воронов, явно относя последние слова на его счет. – Хвастать не косить – спина не болит! Вот и будет капитан теперь помнить…
– Скоро ль обедня отойдет? – перевел разговор Огнев. – Мороз потаскивает.
– Сегодня Александра Васильич долго поучение говорить не станет, – заметил Зыбин, – сразу с «больницы» начнет: «Солдат – дорог. Береги здоровье…» А потом: «Ученье – свет», и конец: «Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры! Какой восторг!» Дельно это у него придумано!..
Суворов возвращался с обедни веселым. Сегодня думал говорить свое обычное поучение войскам коротко, в полча-са, а проговорил полтора. И всему причиной – репнинские полки.
Едва начал Александр Васильевич говорить, как увидел: в Ряжском полку скривился господин полковник, недовольно поджал губы и Азовский. Понял, сразу же прочел их мысли:
«Опять поучение? И чего? Такой холод, а он…»
«Да, да, опять! Николай Васильевич Репнин, конечно, ничем таким не утруждали. К морозу не приучали. Неженки! Вот мне шестьдесят четыре года, а я стою в одном мундире, без перчаток – и хоть бы что. Солдат ко всему должен привыкнуть! Солдат и в мирное время – на войне!»
И сразу же мысль – проучить.
«Мой чудо-богатыри – привыкшие, выстоят. А вам – впредь наука!»
И после «больницы» Александр Васильевич начал все свое поучение с самого начала:
«Каблуки сомкнуты. Подколенки стянуты. Солдат стоит стрелкой: четвертого вижу, пятого не вижу…»
Он улыбнулся, вспомнив, с какими лицами встретили промерзшие, закоченевшие офицеры репнинских полков эти заключительные слова его поучения:
«Вот, братцы, воинское обучение. Господа офицеры! Какой восторг!»
III
До утра было еще далеко, но в камердинерской уже не спали. Прошка, взлохмаченный и хмурый, сидел на полу возле таза, в котором обычно целую ночь горела свеча. Насупив брови, Прошка оправлял нагоревшую свечу. Был мрачен и зол.
Повар Мишка, курносый, толстощекий, с жиденькими чернявыми усиками, лежал на тюфяке, глядел на Прошку.
Сзади за ним, у стены, виднелась курчавая седая голова и такая же седая бороденка фельдшера Наума. Фельдшер безмятежно храпел: в ближайшее время ему никакого дела не предвиделось.
– Совсем одурел, старый, – сонным голосом говорил Прошка. – И без того спит мало, а ноне вовсе сна лишился: ждет. И только об нем, об этом, прости Господи, жезле у него разговору… Ходит, в окна глядит – не едут ли. И знай посылает; выдь на крылец гляди. А чего теперь увидишь: темень, ночь. Ему нипочем – спал человек аль нет. Замучил…
– Так вы же, Прохор Иваныч, с вечеру хорошо дрыхли, – улыбнулся повар.
– Чую, где ночую, да не знаю, где сплю? – вопросительно глянул на него Прошка, подымаясь с полу.
– Нет, правда. Почитай, от самого обеду спали… Можно выспаться.
– Тоже скажешь: выспался. – Прошка смерил повара презрительным взглядом. – Эх ты, кастрюля! Мало ли когда что было. Да я и в позапрошлом годе спал, так и это считать? Сколь ни спать, а и завтра не миновать. Много ты понимаешь, поварешка? Я ежели и сплю, то у меня сон, коли на то пошло, соловьиный…
Он подошел к своему тюфяку, лежавшему на лавке, повалился на него и тут же захрапел.
– Соловьиный, – залился беззвучным смехом толстощекий повар. – Ой, чудак! Соловьиный! Да у тебя, брат, медвежий, а не соловьиный сон. Ишь, спит. Теперь его никакой пушкой не пробьешь!
В комнате, которая служила и спальней и кабинетом, было жарко натоплено. Суворов в одном белье и туфлях быстро ходил из угла в угол, думал.
Иногда останавливался, прислушиваясь: не звенят ли за окном бубенцы? Нетерпеливо заглядывал в окна. Но при свете двух свечей, горевших на столе, виднелись сквозь стекла только голые кусты сирени, росшие у дома.
Почему-то припомнилась такая же, почти бессонная, ночь в Яссах, после Измаила, когда приехал к Потемкину.
– Великий человек и человек великий, – повторил он свой стародавний каламбур о Потемкине.
Жил, властвовал и умер. Умер вскоре после взятия Измаила Суворовым.
Бесспорно, для русской армии Потемкин сделал много. Он так же, как Румянцев и Суворов, добивался улучшения в обмундировании, вооружении. Он понимал никчемность всех этих солдатских буклей, косичек, петличек и пряжек. Это он сказал: «Если б можно было счесть, сколько выдано в полках за щегольство палок и сколько храбрых душ пошло от сего на тот свет».
В этом Потемкин – великий человек. Но в делах человеческих он был – только человек великий. Великий ростом. Завистливый, непостоянный.
Если бы он был жив, что сделал бы сейчас? Неужели и теперь противился бы тому, чтобы императрица пожаловала Суворову фельдмаршальство?
Вот он, долгожданный день!
После стольких лет унижения Суворов наконец – фельдмаршал.
Военная карьера Суворова развивалась туго. Все приходилось брать с бою, не так, как другим, к примеру Репнину. Репнин в двадцать восемь лет был уже генерал-майором.
Как он надменен, Николай Васильевич Репнин! Отвратительно повелителен и без малейшей приятности. Еще так недавно, месяц назад, он придирался к Суворову, норовил приказывать, а теперь придется самому сноситься с фельдмаршалом Суворовым рапортами.
Суворов потер от удовольствия руки и вполголоса запел:
– Тебе Бога хвалим…
И так за пением не приметил, как в самом деле под окном зазвенели бубенцы. Рванулся к двери:
– Прошка! Приехали!
Не дожидаясь мешковатого Прошки, сам как был неодетый, так и проскочил через камердинерскую в сени, на крыльцо. Распахнул дверь.
У самого крыльца, мотая головами, стояла тройка лошадей. Шелестели бубенчики, говорили люди.
– Да скоро ли ты? – не выдержал, окликнул племянника Суворов.
– Иду, дяденька!
Из саней вылезал в шубе, точно медведь, племянник, сын старшей сестры Александра Васильевича Анны, Алеша Горчаков.
А Прошка, подошедший к Суворову сзади со свечою в руке, бубнил на ухо:
– Ступайте в комнаты, простудитесь. Как маленькие! Без вас внесут, никуда жезл энтот не денется…
Алеша шел уже, путаясь в длинных полах шубы. В руках он нес большой узел.
Суворов обнял его.
– Я с холоду, дядюшка!
Вошли в комнату. Горчаков положил узел на стол и вышел в камердинерскую снять шубу. Дуя в озябшие руки, вошел к Суворову в спальню.
Суворов осторожно развязывал узел.
Мундир фельдмаршальский, шитый золотом.
– Это императрицын подарок. Маменька и Наташа мерку давали. Не знаем – впору ли будет?
– Впору, впору! – улыбался Суворов, а руки нетерпеливо шарили в узле.
– Это алмазный бант на шляпу, – сказал Горчаков, когда Суворов вынул сверточек поменьше. – А это – фельдмаршальский жезл. Пятнадцать тысяч рублей стоит, дядюшка!
– Он мне пятнадцати миллионов дороже: в нем моя свобода! Орлу развязали крылья!
Суворов схватил стул, легко перепрыгнул через него, крикнул:
– Репнина обошел!
Поворотился, легко перепрыгнул стул снова:
– Салтыкова Николая – обошел!
– Салтыкова Ивана – обошел!
– Прозоровского – обошел!
– Долгорукого – обошел!
– Каменского – обошел!
– Каховского – обошел!
– Эльмпта – обошел!
– Мусина-Пушкина – обошел! – прыгал он через стул туда и обратно.
Племянник смеялся, глядя на шалости развеселившегося Александра Васильевича.
– Помилуй Бог, легок стал: хорошо прыгаю! – улыбался Суворов, окончив свой счет.
Он раскрыл дверь в камердинерскую:
– Прошка, закусить полковнику!
И к племяннику:
– Ну, Алешенька, рассказывай!
Горчаков вынул из-за пазухи бумаги:
– Вот рескрипт императрицы и письмо.
Суворов бережно взял обе бумаги. Поднес к свече.
На одной стояло:
«Ура, фельдмаршал!
Екатерина».
На другой:
«Вы знаете, что как я не произвожу никого чрез очередь и никогда не делаю обиды старшим, но Вы, завоевав Польшу, сами себя сделали фельдмаршалом».
– Вот письмо Наташи.
Суворов развернул, увидал милые сердцу строчки: «графиня Наталья Суворова-Рымникская».
Не стал читать, спросил:
– Здорова? Мама, Груша, Димитрий Иваныч?
– Все слава Богу…
– А это чье? – спросил Суворов, принимая толстый пакет.
– Гаврилы Романовича.
– А, посмотрим:
«Милостивый государь!
Преисполнен будучи истинной любви к Отечеству, почтения ко всему тому, что называется мужество или доблесть, уважения к громкой славе Россиян, обожания к великому духу нашей Государыни, беру смелость поздравить Ваше Сиятельство и сотрудников Ваших с толико знаменитыми и быстрыми победами.
Ежели бы я был пиит, обильный такими дарованиями, которые могут что-либо прибавлять к громкости дел и имени героев, то бы я Вас избрал моим и начал бы петь таким образом:
Пошел – и где тристаты[73] злобы?
Чему коснулся, все сразил.
Поля и грады стали гробы.
Шагнул – и царства покорил.
– Очень мило. Помилуй Бог! Спасибо! Ну что ж ты одну водку тащишь? А закуска, редька где? – встретил он Прошку, который нес штоф и чарки.
– Да ведь с дороги-то первой всего – водка, – сказал, облизывая губы, Прошка.
– Тебе – что с дороги, что в дорогу – она первой всего! Сказывай, Алешенька, что же в столице говорят?
– Все только и говорят о ваших победах, дядюшка. Когда Исленьев приехал с ключами Варшавы и хлебом-солью, на другой день во дворце был выход при большом съезде. Безбородко читал объявление о причинах войны, потом служили молебен благодарственный с коленопреклонением и пушечной пальбой. Императрица отведала варшавского хлеба-соли и собственноручно поднесла его Наташеньке. Похвалила: «Хлеб в Варшаве хорош, вкусен!»
– Не обидим Варшаву! – вставил сиявший от радости Суворов.
– Потом был парадный обед во дворце. В середине его императрица объявила о возведении вас в звание фельдмаршала. Пили ваше здоровье при двухстах одном пушечном выстреле.
– Помилуй Бог, сколько пороху истратили! Ну, Алешенька, давай выпьем и мы.
Дядя и племянник выпили.
– Ешь, закусывай!
Горчаков ел и рассказывал:
– Императрица лестно говорила о вас. При всех несколько раз напомнила мне: «Заботьтесь о здоровье фельдмаршала».
– Потемкин в гробу переворотился! – смеялся Суворов. – А что все эти придворные трутни? Как же они перенесли назначение Суворова фельдмаршалом?
– Императрица никому об этом заранее не говорила. Даже начальник военного департамента Николай Салтыков не знал.
– А что же Николай Салтыков говорил: чем бы меня наградить должно?
– Довольно, говорит, с него и генерал-адъютанта.
– Это его Марфуша, жена, говорит, а не он. Своего ума Николай Иванович не имеет…
– Долгорукий и Иван Салтыков, те так были обижены, что просились уволить их со службы.
Суворов расхохотался:
– От них обоих как с козла молока; Долгорукий известно: в поле – с полком, с поля – с батальоном. А Ивашка – ну, тот Богом обижен. Его тридцать лет назад надобно было бы уволить. Но это все военные, это товарищи. В одних ножнах, как сказано, двум шпагам не бывать. А что же говорят статские, иностранная часть?
– Страсть как довольны. Говорят: Суворов заставил Европу бояться России. За границей наконец увидали, поняли нашу силу!
– Еще не один раз Европа почувствует силу русских! – уверенно сказал Суворов.
В камердинерской все уже проснулись – суворовский день начался. Прошка пребывал в своем неизменном ворчливом настроении:
– Через стулья прыгает. Фитьмаршал. Смехота!
– Нет, с тобой водку на радостях станет пить? – подрезал Наум. – Да кабы тебе такой жезл, что пятнадцать тысяч стоит, так ты через энтот шкаф сиганул бы, а не то что. И потом – понимать надо: одно слово – фитьмаршал. Ему, брат, теперь все дозволено!
IV
Александр Алексеевич Столыпин не без волнения подходил к усадьбе Тогневского у Лазенок, где жил фельдмаршал Суворов. Столыпин приехал в Варшаву из Петербурга к Суворову на службу.
Когда он уезжал из Петербурга, ему пришлось наслушаться разных рассказов о фельдмаршале: Суворов был притчей во языцех.
Одни хвалили его за доброту, за ум, превозносили его военные таланты. Другие, наоборот, говорили, что в военных делах Суворову просто везет, что угодить ему нелегко – человек он с большими странностями, язвительно замечали, что «чин его по делам, но не по персоне».
И те и другие передавали многочисленные истории о фельдмаршале Суворове, которые ходили по Петербургу. Где в них правда, а где вымысел – сказать невозможно.
Еще во время путешествия в Крым императрица, награждая генералов, будто бы спросила Суворова, нет ли у него какой-либо просьбы.
«Матушка царица, хозяин покою не дает: задолжал я ему».
«А много ль?»
«Три с полтиной, матушка!»
Рассказывали, как Суворов, встретив барабанщика, уступил ему дорогу:
«Барабанщик – важен, его слушается сам Румянцев. Ему повинуются наши ноги».
С улыбочкой шептали на ухо, будто бы у Суворова есть печать. На ней изображена скала, от которой отскакивают стрелы. А под скалой надпись: «Рази, рази, м. т.!» И конечно, больше всего было разговоров о том, что фельдмаршал Суворов не терпит немогузнайства: солдат должен быть находчив, должен отвечать быстро и на всякий вопрос. Предупреждали Столыпина: Суворов требует, чтобы офицер читал книги, но не какую-либо «Пригожую повариху», а – «Книгу Марсову» или Плутарха.
Столыпин чувствовал себя неважно, – не хотелось бы срамиться. Плутарха он в руки не брал, а «Книгу Марсову» только перелистывал: право же, нет охоты ее читать.
Из книг Столыпин привез особою в Варшаву лишь одну: недавно купленный песенник – «Эрато, или Приношение прекрасному полу на новый, 1795 год». Это читать легко и приятно.
И теперь, идучи, Столыпин все старался предугадать: о чем же может его спросить Суворов – далеко ли до солнца, много ли рыбы в Висле?
Усадьба Тогневского – небольшой одноэтажный домик с садом – стояла у самой дороги. В саду между деревьями, пестревшими яркими осенними красками, виднелась палатка. Бросилось в глаза: у дома фельдмаршала не было часовых.
Перед крыльцом стояла карета с парой лошадей. Усатый кучер в четырехугольной шапке и кафтане, как у митрополичьих певчих, важно восседал на козлах. Лакей в белых перчатках ходил возле кареты.
Столыпин взошел на крыльцо, открыл дверь в переднюю.
Старый солдат, сидевший у окна и нюхавший табак, даже не пошевелился.
Дверь в следующую комнату была раскрыта. Столыпин несмело шагнул. На него глянуло потертое, все в морщинах лицо генерал-адъютанта Тищенко. Рядом с ним стоял племянник Суворова Алексей Горчаков, знакомый Столыпину по Петербургу.
– А, Сашенька, здравствуй! Когда прибыл? – приветливо встретил Столыпина Горчаков.
– Сегодня.
– На службу?
– Да. Когда я буду иметь счастье представиться фельдмаршалу? – спросил Столыпин у Тищенки, здороваясь с ним.
– Будет время, – неласково буркнул Тищенко и вышел из комнаты.
Столыпин вспыхнул:
– Коли он не хочет, я сам представлюсь!
– Погоди, – тронул его за локоть Горчаков. – Я все сделаю. Пойдем, дядюшка в саду, в палатке.
И Горчаков повел Столыпина в сад.
Из палатки слышались голоса, говорили по-польски.
– Ну, как ехал? Что там у нас, дома? Тепло, дождей еще нет?
– Ехал хорошо. В Петербурге тоже тепло.
Из палатки вышел Тищенко.
– Долго они там? – спросил Горчаков.
– Сейчас уезжают. Уже написал.
– Опять Наташе придется принимать незваных гостей.
Столыпин смотрел, не понимая, о чем у них речь.
– Поляки, одни и с женами, едут по своим делам в Петербург. И все лезут к дядюшке – военные и статские – за рекомендательными письмами. А он никому не отказывает, пишет Наташе: прими, мол, «окажи по востребовании нужное пособие», «будь ласкова», «приятствуй». И этак каждый день. Точно у Наташи постоялый двор.
– Пользуются его добротой. Совести у людей нет, – недовольно прибавил Тищенко.
В это время из палатки вышли, кланяясь, поляк и полька. За ними шел Суворов. Он был в кителе и каске.
– Сьличне дзенькуемы![74] – благодарили они фельдмаршала.
– Сченстливэй подружи![75] – любезно провожал их Суворов.
Когда гости ушли, Суворов быстро обернулся к своим. Вопросительно глянул на вытянувшегося в струнку Столыпина.
– Адъютант Столыпин! – представил Тищенко.
Суворов приложил руку к козырьку каски. Спросил:
– Где служил отец?
Кажется, все передумал – и сколько верст до Луны, и много ль звезд на небе, а об этом и не подумал.
– Не знаю, ваше сиятельство, – невольно вырвалось у Столыпина.
Краска залила все лицо. Стало жарко.
«Все пропало. Все кончено. Сейчас закричит, прогонит!»
Суворов приложил палец к губам и удивленно процедил:
– В первый раз… Не знаю?
– Алексей Емельянович служил по статской, – пришел на помощь Горчаков.
Столыпин покраснел еще пуще: он слышал, что фельдмаршал страсть не любит статской службы.
И тут словно молния прорезала: да ведь батюшка же отставлен при Петре III, лейб-кампанцем!
– Нет, ваше сиятельство, вспомнил! – обрадованно закричал Столыпин. – Вспомнил! Не статский, военный! Батюшка служил в лейб-кампании!
Все рассмеялись.
Со Столыпина катил пот.
Суворов хлопнул его по плечу:
– Не робей, Столыпин! И на Машку живет промашка! Ступай отдохни, а завтра за работу!
V
Репутация оригинала, которую он ловко сумел приобрести себе, служила ему для того, чтобы давать безнаказанно и кстати колкие ответы или искусные уроки.
Адъютант Столыпин ехал позади Суворова и его главного квартирмейстера подполковника Ивашева. Фельдмаршал сегодня решил побывать в нескольких полках, расположенных неподалеку от Варшавы. Столыпин был доволен, что ему пришлось сопровождать Александра Васильевича.
Стоял сентябрь, ясное бабье лето. Солнечный безветренный день был по-осеннему прозрачен и чист. Куда-то вдаль, не спеша, летела осенняя тонкая паутинка. Столыпин то и дело смахивал ее с лица.
Он ехал, глядя на толстый затылок подполковника, на молодцеватую посадку Суворова. Глядя на него, бодрого и крепкого, невольно вспоминались его ровесники, вроде генерал-аншефа Александра Прозоровского, который был немощен и дряхл и не мог без посторонней помощи влезть в седло.
Столыпин уже около месяца служил у Суворова, начинал понемногу узнавать его, свыкался с его обычаями.
Напрасно некоторые знакомые в Петербурге пугали Столыпина, что служить у графа Суворова будет трудно. Правда, день у него начинался не тогда, когда у других, а необычайно рано – Александр Васильевич вставал в два часа ночи, – но ведь у каждого свои привычки.
Служить адъютантом у графа Суворова было едва ли труднее, чем у надменного Репнина, скупца Николая Салтыкова, которым командовала жена, или у взбалмошного Каменского. Каменский однажды отколотил арапником своего родного сына зато, что тот, как показалось отцу, недостаточно быстро явился к нему.
Нелегко было служить и у покойного Потемкина: от княжеских причуд доставалось адъютантам.
Суворов – порывист и горяч, но, в сущности, чрезвычайно добрый человек.
Все его «причуды», о которых так был наслышан Столыпин до приезда в Варшаву, здесь получили совершенно иное освещение.
Завистники Суворова из придворных, все семьи девяти генерал-аншефов, которых обогнал в фельдмаршальстве неродовитый Суворов, их родственники и друзья, – все старались обнести Суворова, рассказывая о нем разные небылицы. Особенно изощрялись в насмешках над тем, как генерал-аншеф Суворов, теперешний, стало быть, фельдмаршал, пел в Польском походе петухом.
«Слыхали, наш-то фельдмаршал каков? Петушком поет!» – хихикали петербургские сплетники, резонно умалчивая, при каких обстоятельствах и зачем это делалось.
Ко всем рассказам о Суворове Столыпин старался относиться беспристрастно, но все же невольно думал и сам: действительно, чего ради почтенный человек, генерал, так, за здорово живешь, поет петухом? Это его тоже коробило.
Но в Варшаве он узнал настоящую подоплеку кочетиного пения Суворова. Обо всем рассказал ему шурин, секунд-майор Аким Васильевич Хастатов, старый сослуживец Суворова.
«Шли мы, – словоохотливо рассказывал Хастатов, – по чужой земле. Кругом много всякого народу: кто за нас, кто против, как их разберешь. Значит, надо держать ухо востро. Вот наш батюшка Александр Васильевич и дает приказ: «Войскам выступать, когда петух запоет!» Коротко и ясно. Теперь надо понимать насчет петуха. Ежели бы это был обыкновенный петух, тогда всякий младенец знает: петух поет перед полночью и перед светом. Значит, легко предупредить своих – дескать, русские выступят тогда-то, встречайте. Но что делать, коли это петух необыкновенный, суворовский? И поет он, когда захочет. И вот часиков в семь вечера наш батюшка вскочит с сенника, хлопнет в ладоши, закричит «кукареку», барабанщики ударят в барабаны, трубы подхватят, и, глядишь, через десять – пятнадцать минут вас и след простыл. Лови, лях! Кто не знает, тому, может, и верно смешно: генерал-аншеф по-кочетиному заливается. А как знаешь, тут не смеяться, а удивляться надо: умен, осторожен человек!»
Столыпин был согласен с шурином. Он видел: Суворов прикидывается, играет роль, а на самом деле не так прост, как может показаться поверхностному, ненаблюдательному человеку.
…Всадники проехали небольшой лесок и вдруг очутились перед лагерем Елецкого полка.
Был полдень. Лагерь отдыхал.
Стоявший у пирамиды часовой, видимо, сразу признал фельдмаршала.
– К ружью! – истошно закричал он.
Суворов скакал куда-то в гущу палаток, к середине лагеря.
«Куда он?» – шпоря своего коня, недоумевал Столыпин.
Фельдмаршал осадил коня у палатки, возле которой стоял огромный, с добрую кадку, барабан.
– Яков Васильич! – нагибаясь с седла, окликнул весело, по-приятельски Суворов. – Яков Васильич! Господин Кисляков!
– Асеньки? Ах ты, Господи! – послышалось из палатки.
Палатка заходила ходуном, и через секунду из нее выскочил высокий, весь седой барабанщик.
– Здравствуй, отец наш Александр Васильич! – радостно приветствовал он фельдмаршала. – А я-то сплю… – укорял себя барабанщик.
– Здорово, Яков! Ты – чудо-богатырь! Ты – русский!
Барабанщик надел каску и, проворно схватив барабан, стал натягивать бунты. Сразу было видно – мастер своего дела. Такой барабанщик, который и марш бьет, и водку пьет, и табак нюхает – все в такт.
– В бою при Бресте ядро прошибло у него барабан. Яков Васильич ворвался к ляхам, выхватил у них барабан и ударил в поход. Вот он каков! – рассказывал, обернувшись к Столыпину, Суворов. – Ну, как польский барабан, хорош?
– Справен, батюшка Александр Васильич. Мертвого подымет!
– Так бей тревогу, Яков!
Кисляков не заставил себя ждать. Взмахнув палками, он истово ударил в барабан.
– Свой народ надо знать. Румянцев через десять лет узнал в Орле сторожа, который был рядовым в Кагульском бою. По имени его назвал, поцеловал! – кричал, нагибаясь к Ивашеву, Суворов.
«Вот те и чудак! Как бы не так!» – подумал Столыпин, едучи за Суворовым сзади.
Глава втораяВ Петербурге
I
Замолчавший в своем углу подполковник Ивашев вдруг сладко захрапел.
«Умаялся Петр Никифорович!» – улыбнулся Суворов.
Дорога была отвратительная: промерзшую осеннюю грязь едва прикрыл небольшой снежок. Дормез подскакивал, немилосердно тряс.
Александр Васильевич сидел с закрытыми глазами, – глаза уже с год болели. Да и смотреть было не на что и некуда: стекла дормеза закрыли, – на улице дул резкий ветер, за стеклами ночь, поля, снег.
«Спит бедняга. Это я его доконал пением. Не любит Петр Никифорович петь».
От тоски и ничегонеделания в этом «путевом заточении», как окрестил свое путешествие Суворов, он взялся было за любимое развлечение на досуге – петь по нотам. Ноты он возил с собою. Сам пел первым басом, а Ивашеву предложил петь теноровую партию.
Ничего не вышло.
«В военном деле спелись, а тут – кто в лес, кто по дрова. Вот издеваются над Суворовым. Дураки смеются: мол, петухом поет. А поживи с мое, запоешь и курицей… Финляндия. Каменно-мшистые болота. Ссылка. Херсон. Крепости да солдатские больницы. В Херсоне прожил больше полутора лет в полной праздности… И только в Польше – настоящее дело. Однако скоро ли станция?»
С каждым шагом все дальше уезжал от Польши.
– Польша – больше, – рифмовалось по привычке. – Да сколько их при дворе, что хотят быть больше! Завистники. Пускающие плащ по всякому ветру. Сей – глуп, тот – совести чужд, оный – между ними… Клеветники. А ведь чуть не породнился с одним из этих…»
За Наташеньку сватался сын Николая Салтыкова… Наташа была в те годы как порох в его глазу. Вышла из Смольного института через два месяца после Измаила. И сразу – женихи. Замучили женихи. Замучили письма к Хвостову. Жила у двоюродной сестры Груши, которая вышла замуж за Димитрия Ивановича Хвостова. Обуза Грушеньке. Обуза Димитрию Ивановичу.
И тотчас же представился грязный канал, у набережной которого стоит дом Хвостовых. Щепки по каналу плывут, тряпки. Валят в него разный мусор. Насупротив дома – Никольский рынок. Лавки. Дуги. Кумачовые платки, рукавицы. Подсолнухи. Баранки.
…Крюков канал. «Крючок».
Безбородко, Александр Андреич. Секретарь Екатерины II. Говорит о Суворове: «Не нашелся в нужных по обстоятельствам мерах». Недовольны, что в 40 дней умиротворил Польшу. Вызывают к себе в Петербург. Боятся, что Суворов очень милостив с побежденными.
– Я только военный человек и иных дарованиев чужд!
Сразу писал Румянцеву: «Кабинетной политики не знаю…»
– В кабинете лгут, в поле бьют.
Упреки Суворову: слишком мягок с поляками – не взял контрибуции, забыл прошлое.
– Человеколюбием поражать противника не меньше, чем оружием.
Отпустил на свободу восемнадцать польских генералов и более восьмисот офицеров.
Каждый день к нему – просители: офицеры и статские. Едут в Петербург по своим делам. Просят оказать помощь. Любомирский, Модзалевский, Иозефович – всех не упомнишь. Писал Наташе. Все на ее плечи. Всех ей принимать, угощать.
Наташа живет уже самостоятельно. Наташа уже замужем за Николаем Зубовым. За старшим братом любимца императрицы Платона.
Суворов воевал в Польше, когда Зубов посватался.
Грушенька, Аграфена Ивановна Хвостова, двоюродная сестрица, нашептывала Наташе: у этого рука больная, тот кривой, у того нос долог.
Конечно, приискивали Наташе женишка, чтоб себе повыгоднее.
– Дешева рыба на чужом блюде!..
Отбила, отговорила разных женихов. Сватался сын Николая Салтыкова – мальчик для воспитания. Подзуживала: слепой, кривой!
Потом Долгорукий Сережа. Хороший парень. Благонравен, не мот. Чиновен. Грушенька выискала, нашла: родня Николаю Салтыкову, неудобно. Димитрий Иванович писал о нем, явно обносил: «ветроверие»…
Еще – Трубецкой. Единственный сын: добрых поступков и воспитания. Премьер-майор. А оказалось – пьет. Вся родня пьет. В долгу как в шелку.
Дальше – Эльмпт, самый приятный Александру Васильевичу из женихов. Юноша тихого портрета. Лица и обращения не противного. В службе беспорочен. По полку – без порицания. Хвостовы высмотрели: у Эльмпта рука плоха. От дуэли. Так не так, а брак.
И вот – пятый.
Раз-два-три-четыре-пять,
Вышел зайчик погулять…
Вышла замуж. За жениха предстательствовала сама царица. А Наташа раз уже писала, что без отрицания исполнит волю отца купно с волею императрицы.
Люб или не люб – уговорили. Двадцатилетнюю девчонку легко уговорить, – молодо-зелено. Жених-то не стар, но и не из очень молодых: на десять лет старше невесты.
Николая Александровича Зубова Суворов давно знает. С турецкой кампании. Служил ничего. Александр Васильевич посылал его из армии к царице со столь радостным известием о рымникской победе.
До замужества Наташа правила судьбой отца. Теперь – отрезанный ломоть, и он свободная птица. Свадьба была восемь месяцев назад, в апреле.
– Хорошо, что не в мае, – век маяться…
…Ох, и намаялся же в Финляндии и в Херсоне.
– Лучше бой!
Шли на приступ Праги с песней:
Ах, на что ж было огород городить,
Ах, на что ж было капусту садить?
Вспомнились стихи, что послал Державину из Варшавы в ответ на его поздравление:
Ах! Сродно ль той прибегнуть к мщению,
Кто век свой милости творит!
Карать оставя Провиденью,
Сама, как солнце, возблестит!
Поляки, магистрат города Варшавы, поднесли Суворову золотую табакерку с надписью: «Warszawa – zbawcy swemu».[76]
– А цел ли жезл?
Он невольно тронул лежавший позади сверток. Там шкатулка с орденами. Там фельдмаршальский мундир.
Выплыло жирное, всегда веселое лицо Безбородки.
Нескладный. Ноги толстые, в белых чулках. Чулки почему-то всегда сползают. Точно покойный великолепный князь Тавриды Григорий Александрович. Неряха. Женолюб.
…Как еще Наташа убереглась? Сначала, после Смольного, жила во дворце у Екатерины II. Царица подарила ей свой вензель, отличила. Пожаловала в фрейлины.
Александр Васильевич поступил резко, по-солдатски: взял Наташу домой. Поместил у своей младшей сестры Машеньки, а потом к старшей – Анне Горчаковой, к ее дочери Груше.
Царицын двор.
– Для двора потребны три качества: смелость, гибкость, вероломство.
Пришли на ум стихи из Ал-Корана. Сура[77] 109-я. Сура ал-кафирин.[78]
Хорошо там сказано:
Ля а’буду ма та’будун,
ва ля антум а бидуна ма а буду.
Я не поклоняюсь тому, чему вы поклоняетесь,
и вы не поклоняетесь, чему я поклоняюсь.
…Надоело сидеть ничего не делая. Устал, от тряски заболела спина.
– Скоро ли приедем?
Постучал кулаком:
– Прошка, скоро ли?
– Скоро, уже видать! – весело откликнулся с козел.
– Ишь, к молодой жене едет, так не брюзжит, как муха в щели!
Молодка, молодка молодая…
Солдатка, солдатка полковая… —
запел вполголоса, чтобы не разбудить Ивашева.
Наконец приехали, стали.
– Петр Никифорович, приехали!
– Что? Что? – вскочил тот.
Суворов уже отворил дверцу и с удовольствием вылез из дормеза.
У небольшой хаты стоял с фонарем адъютант Столыпин, который на перекладной тройке ехал впереди с поваром, заготовляя ночлег и еду.
– Ну как, мальчик? – спросил его Суворов.
– Все готово, ваше сиятельство. Постель, самовар, вода.
– Молодец!
Суворов взбежал на крылечко. Повар Мишка стоял у раскрытой двери:
– Пожалуйте сюда, ваше сиятельство!
Суворов вошел в маленькую комнатку, – в этой половине дома было всего две комнаты.
В печке ярко горели дрова. На лавке шумел самовар. За тонкой перегородкой – вторая комната. В углу возвышалось сено, покрытое простыней, лежала подушка, суворовский плащ, которым Александр Васильевич накрывался. Стояла кадка с водой, ведро. На столе, освещая посуду и приготовленный ужин, горела в походном подсвечнике свеча.
Суворов сбросил на руки Столыпина шинель и заходил по комнате, разминаясь после долгого сидения.
– Бисм-аллахи-р-рахмани-р-рахим![79] – повторял он.
Надо раздеваться, окатиться водой – и за чай.
Он сел на табурет и подставил Прошке ногу:
– Ну, тяни сапог!
Прошка стащил сапоги.
Суворов перешагнул во вторую комнату, где стояла вода, мигом разделся и приказал Прошке:
– Лей!
Прошка облил его холодной водой.
– Эх, хор-рошо! Эх, чудесно! – приговаривал Суворов, растираясь. – Готов! Полотенце!
Он схватил из рук камердинера полотенце и, вытираясь, запрыгал по комнате, напевая:
– Бисм-аллахи-р-рахмани-р-рахим! Бисм-аллахи…
– Ратуйте! Матка бозка! Иезус, Мария! Ратуйте![80] – раздался вдруг истошный бабий вопль из угла.
Что-то черное шлепнулось с печки – Суворов невольно отскочил в сторону и глядел с изумлением.
Это была старуха. Она дико вытаращила глаза на Суворова и с криком «ратуйте!» кинулась опрометью вон из хаты.
– Что такое? Откуда она? – спросил Суворов.
Столыпин бросился за старухой вдогонку.
Повар Мишка, пряча улыбку, чесал в смущении голову:
– Тут, ваше сиятельство, должно, запечье есть. Стало быть, старушка задремала, не слыхала, как мы прибирали, а потом и перепугалась.
– Да вы-то чего смотрели?
– Кажись, все осмотрели, а вот какое дело…
Через минуту вернулся Столыпин.
– Ну, что она?
– Испугалась, ваше сиятельство. Говорит: думала… простите, – замялся адъютант.
– Черт, – подсказал Суворов.
– Так точно, черт!
– Конечно. Голый человек скачет по хате, говорит неизвестно по-каковски – не кто иной, как черт! – смеялся Суворов. – Старуха-то ведь по-арабски не знает. Снеси-ка ей рубль, а то еще родимчик прикинется!..
II
В пути Столыпин все время ехал впереди фельдмаршальского дормеза. Суворов приказал ему:
– Поезжай к князю Петру, скажи: никаких встреч. Солдат зря не морозить!
Князь Петр Багратион, командир егерского батальона, сразу же послушался. Он тотчас распустил приготовленный для встречи батальон и только сам дождался любимого начальника.
Суворов обнял храброго князя:
– Тебе, Петруша, я всегда рад!
Лошадей быстро перепрягли, и дормез пошел трястись дальше.
Суворов всю жизнь мечтал о фельдмаршальстве, – все знали об этом. И можно было бы ожидать, что, добившись исполнения желаний, Суворов вдоволь насладится всеми почестями высокого положения.
Но и здесь Суворов поступил не так, как все.
В фельдмаршальстве ему важна была сущность: это звание открывало Суворову более широкое поле для военной деятельности на благо отечества.
Почести же Суворову были не нужны. Он не любил, чуждался их. И остался таким же простым, как всегда.
В Гродне Суворова должен был встречать с рапортом генерал-аншеф Репнин, который еще так недавно был взыскательным начальником Суворова.
В Гродне Суворову вдвойне не хотелось задерживаться: с князем Репниным он не ладил – не любил его приверженности ко всему прусскому, Репнина он обошел в фельдмаршальстве, – о чем же было с ним говорить?
И на последней станции перед Гродной Суворов отправил Столыпина просить князя Репнина не делать никаких встреч.
– Для Николая Васильевича парад важнее баталии. Да и упражнялся он больше в дипломатических изворотах. Солдатского в нем мало. Не отменит встречу, – думал вслух Суворов, отправляя Столыпина. – Ну да, впрочем, мы и сами с усами! Поезжай, доложи!
Репнина Суворов знал отменно: для него буква была важнее сущности.
– Я не могу нарушить повеления императрицы, – сказал он Столыпину, который явился в Гродне к генерал-аншефу.
Репнин остался ожидать фельдмаршала.
Столыпин с адъютантом Репнина князем Гагариным, знакомым Столыпину по Петербургу, прошли к почтовой станции, где были приготовлены лошади для суворовских экипажей.
– И ты, Саша, говоришь, что фельдмаршал ни за что не остановится в Гродне? – спросил князь Гагарин, который очень хотел увидеть Суворова, так как еще ни разу не видал его.
– Разумеется.
Не прошло и получаса, как они увидали скачущую во весь опор кибитку. Рядом с кучером на козлах сидел толстощекий, курносый Мишка-повар. Самая кибитка была закрыта рогожей.
Столыпин все понял.
Он засуетился, стараясь поскорее перепрячь лошадей. А князь Гагарин, не обращая внимания на кибитку (в ней, разумеется, едут слуги Суворова), ходил, вытягивая шею, смотрел вдаль – не покажется ли фельдмаршальский дормез.
– Гляди, Мишка, чтоб у тебя было все готово! – сказал повару Столыпин.
– Будет, – улыбнулся повар.
Кибитка умчалась.
– Ну что, Пашенька, видал фельдмаршала? – спросил Столыпин у Гагарина.
– Какого фельдмаршала? – удивился тот.
– Александра Васильевича, графа Суворова-Рымникского.
– А где же я его мог видеть?
– Да ведь фельдмаршал-то уже проехал.
– Где? – завертел во все стороны головой Гагарин.
– В кибитке.
– Не шути!
– Не веришь? Вон скачет графский дормез – можешь сам влезть в него и убедиться, – смеялся Столыпин.
Когда дормез остановился, Столыпин распахнул дверцу. Гагарин боязливо заглянул в него.
– Да закрывай, не студи! Какого черта! – раздался оттуда сердитый хриплый голос.
И взорам удивленного Гагарина предстала сонная, небритая рожа камердинера Прохора, который спал в дормезе, вытянувшись врастяжку.
Столыпин попрощался с Гагариным и влез к Прошке в дормез.
Гродна осталась позади.
III
В Стрельну встречать победителя Варшавы и Праги приехали князь Николай Александрович Зубов (Суворов впервые встречался с Николаем Зубовым как с зятем) и суворовские генералы Арсеньев и Исленьев.
Императрица выслала за фельдмаршалом пышный придворный экипаж – «георгиевский»: восьмистекольную роскошную карету, запряженную восьмеркой лошадей, и весь конюшенно-придворный штат в ливреях и галунах.
Мороз с каждым днем жал все сильнее и сильнее, и в этот день градусник показывал минус двадцать два градуса. К тому же дул сильный ветер. Он точно обжигал лицо и руки.
Лейб-форейторы и гайдуки с красными от мороза и ветра лицами, под стать красным обшлагам своих нарядных зеленых кафтанов на лисьем меху, толпились у крыльца, топали, оттирали носы и уши, ждали отъезда.
Фельдмаршал Суворов одевался. Зубов привез ему от Наташи новую ленту для косички и коробку пудры.
Наконец Александр Васильевич был готов.
Суворов вышел к зятю и генералам – выбритый, свежий, пахнувший своим любимым оделаваном, в новеньком фельдмаршальском мундире, шитом золотом, со всеми многочисленными русскими и иностранными орденами, со шляпой в руке, на которой сиял алмазный бант.
– Ну что ж, господа, поедем, – сказал он и так, не надевая шинели, пошел из комнаты.
«Все такой же», – подумал о Суворове Зубов.
Зубов недоумевающе глянул на генералов: в этакий мороз – и без всего, как же это?
Оба генерала шли за Суворовым и не думая одеваться. Арсеньев был в пехотном зеленом, а Исленьев в белом кавалерийском мундире. Глядя на него, делалось как-то еще холоднее.
Зубов с тоской посмотрел на свою теплую соболью шубу, соболью муфту и шапку и вышел. Делать нечего, приходилось ехать в таком же виде, в каком собирался ехать фельдмаршал.
– Да ведь уже четвертый час, темно, кто же нас увидит, – не выдержав, шепнул он Арсеньеву.
Тот лишь пожал плечами и на ходу заранее уже растирал уши.
– Помилуй Бог, да я в такой карете отроду не езжал! – весело сказал Суворов, садясь в георгиевский экипаж.
Зубов, которого уже прохватила дрожь, сел рядом с тестем. Хотелось бы хоть прижаться к соседу – ведь этакий холод, – но показать Александру Васильевичу, что боишься холода, нельзя, засмеет: солдат боится мороза!
Против них сидели, нахохлившись, Арсеньев и Исленьев.
«Хоть бы он голову накрыл», – подумал начинавший лысеть Зубов.
Но фельдмаршал сидел, держа голыми руками шляпу на коленях.
От двадцатидвухградусного мороза и ветра их защищали только восемь зеркальных стекол кареты.
Суворов сидел прямой, со своим всегдашним румянцем на щеках, и так покойно, будто в теплой горнице.
…Через полтора часа георгиевский экипаж подъезжал к Зимнему дворцу. Несмотря на холод, в Петербурге на улицах толпился народ – ждали своего прославленного героя. За каретой бежали, кричали:
– Ура! Ура, Суворов!
Этой встрече Суворов был рад. Он опустил одно окно и отвечал на приветствия народа, не обращая внимания на то, что его зять весь дрожит как в лихорадке.
Суворов сначала пошел вместе с зятем на половину Зубовых.
Когда Николай Зубов подымался по маленькой лестнице к себе вслед за тестем, он не чувствовал ни ног, обутых в легкие сапожки, ни рук, ни ушей. Дрожащими от холода губами он шепнул Столыпину, который нес за ними вещи Суворова, и в том числе его шинель:
– Твой молодец всех нас заморозил! Что он – шинели не хотел своей надеть, что ли? – не понимал Зубов.
Столыпин молча пожал плечами: что-либо говорить было нельзя, – в двух шагах перед ними шел Суворов.
IV
…в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе.
В десятом часу вечера та же восьмерка лошадей отвозила Суворова в Таврический дворец, в котором были приготовлены покои для фельдмаршала.
Теперь Суворов сидел, надев поверх парадного мундира и всех орденов старую светло-зеленую шинель. Она была так длинна и широка, что в поездке Суворов укутывался ею с головою и ногами.
К ночи мороз еще больше усилился, хотя ветер и стих. На улицах не было видно ни души. Мороз скрипел под тяжелыми, крашенными в желто-черную краску колесами георгиевского экипажа.
«Точно бочку водовоз тащит!» – мелькнуло в голове.
Деревья стояли все в инее, как напудренные. В тусклом свете фонарей виднелись безголовые, бесформенные будочники, утонувшие в необъятных тулупах.
Суворов сидел, думая о прошедшем дне: о своем торжественном въезде в столицу, о встрече с детьми – Наташенькой и сыном Аркадием, которых не видел три года, о милостивом приеме у императрицы.
Что ж, Наташенька уже – отрезанный ломоть. У нее своя семья, свои заботы. Скоро, очень скоро Александр Васильевич будет дедушкой.
Сынок Аркаша все время жил у маменьки, а теперь Варвара Ивановна передала его отцу на воспитание. Он вырос. Уезжая в Херсон в 1792 году, Александр Васильевич оставил сына семилетним маленьким мальчиком. За три года Аркаша вытянулся чуть ли не с папеньку ростом. Красивый, стройный мальчик.
«Не избаловали бы его похвалами красоте. Вырастет Нарциссом».
Матушка императрица встретила весьма ласково.
«Как она еще держится молодцом. Лет ей, кажется, уже шестьдесят пять, а все зубы и лицо свежее. Это мужику шестьдесят пять годов – ништо. У меня вон солдаты в таких летах какие еще крепкие и бодрые, а то ведь женщина!..» – подумал Суворов.
Усадила Александра Васильевича, угощала кофеем.
– Теперь моя обязанность – успокоить вас за все трудные и славные подвиги за возвышение отечества!
– Вами гремит в мире наше отечество, – ответил Суворов.
Забеспокоилась о нем: как доехал?
(Вероятно, князь Николай Александрович пожаловался брату, что Суворов заморозил его. Давно не служил с Суворовым, отвык от солдатской жизни, а напрасно: солдат и в мирное время – на войне!)
– Как же это вы ехали в одном мундире, без шубы? Не простудились бы, сохрани Господи!
– Ништо солдату и без шубы деется – идет да греется! – шутил Суворов. – Ничего, ваше величество, я привычный!
…Невский остался позади, позади домики Литейного. Чем дальше от центра, тем все тусклее огоньки, мельче домишки. Скоро и Таврический дворец.
Вот он наконец! Вот оно, возмездие!
Тогда, в апреле 1791 года, когда в Таврическом чествовали Потемкина как победителя Измаила, Суворов лазил по финским болотам и скалам. Суворова выгнали из Петербурга. Потемкин не захотел, чтобы Суворов был в Таврическом дворце гостем, теперь же будет в нем – хозяином.
Мелькнула красивая решетка дворца.
Восьмерка круто подкатила к крыльцу и остановилась. Гайдуки раскрыли дверцы. Лакеи кинулись высаживать, поддерживать фельдмаршала, помочь сойти, но он отстранил их помощь:
– Помилуй Бог, я не архимандрит, я сам!
Он проворно взбежал по ступенькам крыльца.
Фельдмаршала здесь ждали: двери отворялись перед ним заранее, и лакеи в белых шелковых чулках, в шитых золотом ливреях кланялись из каждого угла, ловили его каждое движение.
Суворов, не сбрасывая ни шинели, ни шляпы, пробежал по всем роскошным покоям до самой спальни.
В небольшой уютной комнате ворох душистого чесаного (видимо, ни одного сучка, ни одного стебелька потолще) сена. Оно покрыто простынями и китайским шелковым одеялом, на котором яркие цветы и невиданные птицы. Диван. Кресла. Стол. На столе свечи. В углу – камин. Ярко горят дрова. У камина – дремлющий в креслах Петр Никифорович Ивашев.
– Я так и знал. Спасибо, что обождали, Петр Никифорович, – обрадовался Суворов. – Сейчас все расскажу!
В комнате рядом – гранитная ваза с водой, серебряный таз, ковш. Мохнатое полотенце. Зеркала все завешены.
Улыбнулся:
– Все, поди, Наташенька рассказала – что любит, чего не любит.
Вернулся в спальню. Снял шинель и шляпу:
– Да сиди, Петр Никифорович, я к тебе сейчас сяду. Вот, чтобы не измять, – вынул из кармана толстый пакет. – Царица спросила: не забыл ли кого наградить? И я вспомнил – капитан Лосев. Довольно наказан за хвастовство. Виноват, мол, говорю, упустил одного капитана. Хороший, храбрый солдат. Давно пора бы наградить, да больно расхвастался, так я его попридержал… «Вина, говорит, ваша, Александр Васильевич, невелика. Он наказан поделом. Садитесь и напишите сами ему достойную награду за доблесть и ожидание, а я подпишу». Читай, все ли я помянул. Читай, Петр Никифорович, вслух, каково значит?
Ивашев развернул толстый лист. Прочел:
«Его высокоблагородию капитану Апшеронского мушкатерского полка Сергею Лосеву:
За Мачин – майорский чин.
За Кобылку и Брест – Георгия крест.
За Прагу – золотую шпагу.
За долгое терпенье – сто душ в награжденье.
– Будет доволен? – спросил Суворов.
– Еще бы, ваше сиятельство!
– Возьми отошли. Эй, Прошка, раздеваться!
Из-за портьеры бесшумно появился придворный лакей, важный, точно министр.
Суворов подбежал к нему:
– Что прикажете?
– Для услуг вашего сиятельства.
Суворов окинул его с ног до головы. В таких белых перчатках помогать стаскивать ботфорты?
– Милостивый государь, возвратитесь в свою комнату. А мне прошу прислать моего мальчика!
И, повернувшись, быстро подошел к камину. Сел на корточки, протянул к огню руки:
– Хорошо. Тепло. А на дворе, Петр Никифорович, морозина – градусов двадцать пять!
Послышались знакомые – не лакейские, осторожные, – а твердые Прошкины шаги. Дверь отворилась, и предстал главный камердинер Прошка.
Он был необычайно торжествен, выбрит и чист. Мундир застегнут на все пуговицы, ни один рукав не вымазан в известке, лицо лоснилось, точно его смазали салом.
Дворцовая обстановка – люстры, гобелены, золоченая мебель – не смущала Прошку. Стесняло одно – выпиравшая, рвавшаяся изнутри икота. Сдерживался, подавлял ее.
– Вот это – иной разговор! Вот это – солдат. А то напудренный маркиз в белых перчатках станет снимать с меня сапоги!
– Лакеев полон дворец, а надобно меня тревожить… А еще – «мальчик». Какой я «мальчик»? Я главный камардин! Мне сорок годов, – выпалил одним духом и потом уже, прикрыв рот рукой, икнул Прошка.
– Ну, насчет сорока годов ты это, брат, своей куме рассказывай, – рассмеялся Суворов. – А гляди-ка, Петр Никифорович, как наш Прохор Иваныч в столице похорошел, а? – повернул он Прошку за рукав. – Красив, помилуй Бог, красив!
Прошка не устоял против лести – усмехнулся.
– Давайте, – икнул он, – лучше мундер, чем глупости-то сказывать, – подавил он благодушное настроение.
Он бережно снял мундир и повесил его.
Суворов сел в кресло, подставил Прошке ногу. Прошка привычно стянул ботфорт.
– Ну, что жена-то, Катюша, здесь? Видал уж? – подмигнул Ивашеву Суворов.
Прошка ухмыльнулся:
– Здеся.
– Как она? Все такая же толстая?
– А что ей делается?..
– Угощал?
– Угощал.
– Пряников, сладкой водочки поднеси. От меня, слышишь?..
– Премного благодарен, – икнул Прошка. – Поднесу.
Он надел барину туфли.
– Принеси варенья и воды. А их высокоблагородие ужинали? – показал он на Ивашева.
– Я сыт, ваше сиятельство. Благодарствую! – поспешил ответить Ивашев.
– Ужинали.
– Тащи вишневого. Или крыжовника. А подполковнику стаканчик наливки. И ступай милуйся со своей Катенькой!..
– Скажете!.. – в последний раз икнул Прошка и вышел.
Подав барину варенье и воду – всегдашний ужин Суворова – и стакан наливки подполковнику Ивашеву, Прошка вернулся в лакейскую. Он сидел в кругу придворных лакеев. Стол был обильно уставлен закусками и бутылками.
Катюша, толстощекая, разбитная бабенка лет тридцати пяти, румяная от выпитого вина, от непривычной высокой компании, от восхищения своим муженьком, сидела в углу.
А тот, нимало не стесняясь ни такой необычной компании, ни возлияний, лил пули:
– Я же сказывал вам: без меня фитьмаршал не разденутся. Без меня и спать не лягут. Без меня они, можно сказать, ничего не стоят… Бывало, в энтой самой Туреччине, аль в Фильяндии, аль хотя бы и в Польше, в Аршаве… Первое дело: а где Прохор Иваныч? А Прохор Иваныч сыт? А ты, Прохор, пил-ел?
– Прохор Иванович, – перебил его главный дворецкий, – извольте выкушать.
Прошка не отказался, выкушал и продолжал:
– А что вот в отражениях…
И он выпучил для большего впечатления глаза.
– Вот при етом самом, – повертел он пальцами, – при как его… При Рымнике, – словно вдруг вспомнил он. – Едем мы с ним в разведку. Он да я, ей-богу. Ядра гудять, пули визжать…
Ливрейные слушали затаив дыхание. Ужасались. Восхищались.
«Главный камардин» заливался соловьем.
V
Первый день жизни в Таврическом дворце доставил много хлопот адъютанту Столыпину. С утра ко дворцу стали съезжаться вельможи, разные военные чины – представиться фельдмаршалу Суворову.
Фельдмаршал давно уже встал. Уже напился чаю, но ни выходить в залу, ни принимать кого-либо не хотел.
Съезжались те, кто никогда, не будь бы Суворов фельдмаршалом, не подумал бы приехать, кто раньше едва раскланивался с ним. А теперь спешат, торопятся. С вечера, поди, пили-гуляли, не выспались и – чуть свет приехали!
Притворство!
А притворства он не любил.
И Суворов сидел, читал французские и немецкие газеты – утрехтские, лейденские, берлинские, гамбургские, кенигсбергские, эрлангенские, что ежегодно выписывал для себя на адрес Хвостова.
Столыпину то и дело приходилось входить в спальню к фельдмаршалу и докладывать.
– Обер-полицеймейстер бригадир Глазов.
– Полиция мне зачем? – не подымая головы от газет, неласково спрашивал Суворов. – С Прошкой и без полиции управлюсь.
– Обер-прокурор Святейшего Синода.
– Я в архимандриты не собираюсь.
– Почт-директор.
– Газеты получил. Лошадей не надо – уезжать никуда пока не думаю.
– Спрашивали: когда же вы будете выходить?
– Чего я там не видал? О чем мне с ними говорить! Никого не приму! – отворачивался Суворов.
– Державин.
– Гаврилу Романовича проси! – вскочил с места. – Гаврила Романович, друг мой! – кинулся он навстречу поэту.
Суворов обнял его и повел в следующую комнату. Закрыл за собою дверь.
Александр Васильевич и Державин о чем-то оживленно говорили. Слышался смех Суворова, – он сразу оживился, повеселел.
А бедный адъютант не знал, что и делать с приемной, что говорить этим важным гостям.
Вот снова подъехали к крыльцу. Столыпин увидал восьмерку лошадей, императрицыну карету с гербами. Он еще не сообразил, кто это пожаловал, как отовсюду раздался удивленный шепот:
– Зубов! Платон Зубов! Сам Зубов!
Столыпин сорвался с места и побежал предупредить Суворова.
– Одевайтесь, ваше сиятельство, Зубов! – сказал он, вбегая к Суворову.
– А что, разве я не одет? – посмотрел на себя фельдмаршал.
Он был в своем всегдашнем простом кафтане. На шее – один орден Анны.
Державин смотрел, недоумевая.
– Платон Александрович тоже принимал меня в затрапезном…
Столыпин повернулся, чтобы встретить Зубова, но он входил уже, украшенный орденами, с лентой через плечо, в пышном шелковом кафтане.
Столыпин выскользнул из спальни. Он только услышал, как Зубов сухо спросил:
– Как ваше здоровье, граф?
В словах должно было быть участие, но в тоне слышалось только негодование.
Зубов пробыл у фельдмаршала минут пять. Он вышел и быстро прошел через залу, провожаемый униженными поклонами сановников.
С его отъездом зала быстро опустела. Вельможи разъезжались несолоно хлебавши.
И когда уже почти никого не осталось в зале, к крыльцу подкатила карета вице-канцлера Остермана. Столыпин узнал ее по голубым епанчам гайдуков и их высоким картузам с перьями и серебряными бляхами.
– Погоди, Гаврила Романович, я сейчас! – сказал Суворов Державину и как был, так и выбежал из дворца навстречу Остерману.
Гайдуки только успели раскрыть дверцы перед вице-канцлером, как Суворов вскочил в карету к Остерману и захлопнул дверцы.
Он просидел минут десять и вылез из кареты. Остерман поехал назад. Визит был окончен.
– Этот визит – самый скорый, лучший и взаимно не отяготительный, – говорил Державину Суворов. – Человек он древний, помилуй Бог, зачем же его заставлять утруждаться.
– Александр Васильевич, мне тоже, пожалуй, надобно уезжать, – поднялся Державин.
– Нет, дорогой Гаврила Романович, тебя я не отпущу. Тебе я рад. Будем вместе обедать. Кого ж это еще Бог дает? – спросил он у Столыпина, который снова шел с докладом.
– Камер-фурьер императрицы.
– Пусть входит.
В комнату вошел щегольски одетый камер-фурьер. Он держал в руках какой-то большой сверток.
– Здравия желаю, ваше сиятельство!
– Здорово, голубчик!
– Ее императорское величество изволят спрашивать, как здоровье, как отдыхали, ваше сиятельство?
– Отдохнул, помилуй Бог. Спали-ночевали, весело вставали. А здоровье – что!
Он громко вдохнул в себя воздух, выдохнул, точно проверял, не болит ли где-нибудь:
– Здоров!
– Их величество очень беспокоятся. Вчерась, говорят, таким манером ехали… Вот изволили прислать вашему сиятельству в подарок шубу…
Камер-фурьер развернул сверток. В нем была прекрасная дорогая соболья шуба, крытая зеленым бархатом, с золотыми петлицами и золотыми на снурках кистями.
– Их величество приказали: без шубы не выезжать, беречься простуды.
– Спасибо! Вот так подарок. Спасибо! – хвалил Суворов, рассматривая шубу. – Да в ней всё, и Измаил и Прага спрячутся. Помилуй Бог, в ней я буду как Безбородко. Эй, Прошка!
Вошел сумрачный с похмелья главный камердинер Прошка.
– Вот видишь, матушка царица, милостивица, подарила шубу.
Прошка смотрел молча.
– Чего же ты молчишь?
– А что ж я буду сказывать? Чай, не мне, а вам подарена…
Державин улыбнулся. Суворов только кивнул Гавриле Романовичу: вот, мол, каков гусь!
– Возьми ее и храни!
Прошка подошел и взял из рук камер-фурьера дорогую шубу.
– А ты, братец, передай матушке царице: Суворов премного благодарен! Суворов в ножки ей кланяется, что она помнит старика! Да на, возьми вот.
Суворов протянул камер-фурьеру золотой и провожал его через все комнаты до выхода. Провожал так, как не провожал фаворита Зубова.
VI
Александр Васильевич собрался во дворец – императрица пригласила его на обед. Он надел светло-зеленый фельдмаршальский мундир, шитый золотом, все ордена, бриллиантовые знаки ордена Андрея Первозванного, бриллиантовый эполет, взял шляпу с большим алмазным бантом.
– Прошка, шинель!
– Да ведь у вас шуба есть, что, ай забыли? Разве не наденете?
Суворов секунду раздумывал.
«Как же быть-то? В чем ехать? Неужели он, Суворов, поедет в шубе? Словно придворный генерал. Может, еще, Александр Васильевич, муфту для рук прикажете?» – измывался он сам над собою.
Прохор точно понял сомнения барина:
– Ежели не наденете, царица узнает – обидится. Подумает: брезгует моим подарком!
«А и в самом деле неудобно», – мелькнуло в голове.
– Давай шинель и шубу!
Прошка не знал: ослышался он аль нет? Шубу и шинель – это уж слишком!
– Ну, что стоишь? Шинель, говорю, и шубу!
Суворов надел свою старую шинель, а царицыну соболью шубу велел нести за собою в карету. Он положил шубу на колени и так поехал во дворец.
– Вот и волки сыты и овцы целы!
Был только одиннадцатый час, но на площади перед Зимним дворцом громоздились кареты и экипажи. Толпился народ. Суетились полицейские. Кареты не задерживались у подъезда. Высадив седоков, они быстро отъезжали прочь.
Приехав ко дворцу, Суворов снял шинель, надел шубу и в таком виде вышел из кареты. Он с удовольствием сбросил в громадной полутемной прихожей на руки предупредительного лакея эту непривычную ношу.
Мельком взглянул на себя в зеркало, мимо которого проходил, – кажется, все в порядке. И так, со шляпой в руке, быстро пошел по галерее. Длинная галерея казалась от белых мраморных колонн и белых статуй еще длиннее. В конце ее виднелась широкая лестница. На каждой ступеньке лестницы, в золоченой ливрее, в белых шелковых чулках, с напудренной, завитой прической, стоял лакей.
Суворов, быстро шагая через две-три ступеньки, поднялся наверх мимо величественных колонн и этих изогнувшихся в поклоне лакеев. Чуть взглянул наверх, туда, где, поддерживаемый колоннами, простирался необъятной ширины плафон. На плафоне был изображен Олимп.
Суворов, не останавливаясь, одним духом пробежал аванзалу и роскошную двусветную Белую залу, а затем повернул налево, к общей зале.
Общая зала была последней, куда мог войти каждый, кто имел право являться ко двору. Дальше разрешалось входить лишь немногим. Кроме ближайших к императрице лиц, сюда допускались те, кто числился в списке.
Перед дверью, в кирасах и треугольных шляпах, с ружьями у ноги, стояли два рослых кавалергарда: у них был список приглашенных. Кавалергарды лихо отдали фельдмаршалу честь, пажи раскрыли двери.
Суворов вошел.
К десяти часам утра, окончив работу в кабинете и выслушав доклады статс-секретарей, Екатерина начинала готовиться к обеду. Старый парикмахер Козлов причесывал ее, а затем императрица выходила из внутренней уборной во вторую. Здесь камер-юнгфрау прикалывали ей флеровую наколку, здесь императрица вытирала лицо льдом, – других притираний она не признавала. Да она и не нуждалась в румянах и белилах: несмотря на преклонный возраст, лицо у нее было румяное.
И к окончанию туалета императрицы допускались все приглашенные к обеду.
Суворов не опоздал, – императрицы еще не было, но в уборной уже ожидали ее.
В креслах сидела пожелтевшая и подурневшая Наташенька – она со дня на день ожидала родов. Возле нее во французском нарядном кафтане и башмаках стоял со скучающим видом муж, Николай Зубов, и представительный в своем белом мундире с «Георгием» на шее и «Владимиром» через плечо генерал Исленьев.
Тут же сидели две любимицы императрицы – пожилая камер-фрейлина Протасова и еще очень недурная лицом племянница Потемкина статс-дама Александра Браницкая. Возле них, рассказывая что-то веселое, стоял известный остряк обер-шталмейстер Нарышкин и толстый обер-гофмаршал Барятинский.
Поодаль сидели граф Строганов с тучным генерал-аншефом Пассеком, заядлым карточным игроком, у которого на языке были только – бостон, фараон, семпеля да соника.[81]
Суворов поцеловал и перекрестил дочь, поздоровался с зятем и Исленьевым и подошел приветствовать дам, – с дамами Александр Васильевич был всегда отменно вежлив.
– Вы ничуть не меняетесь, граф! Вы все цветете! – с милой улыбочкой встретила Суворова Браницкая, которая видела фельдмаршала в первый раз по его приезде из Польши.
– Одни цветы, графиня, производит весна, другие – осень, – ответил Суворов на комплимент комплиментом, подчеркивая слово «весна», хотя хорошенькой Браницкой было уже сорок. – Хорошо, что я отцветаю на солнце: в тени растения ядовиты!
– В ваших словах, Александр Васильевич, тоже иногда медку маловато, – колко заметил обер-шталмейстер Нарышкин.
– Бывает, бывает, – ответил Суворов и быстро перебежал к Пассеку и Строганову.
Поздоровавшись с ними, Суворов вернулся к Наташеньке.
Немного погодя дверь из внутренней уборной открылась и вошла императрица. Она была в парадном парчовом платье с Георгиевской звездой на груди. Ее густые волосы были убраны по старинной моде – в простую невысокую прическу с небольшими буклями сзади ушей. Как все люди маленького роста, Екатерина держалась ровно, не сутулясь, голову несла высоко и оттого казалась выше, чем была.
За ней следовали четыре ее всегдашние камер-юнг-фрау.
Все встали.
– Здравствуйте, господа! – приветствовала императрица собравшихся. – Как твое здоровье, Наташенька? – участливо спросила она. – Как вы, Александр Васильевич?
Императрица говорила по-русски чисто, но как-то очень старательно, особенно четко произносила каждое слово.
– Благодарствую! Жив-здоров, матушка! – ответил по-солдатски Суворов.
Императрица села к зеркалу. Пожилые камер-юнг-фрау окружили ее. По-мужски грузная, густо нарумяненная Алексеева подала на серебряном блюде кусок льда. Императрица потерла льдом лицо. Взяла из рук Алексеевой полотенце, вытерлась.
Высокая, костлявая как тарань, глуховатая гречанка Палакучи накалывала тюлевую наколку.
Две сестры Зверевы, когда-то очень красивые девушки, держали шпильки и булавки.
Пока Палакучи примеряла наколку, императрица, не поворачивая головы, сказала:
– Вы небось проголодались, Александр Васильевич? Я знаю, вы привыкли обедать рано. Я вас задержала, простите…
– Ничего, матушка! Все равно навек не наешься. Брюхо как злодей, старого добра не помнит!
– Уже недолго. Мы сейчас пойдем!
Глуховатая Палакучи, думая, что это относится к ней, насторожилась, вопросительно посмотрела на императрицу.
– Ничего, это не к тебе. Приколи вот здесь. Так!
Она поднялась, оглядывая себя в зеркале.
– Ну, милости прошу, господа, к столу!
Обедали в «бриллиантовой» зале за большим круглым столом. Императрица посадила Суворова рядом с собою, с левой стороны. Справа от нее сидел Платон Зубов.
– Чем потчевать дорогого гостя? – спросила Екатерина Суворова.
– Благослови, матушка, водочкой!
– А что скажут красавицы фрейлины, с которыми вы будете говорить?
– Почувствуют, что с ними говорит солдат!
– Возьмите на закуску вашей любимой редьки, – угощала императрица.
– Премного благодарен! Обязательно возьму. В редьке, ваше величество, пять яств: редька-триха да редька-ломтиха, редька с маслом, редька с квасом да редька – так!.. – приговаривал Суворов, накладывая редьки.
Ему льстило, что императрица старалась угодить гостю, – досконально узнала о всем, что любит Суворов.
– А что такое «триха»? – немного погодя спросила Екатерина.
– Тертая редька. Триха от слова «тереть».
– А, понимаю, понимаю…
Разговор за столом велся непринужденный. Говорили по-русски.
Царица ела медленно. Макала хлеб в соус, кормила своих двух английских собачек, которые не отходили от ее кресла. Она отставала от других, но, чтобы не задерживать стола, кушанья подавались своим чередом. Камер-пажи подавали ей на нескольких блюдах те кушанья, которые уже были обнесены. Екатерина выбирала какое-либо одно. За обедом она ела мало.
Суворов, по просьбе царицы, рассказывал о штурме Праги. Он увлекся рассказом и тоже отстал от всех.
Екатерина незаметно мигнула обер-гофмаршалу Барятинскому, который сидел напротив нее.
Барятинский подозвал камер-пажа. Тотчас же два пажа в богатых светло-зеленых бархатных мундирах, расшитых золотом не хуже фельдмаршальского, поднесли Суворову с двух сторон по две тарелки сразу.
Суворов даже запнулся на секунду, в недоумении глядя на предложенные блюда.
– Паштет из судака с налимьей печенкой. Репа в малаге, – сказал камер-паж справа.
– Ватрушки с луком. Гренки с мармеладом, – в тон ему доложил камер-паж слева.
Суворов быстро глянул и стал решительно складывать с четырех тарелок на свою одну. Перемешал все и начал с аппетитом есть.
Наташа вспыхнула и уткнулась лицом в тарелку, но за столом никто даже не улыбнулся, точно не видал суворовских проказ.
Обед продолжался недолго, не более часу.
Когда встали из-за стола, Суворов поблагодарил за внимание и умолял императрицу сохранить свой собственный покой.
– Я это приму в вящую себе награду!
– Вот погодите, Александр Васильевич, пройдет Филипповский пост, я вас угощу скоромным обедом. Что вы любите? Какое самое лучшее блюдо?
– Калмыцкая похлебка.
– Что это?
– Кусок баранины и кусочек соли в чистой воде. Самый легкий и здоровый суп.
– Хорошо. Я велю приготовить. Это просто, – улыбнулась императрица. – Приезжайте же обязательно ко мне вечерком, Александр Васильевич, – пригласила Екатерина, – в шесть часов.
– Буду, матушка, непременно буду!
VII
Суворов томился без дела в Петербурге. Третий месяц он жил в Таврическом дворце, окруженный вниманием и не зная никаких забот, но и никаких обязанностей.
И это безделье (постоянное, ежедневное чтение книг и газет было не в счет) раздражало, тяготило Суворова. Раздражало и тяготило его и другое – двор, где хоть изредка, но приходилось ему бывать.
Императрица всегда приглашала Суворова на парадные обеды и свои вечера, на которые собирался избранный круг лиц.
Парадных обедов Суворов избегал – отпрашивался у царицы, и на вечерах, пользуясь репутацией «чудака», которую давным-давно присвоили ему враги, Суворов давал волю своему горячему, вспыльчивому нраву.
Зависть и недоброжелательство, которые в первые дни после возвращения Суворова из Варшавы притаились и уступили место лести и подобострастию, теперь снова подняли голову. К фельдмаршалу, увенчанному лаврами стольких знаменитых побед, уже в Петербурге понемногу попривыкли. О Суворове все чаще и чаще стали злословить.
Это доходило до Суворова. И он не оставался в долгу: бичевал недостатки, резал правду-матку в глаза и своими, как он сам называл, «солдатскими проказами» зло смеялся над придворным чопорным ничтожеством. И этим, конечно, задел много самолюбий.
Соперники и клеветники сторожили каждый шаг, каждое слово Суворова. Из любой мухи готовы были сделать слона.
На все лады судачили о том, как Суворов неуважительно принял в Таврическом дворце Платона Зубова за то, что Зубов встретил фельдмаршала, явившегося к нему в парадном мундире, в одежде далеко не парадной.
Весь город знал о приеме Суворовым графа Безбородко, которого Александр Васильевич недолюбливал.
Безбородко как-то раз приехал к Суворову во время обеда. Суворов не встал из-за стола; только велел подать Безбородке стул, но к обеду не пригласил.
– Вам, Александр Андреич, еще рано обедать, прошу посидеть! – отрезал он.
Суворов знал, что в этакую рань Безбородко никогда не обедает, что он, стало быть, приехал неспроста, а в каких-либо своих видах, и это сразу же взорвало Александра Васильевича.
Смеялись над тем, как фельдмаршал бежит вприпрыжку по дворцовой зале, не зная, что Суворов делает это не зря.
– Суворов стар, ему уже пора на покой! – твердили всюду его завистники.
Друзья Александра Васильевича передали ему об этом. И чтобы показать всем, как еще он, несмотря на свои 66 лет, крепок и бодр, Суворов при всех не шел, а пробегал по зале, чего не смог бы сделать дряхлый генерал Прозоровский или тучный Мусин-Пушкин.
Враги Суворова распространяли о нем разные небылицы вроде того, что будто бы, когда жена наследника Павла Петровича великая княгиня Мария Федоровна угощала его персиками, Суворов взял из ее рук всю вазочку и, передавая вазочку лакею, сказал: «Неси ко мне!»
Притворно ужасались тому, как Суворов свободно (хотя и почтительно) держит себя с императрицей: откровенно говорит ей о недостатках в армии, о дурном состоянии войск, о злоупотреблениях. Его честность и прямота, его настойчивость и кипучая энергия, с какой он хотел исправить все армейские недостатки, делали Суворова беспокойным фельдмаршалом.
Клеветники, наушничавшие на него, уже стали говорить, что императрице Суворов прискучил, хотя Екатерина наружно принимала все его замечания как будто бы благосклонно, что она не знает, как от беспокойного фельдмаршала поскорее отделаться.
Уехать из Петербурга к живому делу, к армии, Суворов мечтал и сам: солдатская палатка была для него ближе «бриллиантовой» залы и Таврического дворца.
И наконец к весне дело окончательно прояснилось: императрица назначила Суворова командовать войсками на юге, где он провел столько лет. В его ведение поступали войска, расположенные во Врацлавской, Вознесенской, Екатеринославской и Харьковской губерниях и в Таврической области.
Суворову оставалось пробыть в Петербурге считанные дни. Потому сегодня он собирался во дворец более охотно, чем в предыдущие разы.
По случаю бракосочетания великого князя Константина Павловича с принцессой Кобургской Анной на Неве устраивался великолепный фейерверк, а на площади перед дворцом – всегдашнее царское угощение народу: жареный бык, фонтаны с вином.
– Ежели б я помоложе был, беспременно пошел бы рвать быка! – говорил Прошка, помогая барину одеваться.
– Тебя только там и не хватало. Что ты – голоден?
– А почему ж на даровщинку не выпить и не закусить? Опять же лакеи сказывают: кто с быка золотую голову сорвет и принесет во дворец, тому сто рублев заплатят. Таков закон.
– Смотри, чтоб из этой свалки свою голову вынес, а не то что бычью…
Когда Суворов подъезжал к Зимнему, он увидал, что все прилегающие к площади улицы были запружены народом: кто собирался «рвать быка», а кто просто поглазеть. Против дворца возвышался высокий помост со ступеньками. На ступеньках лежали жареные гуси, утки, куры, свиные и телячьи окорока. А наверху помоста стоял громадный бык с позолоченными рогами.
Помост сверху донизу закрывала зеленая тафтяная занавеска. Возле помоста были устроены два красивых фонтана для красного и белого вина. Все это окружала цепь из солдат и полиции. Конные драгуны ездили тут же.
Посмотреть на эту сцену собралась во дворце вся знать. Сигналом к началу было появление в окне императрицы.
Когда пустили фонтаны, толпа поняла, что царица сейчас подойдет к окну. Солдаты и полиция едва сдерживали толпу, которая напирала со всех сторон. Пьяницы, увидев фонтаны вина, не могли стоять на месте.
Императрица подошла к окну.
И тогда отовсюду с криком и улюлюканьем бросились к помосту и фонтанам сотни людей. Сшибая и давя друг друга, они старались поскорее добежать до цели.
Вперед пробиралась группа мясников. Они кулаками прокладывали себе дорогу. Зеленая тафтяная накидка в один миг полетела в клочья.
Мясники стали швырять в толпу жареными гусями, утками, курами, окороками – отбивались от остальных, давали возможность самому сильному и ловкому из своих пробиться к быку, чтобы завладеть золотой головой. Голова была укреплена на железном пруте. Вся громадная туша быка надевалась на прочную деревянную раму.
Плечистый рыжебородый мясник быстро пробежал по ступенькам к быку, легко подпрыгнул и упал к нему на спину, собираясь сесть верхом. Но с другой стороны помоста к быку пробились лабазники. Небольшой плотный купчик подскочил и дернул рыжебородого мясника за ноги. Рыжебородый ерзнул с быка, но еще пытался удержаться. Тогда купчик прыгнул ему на плечи. Мясник оторвался от быка, и оба покатились по ступенькам вниз.
Золотые рога быка сияли все так же недосягаемо и заманчиво.
В это самое время пьяницы кинулись к фонтанам с вином. Черпали пригоршнями, припасенными кружками, ведрами, шапками. Нагнувшись, свесившись в бассейн, просто лакали. Тянули друг друга прочь, толкались, дрались, падали в вино.
Один – в драном коротком кожухе и валенках, – перевесившись, упал прямо в бассейн. Он еще до праздника успел где-то хлебнуть и теперь сразу захмелел. Стоя по щиколотку в вине, он стал черпать шапкой-ушанкой и поливать лезущих к фонтану пьяниц.
Кто-то ударил его в грудь. Пьяница зашатался, чуть не упал навзничь, но схватился за трубку фонтана. Трубка изображала ствол, обвитый виноградными листьями и гроздьями. Наверху она кончалась чашей из виноградных листьев. Из чаши во все стороны били ярко-красные струи.
Пьяница вдруг полез по этим железным гроздьям наверх к чаше. Красное вино, точно кровью, заливало его всего. Он лез, подставив под брызги широко раскрытый рот. Жадно глотал.
Он влез наверх и, закрыв глаза, сначала продолжал пить, а потом повернулся и плюхнулся в широкую чашу. Вино перестало литься.
Пьяница сидел, с победоносным видом глядя вниз и горланил песню. Среди толпившихся, оттиравших друг друга от вина питухов поднялся отчаянный вопль. Ругали, проклинали, угрожали.
А мужик, пьяно хохоча, болтал от удовольствия валенками. Валенки были грязные и мокрые от вина.
Тогда в него стали швырять снегом, шапками, рукавицами, чтобы сбить его вниз.
Наконец какой-то ямщик догадался: развязал свой длинный зеленый кушак, размахнулся и захлестнул мужика за ногу. Несколько услужливых рук рванули кушак. Пьяный мужичонка схватился за фонтан, но не удержался и бухнул вниз, в бассейн.
Ярко-красные струи забили снова.
…Во дворце у окон хохотали до упаду. Сама императрица утирала кружевным платочком слезы, – так прошиб смех.
– Ой, не могу!
– Мясники-то, мясники! Вон из-за головы дерутся…
– Оторвал. Бежит с головой!..
– Отбили. Упал!
– А этот пьяный что в фонтане делает! Срамота!..
Жались к окнам, смотрели.
Один Суворов ходил по зале, не глядя в окна. Не смеялся – ему не нравилась, была противна вся эта грубая забава. К тому же пьяных он не любил. Если бы не торжество по случаю бракосочетания великого князя, он не приехал бы.
Враги Суворова и тут не оставляли его в покое – пользовались любой возможностью, чтобы уколоть фельдмаршала.
– Вот штурм так штурм. Почище измаильского, – громко сказал генерал-аншеф Николай Салтыков.
– А что это он влез на фонтан?
– Поучение солдатам говорит, – съязвил Долгорукий.
– И не замерзнет же – весь искупался, а ничего…
– Нонче стало модным – обливаться зимой. Он закалить себя хочет…
«В последний раз я в этом вертепе. Сегодня откланяюсь императрице, а завтра – в путь, к армии, в Тульчин!» – раздраженно думал Суворов.
Глава третья«Наука побеждать»
I
В Тульчин Суворов ехал в прекрасном настроении. И в этот раз, как всегда, фельдмаршал Суворов ехал для скорости и легкости в простой кибитке, только с одним адъютантом Столыпиным.
Чтобы избавить себя от докучливых торжественных встреч местного начальства, он приказал никого не слать вперед готовить фельдмаршалу лошадей, а приезжал на станцию нежданно-негаданно.
Зато во время этих, как он выражался, «перелетов» случались самые разнообразные истории, которые были по душе Александру Васильевичу: в свободную минуту он любил позабавиться.
Как ни старался Суворов проскочить Курск ночью, но попал в нею к утру. Станционный смотритель, юркая, продувная бестия, как-то пронюхал, кто едет, – кланялся и обещал немедленно дать лучшую тройку.
– Все будет-с! Стриженая девка косы не заплетет… – уверял он. А через минуту шептал уже кому-то за перегородкой: – Беги к полицеймейстеру! Сам фельдмаршал!
Суворов понял, что в Курске ему не избежать скучного парадного обеда у губернатора. Лошади у станционного смотрителя не готовы, и он постарается задержать Суворова, чтобы успеть все сделать.
Суворов сел со Столыпиным пить чай.
Быстро выпив чашку, Суворов, ни слова не говоря Столыпину, вышел из комнаты и незаметно шмыгнул на ямщичью половину.
Изба была пуста. На стенах, на лавках и под лавками висели и лежали дуги, хомуты, седелки, вожжи. Сочно пахло сыромятью, конским потом и дегтем.
Суворов подложил под голову хомут и лег на лавку, оборотившись лицом к раскрытому окну, которое выходило на огород. Он накрыл лицо носовым платком и преспокойно уснул.
Проснулся Суворов от скрипа двери. За его спиной кто-то тихо перешептывался. Немного погодя дверь скрипнула вновь. Шепот смолк.
Суворов снял платок и поворотился на другой бок. Поворачиваясь, успел заметить; у порога стоял в парадном мундире с треуголкой под мышкой полицеймейстер.
Суворов продолжал лежать с закрытыми глазами.
«Вот стоит человек. Клянет, поди, фельдмаршала: из-за него надо было наряжаться, бежать докладывать губернатору, потом разыскивать этого Суворова. Хлопот много, а радости – никакой. А ведь все они будут льстить, притворяться, что им это страсть как приятно!»
Чуть приоткрыл глаза.
Полицеймейстер, тучный мужчина, стоял навытяжку, не смея шевельнуться, не смея дохнуть. Обливался потом.
«Ишь, стойку сделал, помилуй Бог!»
Делать нечего – приходилось вставать…
Потому-то губернские города Суворов и старался проскочить ночью. А больше всего любил в пути уездное захолустье, деревенскую глушь. В них меньше важности, меньше притворства, меньше лести…
…На маленькой станции за Курском фельдмаршала Суворова ждали с часу на час. Ямщик, приехавший из города, передал, что в Курске – фельдмаршал Суворов, который едет из Петербурга на юг.
Станционный смотритель, длинный и худой, как оглобля, бегал и суетился: еще бы – едет такой важный барин!
– Смотри же, Оксаночка, чтобы нигде ни пылиночки, ни сориночки, – просил он жену, которая мыла горницу, – ведь едет…
– Одийды! Не мешай! – грозно поднялась с мокрой тряпкой в руке толстощекая чернобровая Оксана. – Сама знаю, что йидэ генерал!
– Не просто генерал, а генерал-фельдмаршал! – робко поправил муж.
– Що я – не бачыла проезжающих? Разных було: и генералов, и полковников, и тых, як их, секунд-майоров… Всякого звания. Слава тоби Господы! Двадцать пьять рокив ось на тий станции… Светлейшего князя Потемкина видела, як йихав. Восемнадцать коней карету везлы. А сам – в шовковим кафтани и кругом золото и ордена; и тут и ось тут! Знаю!..
И разбитная жинка бойко зашлепала по мокрому полу босыми ногами.
К вечеру комната для проезжающих была готова. Оставалось ждать Суворова. Фельдмаршал вечером не приехал. Стали ложиться спать.
– Та лягай ты, як следует быть. Що генерал по ночам будэ йиздыть? Що йому – дня мало? – уговаривала она мужа.
Но муж не послушался – прилег не раздеваясь.
Ночью к почтовому двору кто-то подъехал. Смотритель вскочил с постели.
– Ну и дурный же ты! Як хтось його шылом поре! Чы ж не чуешь – пидъихалы на паре коней. Який там генерал… – говорила Оксана.
Станционный смотритель выскочил на крыльцо и разочарованно остановился: жинка была права – у крыльца стояла обыкновенная кибитка.
Почесываясь и зевая, он спросил:
– Кого Бог несет?
– Передовой графа Суворова, их благородие господин адъютант поручик Столыпин! – весело отозвался какой-то старичок, легко спрыгивая с козел. – Не оступитесь, ваше благородие! Извольте сюда! – помогал он молодому офицеру вылезть из кибитки.
«Адъютант с денщиком», – понял станционный смотритель.
– А что ж, их сиятельство когда прибудут? – спросил он, провожая путников в горницу.
– Не скоро, помилуй Бог! Не раньше вечера! Он у курского губернатора еще гуляет! – словоохотливо ответил денщик.
Станционный смотритель, успокоенный, вернулся к жене:
– Суворов приедет завтра к вечеру, а это его адъютант и денщик.
– А я тоби, дурню, шо говорила? Кажу: лягай, спы!
В горнице же для проезжающих фельдмаршал Суворов шептал своему адъютанту поручику Столыпину:
– Ты, Сашенька, ложись на лавке, а я на полу, на сене. Мне ямщик клок сенца дал.
И немного погодя на почтовом дворе все уснуло.
Наутро Оксана, приоткрыв дверь, заглянула в горницу своим бойким карим глазом.
Офицер, видимо, вышел, – на лавке лежали его плащ и шпага. Зато на полу, в уголочке, похрапывал старик солдат. Спал он на сене, прикрывшись плащом.
– Ишь, трясця його матери! Я мыла-мыла, а туточки сена натряс! – вспылила Оксана. – А мий же дурень не мог солдата до ямщиков в хату отвесты!
Оксана подошла и потянула старика за ногу.
Старик дрыгнул ногой и спрятал ее под плащ.
Оксана дернула его за другую.
Старик поджал и другую.
Тогда Оксана подошла и сердито потрясла его за плечо:
– Эй, диду, вставай!
Старик проснулся и сел, протирая глаза:
– А? Что?
– Вставай, диду! Тут тоби не место!
– Почему?
– Тут будэ велыкый генерал…
– Какой генерал?
– Та ваш же, Суворов!
– А-а, ежели Суворов, тогда надо уступить!
Старик вскочил и, отойдя в сторонку, стал обуваться.
– Я мыла-мыла, а ты взяв и сена натряс, – недовольно говорила баба, собирая сено. – Чы ж тоби тут полагается? Старый солдат, а политыкы не знаешь: твое место ось де, иды сюды! – строго сказала она.
«Занозистая жинка. Но молодец: субординацию понимает!» – весело думал Суворов, идучи за Оксаной на кухню.
– Колы ты денщик, то ось де твое место. Сыды тут, не мешайся полоник миж ложками!
И она вышла.
Суворов умылся и сел на лавку ждать, что будет дальше. Все это забавляло его. Суворов любил ездить вот так, чтобы его не узнавали, принимали за другого.
В горнице стукнула дверь, – видимо, вернулся адъютант Столыпин.
Суворов подбежал к двери.
– Сашенька, я здесь, меня хозяйка на кухню вытурила, – смеясь, сказал он адъютанту. – Гляди не проговорись, не выдай меня.
– Слушаю-с, ваше сиятельство!
– А лошади скоро?
– Позавтракаем и можем ехать.
– Ну так помни же: я – твой денщик!
Суворов закрыл дверь и сел на прежнее место, на лавку.
– Что, выспался, старинушка? – спросил у него станционный смотритель, входя на кухню.
– Выспался, милый человек.
– Тогда снеси их благородию самоварчик – уже готов, там, в сенях, стоит.
– Сейчас!
Суворов вскочил и побежал в сени, где шумел самовар. Открывая ногой двери, он понес самовар в горницу.
– Пожалуйте, ваше благородие, самоварчик! – сказал он, ставя самовар на стол.
Поручик Столыпин не мог смотреть на проказы Суворова, – давился от смеха.
– Александр Васильевич, куда же вы? Садитесь пить чай! – зашептал он, видя, что Суворов собирается уходить.
– Пей один, а я – там. Надо хозяина угостить, – подмигнул Суворов и, взяв свою походную флягу, вышел.
Станционный смотритель хлопотал у стола:
– Вот снеси-ка их благородию чайник и чашку. А мы с тобой, служивенький, молочка покушаем, сейчас хозяйка принесет.
Суворов отнес в горницу чайник и чашку.
– А что, мил человек, не выпить ли нам молочка от бешеной коровушки? – спросил Суворов, доставая флягу.
Он сам пил всегда очень мало и никогда не пил с утра, но хотел угостить человека, – знал, что каждый станционный смотритель – выпивоха.
– А ладно ли это будет – с утра? – боязливо оглянулся на дверь станционный смотритель. – Да и Суворов приедет. Фельдмаршал никак. Нехорошо!
– Суворов когда еще приедет! Мы по единой!
– Ну, разве что по единой, – успокоился он, ставя на стол чарки. – Жинка моя – хорошая хозяйка, у нее все есть, да для порядку запирает на замок, – смущенно говорил станционный смотритель, шаря на полице. – Вот только что есть для закуски: хлеб, лук да огурцы…
– А нет ли редьки?
– Редька есть.
– Помилуй Бог, да это первейшая закуска!
Суворов налил из фляги. Они чокнулись.
В это время дверь отворилась, и на пороге стала Оксана:
– Ось, бачтэ! Не йившы, не снидавши – за горилочку?
– Оксаночка, погоди, послушай!
– И слухать не хочу!
– Надо ж уважить человека. Денщик адъютанта генерал-фельдмаршала графа Суворова…
– Денщик адивтанта! Як говорится по-русски: «нашему слесарю – двоюродный кузнец!» Тоби выпыть каждый раз якый-нэбудь адивтант знайдецця!
– Хозяюшка, мы только по единой. Мне много пить, сами знаете, нельзя, – мигнул на дверь Суворов. – Политику надо понимать!
Оксана улыбнулась:
– Та пыйтэ ж на здоровьичко, хиба ж мени жалко? Але злость на того старого дурня…
– А что?
– Як же ты гостя приймаешь?
– А что?
– Хлиб, редька та цибуля?..
– Помилуй Бог, царская закуска. Солдат – сыт крупицей, пьян водицей! Лучшей не надо! – сказал Суворов.
– Чы ж у нас ковбасы та масла нэмае?..
– Ключи ж у тебя…
– А язык у тебя?.. Почэкайтэ, господа служивый, я зараз принесу! – И Оксана вышла.
– Вот так, брат, у нее всегда. Она баба только крикливая, но добрая, – оправдывал жену станционный смотритель. – Да она и сама выпить не прочь…
– А мы ей с превеликим удовольствием и поднесем. Где чарка?
Через минуту на столе появились колбаса, масло, сыр. Старый денщик адъютанта сидел в красном углу между хозяином и хозяйкой. Он выпил одну рюмку, а потом только пригубливал, но не пил. Хозяевам же подливал усердно. Станционный смотритель и жена не отказывались.
– Якый же ваш генерал Суворов? Сердытый? – спросила Оксана.
– Грозен! – вмешался ее муж.
– А ты видкиля знаешь?
– Как не знать! Я графа Суворова вон как знаю. Он у нас в семьдесят осьмом годе проезжал. Ты тогда у маменьки гостила. Высокий такой, толстый. Ему в экипажи двадцать восемь лошадей понадобилось, вот, брат! Так веришь ли, служивенький, я чуть во всем селе лошадей сыскал! – врал станционный смотритель.
– Александр Васильевич, ехать пора! – высунул голову в дверь поручик Столыпин.
Поблагодарив за угощение, Суворов вышел из дома вслед за адъютантом.
Кибитка стояла у крыльца.
Станционный смотритель и Оксана провожали их. У крыльца собралась куча ребятишек и баб.
Адъютант уже сел в кибитку, а Суворов только собирался сесть к ямщику на облучок, когда раздался крик:
– Ваше высокопревосходительство, Александр Васильич!
Все обернулись. К кибитке бежал в порыжелом гарнизонном мундире отставной старик солдат.
– Отец родной, погоди! – кричал он, кидаясь к Суворову.
Но его перехватил станционный смотритель.
– Кузьмич, очумел ты? Какое тебе превосходительство? – смеялся подвыпивший станционный смотритель, не пуская солдата.
– Да пусти, это он, батюшка наш, Суворов! – рвался солдат.
– Карабанов, это ты? – узнал его Суворов. – Жив?
– Так точно, жив!
– Ну здравствуй, старый товарищ!
Станционный смотритель удивленно отпустил солдата. Солдат кинулся к этому денщику суворовского адъютанта. Старики обнялись. Станционный смотритель и его жена глядели, ничего не понимая.
– Как живешь, старинушка?
– Бог милостив, Александр Васильич!
– Может, помочь надо? В чем нужду имеешь? Говори, не стесняйся!
– Премного благодарен, ваше высокопревосходительство!.. Ничего не надо! Хотел вот только еще разок повидать вас. Ведь с Измаилу не видались. Услыхал, что проезжать будете, ждал…
– Ну, вот и увидались. Тридцать лет вместе с ним служили! – сказал Суворов адъютанту, садясь в кибитку. – Ну прощевай, друг. Прощайте, милые люди! – замахал он каской.
Еще секунда, и кибитка умчалась. Станционный смотритель стоял верстовым столбом – не мог прийти в себя.
– Ну чы ж не дурный ты? – трясла мужа за рукав Оксана. – Фастался, говорыл: «Я знаю, какой Суворов!» Ничего ты не знал, брехал тилькы. Ось я теперычкы так знаю, який Суворов!
II
В Тульчине еще все спало, когда Столыпин вышел из дому. Вчера вечером Александр Васильевич, отпуская его на квартиру (Столыпин квартировал отдельно, в центре местечка), велел адъютанту прийти сегодня пораньше: Суворов собирался опять диктовать свою «Науку побеждать».
В Тульчине у фельдмаршала нашлось много работы. Прежде всего Суворов принялся за самое важное – за ученье. Он хотел переучить все вверенное ему войско на суворовский лад.
Устав нужно знать, но не держаться его, «яко слепой стены», как верно наставлял великий полководец Петр I. Главным в ученье Суворов считал закалку. Надо приучить солдата идти на опасность, действовать решительно, развить настойчивость и упорство.
Суворов всегда говаривал: «Солдат ученье любит, лишь бы кратко и с толком».
Его ученье – сквозные атаки, штурм и оборона укреплений, прицельная стрельба – продолжалось каждый раз не более полутора часов, надоесть не могло.
Словесное ученье было просто, толково и живо изложено. К тому же солдатам очень нравилось, что фельдмаршал сам непосредственно говорит с ними.
Старые, любимые полки Суворова, с которыми он громил турок при Фокшанах и Рымнике, брал Измаил и Прагу, как, например, Апшеронский и Фанагорийский, остались в Литве у Репнина.
Правда, некоторым из здешних полков приходилось раньше служить под командой Суворова и они были знакомы с суворовской тактикой, но большинство полков знало лишь устаревшую австрийско-прусскую линейную.
И когда на днях на ученье Суворов, желая проверить людей, вдруг направил своего коня на одну роту и строй не расступился перед ним, он остался чрезвычайно доволен:
– Молодцы! Подвижная крепость, помилуй Бог! И зубом не возьмешь!
Александр Васильевич повторял это и в другой роте, но там его ждала неприятность: ротный командир приказал дать дорогу фельдмаршалу.
Суворов взбеленился.
– Под арест немогузнайку! Он зачумит мне всю армию! – кричал фельдмаршал.
«Немогузнайка, лживка, лукавка, двуличка» – то есть леность мысли, страх ответственности, уклончивость – все это были враги, с которыми Суворов вел в своей армии борьбу не хуже, чем с неприятелем в поле.
Приняв новые полки, незнакомые с его тактикой, Суворов поверял всех, и солдат и офицеров.
– Что такое ретирада? – спросил он у молодого поручика.
– Не знаю, ваше сиятельство!
Услышав нелюбимое, запрещенное в суворовских полках «не знаю», Александр Васильевич сразу сморщился. Но поручик вдруг прибавил:
– В нашем полку этого слова я не слыхивал!
Суворов просиял.
– Хороший полк, помилуй Бог! Очень хороший. В первый раз немогузнайка доставил мне удовольствие. Молодец, ваше благородие! Ты – русский! – хвалил он удивленного поручика.
Генералов, которые служили прежде с Суворовым, нашлось в Тульчине два-три человека, но Суворова это не смущало. От генералов он требовал следующего: «Был бы первое – деятелен, второе – наступателен, третье – послушен».
За многолетнюю боевую практику у Суворова накопилось достаточно опыта. Александр Васильевич тщательно, годами обдумывал каждое положение. Теперь оставалось собрать все мысли о военном искусстве воедино, соединить теорию и практику.
И он приступил к этому.
«Наука побеждать» делилась на две части. Одна – «вахтпарад» – для начальников: как проводить ученье.
Другая – «словесное поучение» – для солдат.
Словесное поучение говорил перед фрунтом командир. Оно рассчитано было на то, что солдат неграмотен, и потому должно было часто повторяться, чтобы люди могли запомнить его наизусть.
Вчера окончили записывать «вахтпарад» и начали «словесное поучение». Сегодня Александр Васильевич хотел продолжать диктовку.
Вторым важным делом в Тульчине оказалось благоустройство войск.
В сырых казармах цвела плесень, бань не было и в помине, воду солдаты пили скверную. В каждом полку валялись по госпиталям десятки людей.
В 1791–1792 годах Суворов застал такую же картину в Финляндии: в двух госпиталях насчитывалась тысяча больных. Госпиталей Суворов не любил и никогда не принимал внутрь никаких лекарств.
– Минералы и ингредиенции не по солдатскому воспитанию, – говорил он.
По его мнению, самое важное для здоровья солдата – сполна и в срок получить положенное довольствие.
Когда в полку оказывалось много больных, Суворов тотчас же назначал следствие.
В Финляндии эта мера родила Суворову много врагов. Но количество больных в двух госпиталях быстро снизилось с тысячи до сорока человек.
То же нашел Суворов и на юге.
Здоровое жилье, нормальная пища, чистота солдата лучше действовали, чем невежественные лекари.
– Перестань обогащать Харона![82] – сказал Суворов лекарю, у которого в части была большая смертность.
– Ваше сиятельство, в нашем полку Харон не числится!
Суворов секунду глядел на невежественного лекаря. Потом плюнул и убежал, крича:
– Помилуй Бог, не мечите бисера перед свиньями!
Лекарь обиделся на всю жизнь. Он так и не понял, почему обозлился фельдмаршал.
«Правду говорят – тяжелый человек», – подумал он о Суворове.
В дивизии генерал-поручика Киселева открылась повальная желудочная болезнь. Люди мерли как мухи.
Суворов отправил дежурного подполковника произвести следствие и навести в больницах порядок. Командиру дивизии – явиться в главную квартиру.
Вчера утром Киселев приехал. Смущенно поглаживая лысину, он подошел к Столыпину.
Столыпин сказал, что Александр Васильевич еще не выходил из кабинета, и посоветовал Киселеву сегодня не являться.
– Как же так? Да ведь фельдмаршал знает, что я приехал…
– Верно. Плац-майор доложил, что вы приехали.
– Ну, так как же мне не являться?
– Не являйтесь! – убеждал Столыпин. – Александр Васильевич еще очень сердит на вас.
Киселев послушался Столыпина и ушел к дежурному генералу Арсеньеву.
«Любопытно: спросит Александр Васильевич сегодня о Киселеве?» – подумал теперь, идучи, Столыпин.
Столыпину это интересно было потому, что хотелось проверить: настолько ли он знает Суворова, как ему кажется? За восемь месяцев службы у Суворова он освоился со всеми его привычками и обычаями. Казалось, знал Александра Васильевича, понимал его с полуслова.
Вчера произошел случай, который подтвердил это.
В Тульчин входил Смоленский драгунский полк. Суворов поехал за местечко смотреть полк на марше. Он скакал галопом по широкой дороге вдоль растянувшихся эскадронов. Вдруг обернулся к Столыпину и, махнув плетью куда-то в сторону, крикнул: «Э, а!»
Столыпин подскакал к эскадрону и сразу же сообразил, в чем дело: эскадрон потерял дистанцию, и потому отстали пушки.
Столыпин приказал артиллерийскому офицеру податься вперед.
Суворов, довольный, махнул Столыпину головой.
Фельдмаршал относился к Столыпину хорошо. В первую же субботу, когда Суворов учил войска драться колоннами, он поставил Столыпина с солдатским ружьем в пехотный полк. После ученья пожаловал его в унтер-офицеры. В следующую субботу поставил Столыпина в кавалерийский полк. После ученья произвел в офицеры.
Местечко еще спало. На улицах не было ни души. Шаги Столыпина гулко отдавались на мостовой.
Столыпин подходил к двухэтажному дому графини Потоцкой.
Графиня Потоцкая, статс-дама российского двора, уступила фельдмаршалу первый этаж, а сама со взрослой дочерью помещалась во втором.
Суворов подружился с Потоцкими. Он часто ходил к графине посидеть и поговорить. Потоцкие навещали Александра Васильевича.
Молодые офицеры из штаба Суворова засматривались на хорошенькую дочь графини, перешептывались с графиниными горничными.
Подходя к дому, Столыпин по привычке обдернул мундир, осмотрелся, все ли в порядке.
Второй этаж был еще темен. В раскрытых окнах чуть шевелились под легким ветерком, белели шелковые занавески.
Лишь в одном окне первого этажа – в камердинерской Суворова – светился огонек.
У высокого крыльца стоял, отбиваясь от назойливых комаров, часовой.
Столыпин поднялся по ступенькам, прошел переднюю, где, растянувшись на скамейке, храпел вестовой, и вошел в следующую комнату. В ней спали Прошка, повар и фельдшер Наум, бривший барина.
Столыпин не без труда растолкал главного камердинера, который упорно не желал пробуждаться.
Александр Васильевич приказал поднять его пораньше.
Прошка, зевая и чертыхаясь, сел. Ткнул кулаком в бок Мишку-повара:
– Вставай, увалень!
И поплелся будить «самого».
Через секунду из спальни донесся приятный басок фельдмаршала.
Суворов проснулся бодрый, живой, веселый. Он все дни пребывал в отменном настроении. Еще бы – наступил сезон его удовольствий: ученья в поле, лагеря, беспрестанное движение и множество разнообразных дел. Покоя и безделья не выносила его кипучая натура.
Прошка и вестовой понесли в спальню два ведра воды и громадный таз. Начинался день, начинались обязательные, неоднократные обливания водой.
А повар пошел кипятить в печке чай. Как все старики, Суворов любил, чтобы еда и чай были горячими. Потому повар кипятил чай тут же, при нем, в спальне.
Суворов вытирался, отдавая приказания повару, что сготовить к обеду.
– На закуску – редька… Бешбармак.[83] Пельмени. Духовая говядина. Каша рисовая. И щука с голубым пером… А мальчик пришел? – спросил он. («Мальчиком» он звал Столыпина.)
– Давно. Ждет.
– Позови.
Столыпин вошел, поздоровался.
– Здравствуй, братец! Кликни ко мне господина Дьякова!
Столыпин отправил ординарца за полковником Дьяковым, который был начальником провиантской конторы при армии.
Сонный предстал перед фельдмаршалом полковник – в такую рань вставать не привык.
– Николай Александрович, все запасные магазейны были б полны! И все исправно. Ежели провианта недостанет, на первом суку тебя, ваше высокоблагородие, повешу! Ты, мой друг, меня знаешь: я тебя люблю и слово сдержу. Ступай!
Полковник Дьяков пулей вылетел из спальни, – куда и сон девался.
Все знали: фельдмаршал шутит только во время отдыха, за обедом, а в рабочие часы – шутки в сторону.
– Мальчик, садись, чайку попьем! – крикнул он Столыпина.
Пили чай с медом и сухарями.
Напившись, Суворов усадил адъютанта за стол к окну, которое выходило в большой графский сад:
– Прочти-ка, что вчера записали из «словесного поучения».
– «Береги пулю на три дня, а иногда на целую кампанию…»
– Прибавь: «как негде взять».
– «Стреляй редко, да метко. Штыком коли крепко. Пуля обмишулится, штык не обмишулится. Пуля – дура, штык – молодец. Береги пулю в дуле; трое наскочат, первого заколи, второго застрели, третьему штыком карачун; это не редко, а заряжать некогда. В атаке не задерживай…»
– Так. А дальше, на той синей бумажке, что у нас?
Столыпин прочел:
– «Фитиль на картечь; бросься на картечь: летит сверх головы. Пушки твои, люди твои; вали на месте, гони, коли, остальным давай пощаду. Они такие же люди: грех напрасно убить».
– Все?
– Все, ваше сиятельство.
– Теперь пиши.
И Суворов, бегая из угла в угол, стал диктовать:
– Три воинские искусства: первое – глазомер, второе – быстрота, третье – натиск…
…Уже давно взошло солнце, давно погасили свечу – она была не нужна. Наступило утро. Из сада, из не освещенных солнцем уголков, тянуло сыростью, но в этой непроницаемой дымке, которой уже было подернуто небо, чувствовалось, что день встает жаркий, душный.
Суворов диктовал:
– Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, здоровье, бодрость, смелость, храбрость, победа и слава… Ну вот. Вчерне готово. Завтра перепишем, и можно посылать в полки. А теперь пора обедать. Что, Киселев приехал?
– Так точно.
– Ступай позови его к обеду!
Столыпин с удовлетворением пошел звать генерала Киселева, – он оказался прав: генерал-поручику было кстати не сразу являться к фельдмаршалу.
III
В приемной фельдмаршала собрались все приглашенные к обеду.
Суворов вышел из спальни (она служила ему и кабинетом) чисто выбритый, надушенный, свежий. Волосы после купанья еще сохраняли влагу. Фельдмаршал был во всем белом. Только на кителе обшлага, лацканы и воротник – зеленые. На груди висел один Андреевский орден.
Суворов стал здороваться с теми, кого сегодня видал впервые.
– Здравствуй, друг мой Дмитрий Иванович, – приветливо встретил он генерал-поручика Киселева. – Сядешь возле меня. Поговорим.
Это обыкновение фельдмаршала отчитывать потихоньку знали все. Ежели Суворов бывал недоволен полком, он никогда не бранил его тут же, на плацу или в поле, а потом, наедине, хорошенько пробирал командиров.
– Господа, прошу немножко повременить: Мандрыка пошел наверх пригласить к столу графинюшку, – обернулся ко всем Суворов.
Немного погодя в приемную вошла в сопровождении суворовского генерал-адъютанта Мандрыки сорокалетняя, еще красивая графиня Потоцкая.
Суворов кинулся к ней навстречу. Галантно поцеловал руку:
– Доброе утро, ваше сиятельство. Милости просим откушать нашего солдатского хлеба-соли…
– Спасибо, Александр Васильевич, но я ведь только что встала, – улыбнулась графиня, кокетливо окидывая всех своими большими карими глазами. – Мне обедать еще рано…
– А мы кофейком вас попотчуем. Оживите, украсьте наше общество. А то все мужики. Смотреть тошно. Прошу вас!
Суворов повел графиню в залу, где был накрыт стол и где уже похаживал румяный от выпитой водки, но ничуть не повеселевший камердинер Прошка. Он покрикивал на двух вестовых, отряженных подавать к столу.
Суворов никогда не сидел за столом на хозяйском месте. Он садился сбоку, на уголку, по правую сторону стола. И теперь хозяйское место фельдмаршал приготовил графине.
Подойдя к столу, Суворов громко и внятно прочел молитву:
Очи всех на тя, Господи, уповают…
Кончив, он улыбнулся и будто бы сурово изрек:
– Кто не сказал «аминь», тому водки не будет!
В кабинете он был серьезен – не улыбнется, не пошутит, а за обедом любил смеяться, проказничать.
– Я не сказала «аминь», – отвечала, усаживаясь, графиня.
– Ваше счастье, что вы не пьете, а то сейчас бы заставил выпить водочки…
Всем мужчинам налили водки. Выпили. Суворов закусывал своей любимой редькой и усиленно угощал сидевшего рядом генерала Киселева.
– Простите, графинюшка, мы по-солдатски, редькой… Как про нее в поговорке сказано: «шут в луже, борода наруже»… Мы в вашу сторону дышать не станем!
– Кушайте, пожалуйста! Я сама очень люблю редьку.
Вестовые стали по чинам обносить гостей.
Суворов любил все горячее. Для него готовили в отдельных горшочках и так подавали на стол. Он ел с аппетитом и рассказывал, будто бы одному Киселеву, как в прошлое воскресенье вручали орден Анны командиру егерского батальона подполковнику Шмелькову. Подполковник с виду суров, брови лохматые, усищи громадные. И ни у кого в церкви, где освящали орден, не случилось булавки, чтобы приколоть ленту. И как дамы наперебой бежали к нему с булавками.
– Я замечал – дамы всегда любят эдакие марциальные[84] лица. Такие, как мы, бритые, у них не в почете. Свидетельствуюсь Эолом.[85] Его описывают ужасным, а этот старик-ветреник – дамский угодник. Он никогда не отказывал в бурях Гомеровым богиням.
Графиня стала возражать, говоря, что дамы любят не только воинственных по виду.
Разговор понемногу оживился, стал общим. Суворов любил, чтобы за столом было шумно, весело. Если молчали, он сам просил:
– Да говорите, братцы! Не молчите. Сидят, ровно на хозяина злобу затаили!
Столыпин сидел на противоположном конце стола, рядом с другими адъютантами – Мерлиным, Уткиным, Ставраковым. Костя Уткин занятно рассказывал о своих последних победах у графининых горничных. Увлеклись, не слыхали, что говорят кругом. Вдруг дежурный генерал Арсеньев, сидевший по другую сторону графини, окликнул через стол:
– Столыпин, фельдмаршал спрашивает!
– Что прикажете, ваше сиятельство? – встрепенулся Столыпин, подымаясь.
– Чем у нас чистят полы?
– Нашатырем, ваше сиятельство! – не задумываясь, брякнул Столыпин.
– Что стоит в день?
– Двадцать пять червонцев.
– Помилуй Бог, как дорого!
Графиня и все сидевшие возле Суворова рассмеялись.
Столыпин понял, что Александр Васильевич, увидев, как они углубились в свои разговоры, хотел посмеяться, – неожиданным и нелепым вопросом смутить его.
Вывернулся!
Суворов был весел, шутил, ухаживал за графиней, уговорил ее выпить рюмку малаги. И много ел.
Прошка подошел к Суворову и бесцеремонно потянул у него из рук тарелку с рисовой кашей:
– Позвольте, ваше сиятельство!
– Куда ты?
– Позвольте!
– Я еще не съел!
– Позвольте. Довольно!
– Как довольно? Я есть хочу, Прошенька!
– Не приказано.
– Кто не приказал?
– Фитьмаршал.
– А, фельдмаршал… Его надобно слушать, помилуй Бог!
И он позволил Прошке убрать тарелку: Суворову запрещено было много есть.
– Александр Васильевич, вас здесь обижают, не дают и покушать. Приходите ко мне обедать, – смеялась графиня.
– Благодарствую. Но этот человек найдет меня и у вас. У него я за столом точно Санчо Панса во время губернаторства на острове Баратария…
Когда встали из-за стола, товарищи окружили Столыпина.
– Саша, откуда ты взял, что полы чистят нашатырем? – смеялись они.
– Сболтнул, что пришло в голову.
– Молодец!
К Столыпину протискался и генерал-поручик Киселев. Он крепко пожал ему руку:
– Спасибо, дружок! Почему ты узнал, что мне будет такой прием?
– Он Александра Васильевича хорошо знает, – ответил за друга Уткин.
– Вы помедлили являться, он и узнал, что вы чувствуете свою вину, не знаете, как показаться на глаза…
Выходили из залы.
Суворов, провожая графиню, кончал какой-то разговор:
– Вы говорите, что фортуна, как и купидон, слепая? Не верьте, графинюшка, этому мальчишке. Он играет в жмурки, а из-под повязки плутовски подглядывает. Иначе он не догнал бы своей душеньки…
Проводив графиню до лестницы, Суворов ушел отдыхать.
Все разошлись.
Прошка и тот ушел на квартиру к своей жене. Денщиков Столыпин отпустил в местечко.
Столыпину уходить никуда было нельзя – сегодня он дежурил у фельдмаршала. Он сел в приемной на диван и от скуки взял со стола истрепанный том журнала «Дело от безделья» за 1792 год, принесенный кем-то из адъютантов для препровождения времени.
Перелистывал, читал:
«Ежели захотим мы рассматривать человека надлежащим образом во всех окрестностях его, тогда неминуемо долженствует разобрать и то, в каких отношениях находится он ко всем вещам, вне его сущим…»
Переворотил еще. Глянул стихи:
Песнь в честь храбрых
Российских войск на юге
Несведом Россам страх,
Не таковы их души,
На море и на суше
Разят врагов как прах.
Все о нем, о Суворове. Тысячу раз это читывал. Полистал еще.
Вот песня – это интереснее:
Поля, леса густые,
Спокойствия предел,
Где дни текли златые,
Где я драгую зрел!
Прочел все семь строф. Зевнул.
Спать хочется до смерти. Швырнул журнал. Отстегнул шпагу, прилег.
…Его разбудил Прошка.
– Вставай, уже за полдень! А он спит! – громко, во весь голос орал Прошка.
Столыпин вскочил:
– Тише! Фельдмаршал спит!
– Какое там спит. Ляксандры Васильича нету.
– Неужто проспал? Не слыхал? Срамота!
Столыпин осторожно приоткрыл дверь в фельдмаршальскую спальню. На сене – никого.
Кинулся в переднюю к вестовому:
– Куда ушел фельдмаршал?
– Сюдой не проходил, ваше лагородие!
– Куда же он девался?
– Да что, впервой, не знаешь? В окно ушел, – подсказал Прошка, убирая постель Александра Васильевича. – Ишь, гуляет, цветочки рвет.
Столыпин глянул в окно. Суворов шел по саду.
Он пристегнул шпагу и тоже вылез в окно. Быстрыми шагами стал догонять фельдмаршала.
Суворов, не оборачиваясь, тоже прибавил шагу.
Столыпин побежал. Суворов побежал тоже.
Но Столыпин все-таки настиг его.
Суворов круто обернулся. Весело спросил:
– Что, отдохнул, ваше благородие?
– Отдохнул.
– Ну, пойдем еще поработаем. А я цветочков набрал – вишь какая прелесть! – показал он на пышный букет розовых, фиолетовых и белых астр.
Потом вынул из кармана черепаховую, отделанную золотом табакерку с портретом Екатерины – подарок императрицы – и посыпал нюхательным табаком цветы. Понюхал. Покачал от удовольствия головой:
– Приятно! На, понюхай!
Столыпин понюхал, чихнул и, улыбаясь, пошел вслед за фельдмаршалом к дому.
Вечером, умываясь на ночь, Суворов позвал Столыпина:
– Мальчик!
– Чего изволите?
– Завтра – суббота?
– Так точно, суббота!
– Пушки не боялись бы лошадей!
– Слушаю-с!
Больше спрашивать невозможно: нужно сообразить самому.
Столыпин в раздумье вышел из спальни: как бы не напутать, правильно отдать приказ.
Когда фельдмаршал говорил: «Патроны не мочить!» – это значило, что будет ученье на реке – переходить реку. Но «пушки не боялись бы лошадей»? Столыпин послал вестового за дежурными подполковниками – Каменевым по кавалерии и Тихановским по пехоте.
Через некоторое время подполковники явились. Столыпин передал им слово в слово приказ фельдмаршала. Стали думать сообща: что бы это могло значить? Предполагали, строили разные догадки.
Наконец Столыпин сказал:
– Вспомните, господа, первое ученье колоннами. Пехота училась против кавалерии. Потом артиллерия против пехоты. Но кавалерия против артиллерии еще не училась. Я думаю, так и должно: ученье артиллерии против кавалерии.
– Похоже, – согласились подполковники.
– Как пушки запалят, я взойду в спальню, будто бы за чем-либо. Ежели мы ошиблись, Александр Васильевич тотчас же спросит: что за пальба? Ежели мы поняли верно, он станет продолжать свою работу.
На том и порешили.
На следующий день, как только загремели пушки, Столыпин с тревогой вошел к фельдмаршалу.
Тот сидел у стола – что-то писал. Увидев вошедшего адъютанта, Суворов приставил два пальца к губам – это был знак: все правильно, все хорошо!
IV
Фельдмаршал Суворов кончал подписывать бумаги, собираясь ехать к войскам.
– Ваше сиятельство, вас дожидаются, – доложил адъютант Столыпин.
– Кто?
– Из Петербурга.
– Фельдъегерь от царицы?
– Никак нет. Фазан, – улыбнулся Столыпин.
Суворов, поморщился: опять какой-либо родовитый шалопай прискакал выслуживаться при штабе фельдмаршала. Благо войны нет.
– Красив?
– Не приведи Бог! Весь в атласах и шелках. И завит, как пудель…
– Добро! Я ж его возьму с собою на ученье!
Суворов бросил перо, встал, надел каску, вышел.
В приемной его ждало что-то цветистое.
Зеленый атласный кафтан, коричневый шелковый камзол, желтые шелковые чулки, башмаки с золочеными пряжками, с красными каблучками.
«Фазан. Настоящий фазан!»
А из нарядной чужеземной рамки гляделось обыкновенное русское лицо – широкие скулы, нос пуговкой. Глаза голубые, упрямые.
«Вроде как не из глупых…»
Увидев Суворова, франт вскочил, взмахнул красной шляпой, низко склонился. С головы на пол посыпалась пудра.
– Как звать?
– Алексис Мещерский.
– Из каких Мещерских? Покойного князя Ивана сын?
– Да.
– А, очень рад. Отец был моим командиром. Достойный человек. Очень рад!
Суворов обнял его. Потом, не выпуская из объятий, чуть откинулся назад, разглядывая в упор:
– Каким фасоном повязан галстук?
– Эпикурейским.
– А сколько фасонов знаешь?
– Сорок…
– Пудра-то – заграничная?
– Парижская.
– Давно вернулся?
– Месяц назад.
– Кто посылал?
– Дядя Митрофан.
Суворов отпустил его. Прошелся по комнате.
– Помилуй Бог, этот может. Отец – вояка, дядя – гуляка! – Остановился, смерил еще раз с головы до ног: – Служить?
– Хотел бы.
– При штабе?
– При вас.
– Начнем с пехоты. Ступай переоденься, Алешенька!
Фазан удивленно поднял брови: что, он разве плохо одет?
– Я одет. Я готов…
– А готов, так идем! Только чур – не отставать. Каждая минута дорога!
И Суворов вышел.
– Александр Васильевич фазанчика пошел крестить, – хихикали штабные, глядя им вслед.
День был жаркий. На дороге пыль – как перина.
Суворов в сапогах быстро шел по самой середине улицы. Фазан едва поспевал за ним на своих красных каблучках. Недоумевал: куда же так далеко ведет?
А фельдмаршал шел, все время поучая:
– Военный шаг – аршин. В захождении – полтора аршина!
И припечатывал, как на церемониальном марше. Пыль летела во все стороны.
Фазан чихал, сморкался от пыли, но терпел. Пот тек по лицу, по затылку. Пробовал вытереть – больше размазал: пыль смешалась с пудрой. Башмаки посерели, золоченые пряжки потускнели.
А Суворов без устали шагал и без устали говорил:
– Возьми себе в образец героя древних времен. Наблюдай его, иди за ним вслед. Поравняйся, обгони – слава тебе!..
Поравняться со старым фельдмаршалом – где там! Алексис старался хоть не отставать: ковылял на высоких каблуках, придерживал ерзавшую на голове шляпу, поглядывал по сторонам – куда идут? Скоро ли конец?
Но конца не предвиделось.
Давно прошли все улицы. Шли по дороге, по полям, напрямки. Прыгали через канавы, перелезали через плетни.
Алексис потерял несколько пуговиц из разных частей костюма, оторвал карман.
А Суворов все прибавлял шагу. Ему в сапогах идти было удобно, но в башмаках на высоких каблуках – не ахти как…
Суворов все жужжал:
– Последуй Аристиду в правоте, Фабрициану в умеренности…[86]
Вдруг разом остановился, так что Алексис чуть не наскочил на него.
– А кто такой Фабрициан? Знаешь?
В Париже, в «Синем кабачке», хозяин был Фабрициан. Но он неумерен во всем. Вероятно, не тот.
От усталости, от духоты, пыли, досады брякнул прямо:
– Не знаю!
Суворов отскочил. Смотрел неласково, строго.
И тут Алексис вспомнил: в Петербурге все предупреждали – у Суворова остерегись говорить «не знаю».
– Незнайка. Немогузнайка! – измывался фельдмаршал. – Солдат должен все уметь, все знать! Я все знаю!
Алексис вспыхнул. Вырвалось невольно:
– Нет, ваше сиятельство, и вы не все знаете!
Суворов удивленно воззрился:
– А ну-ка скажи, я не знаю?
– А как звали мою прабабушку?
Фельдмаршал рассмеялся. Хлопнул его по плечу:
– Молодец, Алешенька! Нашелся! Бабушку знаю – Авдотья, а прабабушку – помилуй Бог!
И пошел опять вышагивать.
Они шли уже по тропинке. Свернули куда-то в сторону, пошли кустами, кустами, и вот – громадный сухой ров.
Через глубокий ров перекинуты две тонкие жердинки.
Суворов как шел, так и пошел по этой кладочке. Уверенно и ловко, как по полу. В один миг очутился на том берегу рва.
А фазан на секунду замешкался – как тут идти? Потом очертя голову кинулся вслед за фельдмаршалом.
Ступил раз, два, три. Проклятый каблучок соскользнул с жердинки. Алексис качнулся вправо, влево, попробовал удержать равновесие, взмахнул руками, как птица крыльями, готовясь лететь, и – полетел вниз.
Но, падая, успел как-то схватиться руками за кладочку. Повис надо рвом, болтая ногами. Потом сообразил: перехватывая то одной, то другой рукой жердинки, перебрался через ров.
Не полез в бурьян, в камни, в битые черепки за своей шелковой красной шляпой. Побежал вслед за фельдмаршалом.
Суворов точно не видел, что произошло, – уже был далеко.
Алексис шел, на ходу зализывая оцарапанную руку. Куафюра его растрепалась – голова была взлохмачена, дика. Эпикурейский галстук съехал на сторону, лицо пылало. Он хромал: предательский каблучок так-таки сломался…
Алексис уже не смотрел по сторонам, – было все равно, куда идти и сколько идти. Поднялись на горку, спустились в лощину. Прошли лужок, и внизу – река.
Суворов еще на ходу сбросил куртку, быстро скинул сапоги, белье. Взял одежду, сапоги в руку и бросился в реку. Он плыл, покрякивая от удовольствия, и оглядывался.
Фазан едва приковылял к берегу. Невольно глянул на себя, на кафтан, камзол, башмаки. Ленты, пуговицы, пряжки. Ежели раздеваться, все отстегивать и снимать – Суворова и след простынет.
Алексис перекрестился и бухнул головой с берега – только брызги во все стороны.
Плыл отменно легко, саженками. Над водой мерно мелькали оплюхшие кружевные манжеты да горбатилась, дыбилась над водой зеленая атласная спина…
Противоположный берег был глинист и крут. Фазан увяз в глине, едва выдрал ноги, на четвереньках взобрался наверх.
Вода стекала с него ручьями. Камзол из коричневого стал желтым, а чулки из желтых – коричневыми. Волосы окончательно развились, висели по плечам, как у протодьякона. Башмаки все в глине, в башмаках чвакала вода.
А Суворов бежал уже по лугу. Впереди виднелись зеленые мундиры мушкатеров.
Вымокший, словно курица, полинявший с ног до головы, плелся Алексис. Мокрый атлас свисал на ходу.
Алексис был красен и зол. Он знал, что его вид смешон, но шагал твердо: второй каблук отломал сам, чтобы не хромать.
Офицеры выстроенного на лугу полка отворачивались. Солдаты беззвучно тряслись от смеха, – в строю у фельдмаршала Суворова не больно поговоришь!
– Что, умаялся, Алешенька? – участливо спросил Суворов, когда Мещерский подошел к нему.
– Нет, ничего, – буркнул тот.
«В отца! Упорен. Тверд. Молодец!» – подумал Суворов.
Спросил:
– В гвардии был записан сержантом?
– Точно так!
– Дай-ка мне шпагу, – обернулся Суворов к светлоусому капитану.
Суворов взял шпагу и передал ее Мещерскому:
– Вон, впереди – вал. Взять его штурмом!
Скомандовал:
– Первая рота, слушай команду подпоручика князя Мещерского! Веди, Алешенька!
Мещерский выбежал вперед и, закричав: «За мной, ура!» – побежал изо всех сил к валу.
Рота гаркнула «ура» и дружно кинулась за ним.
Мещерский бежал с удовольствием: он чувствовал – этот искус последний.
И вдруг, когда до вала осталось не более полусотни шагов, впереди блеснул огонь, что-то грохнуло, и горячая и дымная волна ударила в него. Чуть не сшибла с ног.
От неожиданности Мещерский на мгновение остановился, шатаясь.
«Холостыми», – пронеслось в мозгу.
– Коли, руби! – истошно заревел он, кидаясь к валу. Он обогнал неторопливо, привычно бегущих мушкатеров и раньше всех вскочил на вал. Мещерский так разъярился, что чуть в самом деле не пырнул шпагой первого попавшегося артиллериста.
…Когда вернулись с ученья в главную квартиру, Суворов кликнул своего цирюльника Наума:
– Остриги их благородие. В кружок.
Через минуту от пышной парижской куафюры с буклями и «кошельком» на затылке не осталось и следа.
Суворовский вестовой принес от каптенармуса новый офицерский мундир, сапоги, каску.
– Вот так-то лучше, Алешенька! Теперь ты не только по душе, но и по виду русский! – ласково сказал Суворов, обнимая бывшего фазана.
Мещерский от волнения и усталости едва стоял на ногах.
– Ну, ну, ступай отдохни. Ты молодец!
V
– Ваше благородие, вставайте, за вами пришли! – тормошил Столыпина денщик.
Столыпин проснулся. Сегодняшнюю ночь провел у фельдмаршала и потому лег после обеда отдохнуть.
Встал, надел мундир, вышел из спальни.
В комнате его ждал Мандрыка.
– Что такое случилось? – спросил Столыпин.
Было странно, что сам правитель фельдмаршальской канцелярии пришел на квартиру к адьютанту.
– Пойдем, расскажу! – Они вышли.
На площади, где никто не мог подслушать, Мандрыка сказал:
– Государыня скончалась.
– Не может быть!
Ошеломленный этой неожиданной неприятной новостью, Столыпин остановился.
Мандрыка вынул из кармана конверт с императорскими печатями:
– Что же нам делать, Александр Алексеич? Пришел с тобой посоветоваться. Ты нашего старика хорошо знаешь.
Они медленно шли по площади. Осенний ветер гнал по небу тучи. Было пасмурно и неуютно.
– Ежели доложить теперь, то он целую ночь протоскует и не уснет. Ослабнет старик. Не заболел бы. Не лучше ли будет так-то: я не пойду к себе, останусь на ночь при нем. По обыкновению, он в два часа ночи закричит: «Мальчик!» Я войду. «Что нового?» Я доложу: «Дмитрий Дмитриевич приходил, но вы изволили почивать». Он велит позвать вас. Пока я схожу да пока мы придем, он уже напьется чаю, и тогда можно будет объявить.
– Пожалуй, так и сделаем, – согласился Мандрыка.
Глава четвертая«Я не немец, а природный русак!»
I
Получив известие о смерти Екатерины II, Суворов немедленно отправил в Петербург адъютанта Уткина с письмами к Хвостову и Наташе узнать, что происходит в столице.
Далекий захолустный Тульчин жил в эти недели только предположениями, догадками и невероятными слухами. Все сходилось в одном: новый царь заведет иные порядки, чем те, которые были при Екатерине.
Обстоятельства сложились для Павла Петровича так, что лишь в сорок два года он унаследовал престол. Будучи наследником, он не очень дружил с матерью – они придерживались разных взглядов – и не принимал участия в государственных делах; значит, теперь наверстает упущенное: новая метла хлестко метет! Потому дворяне и чиновники тревожно шушукались по углам, а крестьяне, как после смерти каждого царя, ждали каких-то облегчений в своей подневольной, крепостной жизни. Тем более что этот царь велел привесть к присяге не только господ, но и мужиков, чего еще ни разу не случалось.
Суворов поначалу был доволен: «Повалил кумиров!» Полетел «мелкоумный», заносчивый мальчишка, царицын любимец Платон Зубов.
В последнее время Суворов окончательно разошелся со всеми Зубовыми, – даже со своим зятем Николаем Александровичем, который, как и следовало ожидать, тянул не за тестя, а за брата.
«Князь Платон, – писал Суворов Хвостову, – знает намеку, загадку и украшает как угодным, что называется в общежитии лукавым, хотя царя в голове не имеет».
– Козел, который и с научением не будет львом!
Взбешенный однажды надменностью Платона Зубова, Суворов под горячую руку написал фавориту резкую записку. Поставил его на место:
«Ко мне стиль Ваш рескриптный, указный, повелительный, употребляемый в аттестованиях! Нехорошо, сударь!»
И совершенно прекратил с ним переписку, а обращался непосредственно к царице.
И вот теперь вся карьера Зубова лопнула. «Кумир» повалился… Первые достоверные известия о новой петербургской жизни привезла дочь графини Потоцкой, которая приехала в Тульчин.
Графиня немедленно же пригласила Александра Васильевича к себе, так как знала, что Суворов захочет послушать о Петербурге.
– Можете себе представить, Александр Васильевич, государь ничего худого не сделал Платону Зубову! – такой невероятной новостью встретила Суворова Потоцкая.
Павел Петрович ненавидел всех любимцев Екатерины, и особенно покойного Потемкина, и должен был бы в первую очередь разделаться с теми, кто из них остался в живых.
– Я ж говорил: князь Платон – человек «как угодно». Пускает плащ по всякому ветру, – ответил Суворов.
– А Николай Александрович был отправлен в Гатчину сообщить Павлу о смерти матери.
Суворов только иронически улыбнулся, услышав об этой важной миссии, которую поручили его зятю.
– Ну, графинюшка, рассказывайте! – сказал он, садясь в кресло и вынимая из кармана золотую табакерку.
Молодая графиня рассказывала, а Суворов вставлял свои замечания.
– Запрещено танцевать вальс…
– Помилуй Бог! Вальс – большое государственное дело!
– Нельзя носить французские круглые шляпы, отложные воротники, башмаки с лентами. А с пряжками так некрасиво… В воскресенье полиция и драгуны ловили на улицах всех, кто еще был одет по старой моде. Обрезывали воротники, рвали жилеты. Дядя Андрюша поехал с тетей в собор. Воротился точно после драки: соболий воротник отрезан, жилет – в клочья, – смеялась рассказчица.
– Да, отложные воротники – злейшие враги отечества! – басил, усмехаясь, Суворов.
– Вокруг Зимнего понатыкали полосатые будки. Черные с белым. И цвета похоронные, не могли какими-либо другими разрисовать. Не дворец, а казарма. И в одну ночь все фонарные столбы, все ворота, двери в домах – все выкрасили этими противными полосами.
– Гатчинский, прусский манер. Понимаю…
– Запрещено говорить слово «курносый».
– Хорошо, что у меня нос не такой, – потрогал себя за нос Суворов.
– При встрече с государем все экипажи должны останавливаться, а кто едет – выходить и кланяться.
– А если на улице грязь? – спросила мать.
– Дамам разрешено делать поклон на подножке кареты. Госпожу Демут, жену владельца гостиницы, посадили на трое суток в смирительный дом за то, что она не скоро вышла из экипажа. И теперь все, как увидят царскую карету, заранее сворачивают в переулок.
– Знаете, Александр Васильевич, в Петербурге ложатся спать в десять часов вечера – так приказал государь, – сказала Суворову графиня Потоцкая.
– Оттого графинюшка и пожаловала к нам? Скучно небось стало в Петербурге? – посмотрел Суворов на молодую графиню. – А когда же встают – все в двенадцать, в полдень?
– Смотря кто. Дядя Андрюша едет в департамент к пяти часам утра.
– Ого! Вот это здорово. Вот это по-нашему, – похвалил Суворов. – Каково-то сейчас таким, как Безбородко, в пять утра садиться за дела! Ну, еще что? Как армия?
Но об армии молодая графиня знала очень немного. Сказала только, что офицеры одеты точно монстры, как пугала: мундиры тесные, некрасивые, ботфорты простые, грубые, головы у офицеров завиты, и самое смешное – к ушам прицеплены громадные войлочные букли, в руках трости. Фи…
– Так, так. Стало быть, нарядили во все прусское, как при покойном батюшке Петре Третьем тридцать лет назад носили. Ну что ж, гатчинцы всегда были так одеты.
Больше ничего интересного графиня не рассказала. Дальше шло все то же: запрещено женщинам носить синие сюртуки с красными воротниками и белые юбки, цветные ленты через плечо и прочее.
О новых порядках в армии Суворов узнал пока что немного. Но уже было ясно: на всем – гатчинский, капральный дух. Да этого и надо было ожидать от Павла, потому что он всегда выставлял себя ярым поклонником всего прусского. Все последние годы наследник Павел Петрович жил у себя в Гатчине. В Гатчине завел свое небольшое войско – пехоты, кавалерии и артиллерии около двух с половиною тысяч человек. Войско было обмундировано и обучено по старопрусскому образцу. Ясно, что теперь Павел переделает всю армию на прусский манер, как было когда-то еще при его отце, Петре III.
Матушку свою, Екатерину II, Павел не любил. Потемкина и с ним все нововведения в армии – ненавидел.
Суворов спускался вниз, к себе, в первый этаж, и невольно повторял слова солдатской песни, которую сложили тогда, когда он, Румянцев и Потемкин добились отмены прусского обмундирования и этого дурацкого пудрения солдатских волос:
Спросить было у пудры,
Спросить было у сала,
Куда их делась слава?
Пудра, сало – в аде,
Солдаты в вертограде[87]
Кричат «Виват, виват!».
Солдаты в вертограде!
Выходило, что пудра-то и свечное сало, которым смазывали волосы, опять брали верх, а солдаты оказывались далеко не в «вертограде»…
«Пустокрашения солидного», – огорченно думал фельдмаршал Суворов.
II
Сколь же строго, государь, ты меня наказал за мою 55-летнюю прослугу!
На следующий день после приезда Потоцкой Суворов отпустил в Петербург подполковника Батурина в отпуск, а сам с утра поехал на охоту: охоту и рыбную ловлю он любил.
Суворов со дня на день ждал нового устава, ждал более точных указаний насчет обмундирования, снаряжения и прочих изменений. Обучать солдат по-своему сейчас не хотелось – было не к чему.
По старой привычке, выработанной с юности, он много занимался, хотя продолжали болеть глаза: писал и читал. Читал книги и газеты. Следил за тем, как в Италии молодой французский генерал Бонапарт делает поразительные успехи.
«Ох, далеко шагает мальчик. Пора бы его унять!»
Но целые дни только читать да писать невозможно. Ведь он не кабинетный же человек!
Не сиделось на месте. Хотелось двигаться, действовать.
И потому Александр Васильевич уезжал на охоту.
Когда однажды Суворов после полудня, усталый, но довольный поездкой, вернулся домой, его ждали большие новости.
Из Петербурга наконец получили инструкции по поводу установления в армии новых порядков.
Новости оказались неприятными, хуже и представить трудно.
Устав в армии вводился, конечно, как и ожидал Александр Васильевич, прусский, старый, 1760 года, только слегка измененный любимцем Павла Ростопчиным. Его рука чувствовалась во всем.
Обмундирование тоже прусское, но еще более устаревшее. Такое, как пруссаки носили даже не при Фридрихе II, а еще при его отце.
Стало быть, все заботы, все труды, все знания Суворова, Румянцева, Потемкина – к ноге!
Не выдержал. Прорвалось гневное:
– Русские прусских всегда бивали, что ж тут перенять!
Из Петербурга даже прислали железный полуаршинный прутик – мерку, какой длины должна быть у солдата и офицера коса.
– Пудра не порох, букли не пушки, коса не тесак, я не немец, а природный русак! – взбешенно крикнул Суворов и отшвырнул прочь железную мерку.
Но чем дальше в лес, тем больше дров. Дальше шли новые неприятности. Павел I ни за что вдруг произвел в фельдмаршалы девять генералов: Репнина, Эльмпта, Каменского, обоих Салтыковых, Прозоровского, Мусина-Пушкина, Гудовича и Чернышева.
Свалил всех в одну кучу.
И всех фельдмаршалов поставил в общий список генералов, – каждый назначался шефом какого-либо полка.
Главное значение в армии приобретали инспекторы: они заменили прежних командующих дивизиями (дивизиями назывались округа, в которых войска располагались для постоянных квартир).
– Фельдмаршал понижается до генерал-майора! Если бы фельдмаршала сделали генерал-инспектором, и тогда не его дело этим заниматься!
Выходило так, что все прошлое, все боевые заслуги, вся воинская слава, добытая умом, сердцем, кровью, – стали ни во что.
Слишком большой удар!
Суворов в горечи рванул дрожащими руками конверт, который передал ему один из двух приехавших офицеров-курьеров.
Они стояли в своих новых прусских мундирах, резко выделяясь из всей группы офицеров суворовского штаба, бывших тут же. Суворову они казались какими-то чучелами из кунсткамеры, такой стариной, таким отжившим, далеким – Семилетней войной веяло от них.
Письмо было от самого царского адъютанта Ростопчина, «сумасшедшего Федьки», как метко окрестила гатчинского выскочку умная, проницательная Екатерина II.
«Сиятельнейший граф, милостивый государь!
По повелению государя императора при сем отправляю к Вашему сиятельству двух фельдъегерей, коим и находиться при Вас для посылок вместо употребляемых прежде сего офицеров.
Препоручая себя при сем случае в милость Вашу, имею честь пробыть с глубочайшим почтением, сиятельнейший граф, милостивый государь, Ваш покорный слуга Федор Ростопчин».
Не поднимая глаз от бумаги, секунду раздумывал. Фельдъегеря! Были курьеры, стали фельдъегери. Все на прусскую колодку. Уткина, значит, послал не по правилу. Аракчеев, петербургский комендант, – его старый недоброжелатель. Допросит Уткина, все узнает, доложит царю. Надо немедля же отправить рапорт, что, посылая Уткина, не знал никаких новых распоряжений. Со своими письмами никого из офицеров слать будет невозможно. И вообще теперь он может слать только одного из этих вон двух незнакомых офицеров-фельдъегерей. Он будет под всегдашним надзором Аракчеева. Так!
Лицо горело от обиды и негодования.
– Ну, каких же молодцов выбрали для Суворова?
Он бросил бумагу на стол, поднял глаза. Впервые пристально поглядел на фельдъегерей.
Один – маленький, быстрый, штаб-ротмистр Емелин – ему сразу же понравился. Даже нелепая прусская форма, этот «обряд, неудобь носимый», не смогла изуродовать, оболванить его.
«Смышлен. И, видать, не подлец».
Второй – повыше, толстогубый, с распухшим не то от насморка, не то от пьянства носом, мешковатый поручик Котович – не пришелся по душе:
«Глуповат. Плутоват. И, должно, пьяница. Настоящий гатчинец. Царский соглядатай!»
– Ну вот, господа, полюбуйтесь – новая форма! – сказал Суворов офицерам своего штаба, выходя из-за стола. – Накройтесь. Наденьте перчатки, – обернулся он к фельдъегерям.
Оба офицера надели треуголки и длинные перчатки и стояли с тростями в руках.
Емелин, выпятив грудь, смотрел браво. В глазах чуть приметный смешок, – видимо, он разделял иронию Суворова. Котович, наоборот, от важности, что он служит примером, надулся как индюк.
Пожилые офицеры штаба, которые помнили старую прусскую форму, смотрели на фельдъегерей без интереса. Молодые удивленно рассматривали прусские мундиры, тесные штаны, уродливые войлочные букли над ушами, непомерной величины треуголку, перчатки, закрывающие локти, и трости в руках.
Павловская прусская форма была уродлива и нелепа.
– Повернись кругом, братец! – сказал Емелину Суворов.
Емелин отставил правую ногу назад и через правое плечо ловко сделал поворот.
Шпагу по новой форме носили не у бедра, а сзади. Она приходилась между фалдами мундира.
– А ну-ка, попробуй вынуть шпагу!
Емелин торопливо зашарил по спине рукой, но вынуть шпагу из ножен не мог – не хватало разворота.
– Оставь, не вынешь! Мерлин, собирайся, поедешь тотчас же в Петербург, – обратился он к одному из адъютантов.
Решил все-таки послать в Петербург в последний раз кого-либо из своих. Из этих двух фельдъегерей как же слать – только что приехали и опять в такую дорогу?
– Поручик Котович может идти отдыхать. А ты, братец, обожди здесь, потолкуем! – тронул он за локоть штаб-ротмистра Емелина.
III
Штаб-ротмистр Емелин сидел в жарко натопленном кабинете фельдмаршала. Хотя он по приказу Суворова снял с головы уродливые войлочные букли, но все-таки было жарко. Он вытирал пот платком и рассказывал. А Суворов в одной рубашке, без кителя ходил из угла в угол. Слушал.
Емелин рассказывал ему, как Павел I влил в гвардию своих гатчинцев, которых раньше-то и к столичной заставе не допускали; как ежедневно – чем свет – царь устраивает на Дворцовой площади вахтпарад и за малейшую неточность или ошибку на ученье жестоко наказывает: Преображенский полк, например, весь сослал в Сибирь и спохватился только тогда, когда преображенцы дошли до самого Новгорода; и как переучивают всех офицеров по новому, прусскому уставу.
– Учрежден тактический класс, – рассказывал Емелин. – Занятия происходят в Белой зале Зимнего. На занятиях присутствует сам император.
– Кого именно обучают?
– Обер– и штаб-офицеров. Но приходят и генералы. Даже фельдмаршал князь Репнин частенько бывает.
Суворов скривился:
– Этот придет: он дипломат. И старый друг пруссаков. А кто преподает?
– Полковник Каннабих.
– Откуда такой Каннабих выискался? Немецкий булочник?
– Говорят, был где-то учителем фехтования.
– И чем же учит Каннабих этот?
– Объясняет обязанности офицера – где находиться, как командовать. Особенно приемы эспонтоном.
– Хорошо объясняет?
– Одна смехота, ваше сиятельство. Да вот извольте послушать.
Емелин сделал глупое лицо, отставил нижнюю губу и передразнил Каннабиха:
– «Э, когда командуют: «Повзводно направо!» – официр говорит коротково. Э, когда командуют: «Повзводно налево!» – то просто – налево. Официр, который тут стоял, так эспонтон держал и так маршировал, и только всего, и больше ничего!»
– О-хо-хо! – смеялся Суворов. – «И только всего, и больше ничего»?.. Ха-ха-ха! Ловко же ты его. Молодец! Многому же такой тактик научит. Ах, учители, учители. Немые учат косых! – грустно сказал Суворов.
Он молча прошел из угла в угол, потом рванулся к двери, открыл:
– Мальчик!
Вошел Столыпин.
– Ты комнату его высокоблагородию нашел? – показал он глазами на Емелина.
– У моего хозяина поместимся.
– Вот и отлично. Ступайте отдыхайте. Да плюнь ты на эту прусскую пудру, вымой хорошенько, по-русски, голову, а то, помилуй Бог, волосы раньше времени вылезут! – сказал на прощанье штаб-ротмистру Суворов.
На квартиру к Столыпину послушать рассказы Емелина о Петербурге собрались Мандрыка, Тищенко и Ставраков. Сидели за столом, пили, ели, курили трубки, беседовали.
– В Петербурге теперь в эту пору уже давно спят. Ввечеру, в девятом часу, по улицам ходят нахтвахтеры. Орут во всю глотку: «Гась-гонь!», «Закр-вта!», «Лож-ать!» То есть – «гаси огонь, закрывай ворота, ложись спать!» И ни тебе в бостон, ни в фараон сыграть – карты запрещены.
– У нас тут – были бы денежки. Завтра у Тихановского соорудим, – сказал Мандрыка.
– Мерлину бедному страсть как не хотелось сегодня уезжать в Петербург, – заметил Ставраков.
– Туда, брат, не захочешь – добра не жди! Насидишься на гауптвахте.
– Э, губа – пустое. На губе всякий день не то что наш брат, офицер, а генералы клопов кормят. В Петербурге, того и гляди, в солдаты угодишь! – авторитетно заметил Емелин. – И до чего, однако, хорошо, как голова чиста и нет этого проклятого обруча с буклями. Надоела завивка!
– А как это завивают? – спросил Столыпин.
– Расскажу, – ответил словоохотливый штаб-ротмистр.
Он затянулся, потом окутался целым облаком дыма и начал:
– Вот каким манером я это впервые познал. Наш полк готовился к первому вахтпараду. К пяти часам утра – еще ночь, темно – приказано быть в полку. Офицерам пригоняли новую форму и оболванивали головы два гатчинских куафера-солдата. Дяди ростом чуть ли не в сажень, плечи – во, кулачища – во. Посадили меня посреди комнаты на скамейку, окутали вместо пудромантеля[88] рогожным кулем. Остригли спереди волосы под гребенку. Потом один из них говорит: «Держися, ваше скородие, я вам трошки головку побелю». И стал мне натирать мелко истолченным мелом переднюю часть головы. Мел в глаза, в нос, в рот. Свету Божьего невзвидел. Так минут пять. Чихаю, сморкаюсь, слезы рекой, а он знай трет. Я уж думаю: не выдержу, рехнусь. Молю: «Погоди, братец, дай отдохнуть!» А он только твердит: «Еще трошки!» Наконец говорит: «Сухой подготовки фатить! Теперь мокрой – и годи!» Набрал в рот артельного квасу, стал против меня да как фукнет мне в рожу. Раз, другой, третий. Облил все мое черепоздание, а заодно и все окрестности – глаза, нос, щеки, уши. А второй стервец стоит возле меня и сыплет грязной пуховкой на голову муку. Потом причесали гребнем и приказали: «Сидите, вашескородие, доки не засохнеть!» Сидим такие чучела подряд человек десять, друг на друга глядеть тошно. Дальше привязали в волоса железный прут, такой, как мы сюда привезли вам, приделали мне, будь они прокляты, войлочные букли вон на ту, согнутую дугой, проволоку, что валяется на подоконнике. Часа через три мучная кора затвердела и меня можно было выставлять, как мраморную статую, куда угодно: на дождь, снег. Такая куафюра все выдержит!
– Неужели и нам придется? – с тревогой спросил Ставраков.
– Придется, – ответил Мандрыка. – Ничего наш Александр Васильевич не поделает. Не любит он этого, да плетью обуха не перешибешь!
– А ловко, правильно это он давеча сказал: «Пудра не порох, коса не тесак!» – улыбнулся Емелин.
– Русское он в обиду не даст! – ответил Столыпин.
IV
Сегодня Александр Васильевич долго ворочался с боку на бок – сон не приходил. В голове теснились мысли – целая буря мыслей.
Отношения с царем складывались у Суворова день ото дня все хуже. Сегодня Александр Васильевич получил рескрипт – обидный, оскорбительный. Царь унижал Суворова, старался уравнять с прочими генералами, зачеркивал все пятьдесят пять лет его беспорочной службы, его славные победы.
Хотелось тут же, немедленно ответить на все. Хотелось спорить, доказывать, возражать. Но кому говорить здесь, в Тульчине? А между Тульчином и Петербургом легли сотни верст.
Оставался старый способ хоть немного успокоиться – излить накопившуюся горечь, все наболевшее на бумагу.
Александр Васильевич долго сидел у стола, смотрел ничего не видящими глазами на огонек свечи, грыз ноготь и время от времени схватывал перо, вслух приговаривая:
– Да, да! Вот именно, помилуй Бог!
Теперь фельдмаршал спал, разметавшись на постели, спал в неудобной позе: он сполз с сена, и его седая голова упиралась в свежевымытые доски пола. Выражение лица у Суворова было страдальческое. Две складки у носа углубились, худые щеки впали.
А на столе, где горела в подсвечнике свеча, остались лежать три бумаги —
злосчастный рескрипт:
«Граф Александр Васильевич. С удивлением узнал я присылку от Вас сюда адъютанта Вашего капитана Уткина с одними только партикулярными письмами. Почитая употребление таковое не приличным ни службе, ни званию офицерскому, с равным же удивлением вижу, что Вы по ею пору не распустили штаба своего. Я приказал здесь упомянутого адъютанта Вашего определить в полк, а Вам предписываю остальных адъютантов и прочих чинов, в штабе Вашем находящихся, с получением сего тотчас перечислить в состоящие под Вашею командою полки и к оным их немедленно отправить».
плотный лист бумаги; на нем четким суворовским почерком написано:
«Буря мыслей».
и ниже:
«Сколь же строго, государь, ты меня наказал за мою 55-летнюю прослугу! Казнен я тобою штабом, властью производства, властью увольнения от службы, властью отпуска, знаменем с музыкою при приличном карауле, властью переводов. Оставил ты мне, государь, только власть высочайшего указа 1762 года.[89]
Все степени до сего брал без фавора.
Я лучше прусского покойного короля; я милостью Божией баталии не проигрывал. Я генерал генералов, тако не в общем генералитете.
Я пожалован не при пароле.
Нет вшивее пруссаков: лаузер, или вшивень, называется их плащ; в шильтгауз и возле будки без заразы не пройдешь, а головною вонью вам подарят обморок».
и в конце:
«Опыт военного искусства[90]найден в углу развалин древнего замка, на пергаменте, изъеденном мышами, свидетельствован Штенвером и Линденером и переведен на немороссийский язык.
Солдаты, сколько ни веселю, унылы, и разводы скучны. Шаг той уменьшен в три четверти, и тако на неприятеля, вместо 40, 30 верст. Фельдмаршалы кассированы без прослуг. Я пахарь в Кобрине, лучше нежели только инспектор, каковым я был подполковником.
Со дня на день умираю».
и черновик прошения царю: Александр Васильевич просился из армии в отпуск:
«Мои многие раны и увечья убеждают Вашего Императорского Величества всеподданнейше просить для исправления от дни в день ослабевающих моих сил о Всемилостивейшем увольнении меня в мои здешние Кобринские деревни на сей текущий год».
…Прошка проснулся: барин глухо, сдавленно кричал во сне. С ним это случалось иногда. Приказывал, не мешкая, будить.
Прошка прошлепал босиком в спальню, нагнулся и потащил барина за ногу:
– Ляксандра Васильич!
Суворов сел, вопросительно глядя на камердинера.
– Кричите во сне, ровно маленькие. На ночь, должно, креститься позабыли…
Суворов улыбнулся, перекрестился и, ни слова не говоря, бухнулся на постель.
На этот раз лежал хорошо.
– Вот свалится этак и стонет, – почесываясь и зевая, сказал Прошка.
Он дунул на свечу и вышел.
V
Неравный поединок между Суворовым и Павлом I был в разгаре.
Вскрывая очередной пакет из Петербурга, Суворов заранее ждал неприятности: чем-то сегодня пожалует царь?
Ожидания оправдались. На этот раз Павел I пожаловал Суворову выговор, да не один, а сразу два: за то, что Суворов предоставил отпуск подполковнику Батурину, и за посылку в Петербург адъютанта Мерлина, а не фельдъегеря.
«Удивляемся, что Вы тот, коего мы почитали из первых к исполнению воли нашей, остаетесь последним», – колол Павел I.
Бедняга Мерлин попался как кур во щи; царь швырнул его безвинно в Ригу, в гарнизонный полк.
И в добавление к двум выговорам Павел I прислал еще короткий, не предвещавший ничего приятного вызов в Петербург:
«Господин фельдмаршал гр. Суворов-Рымникский! С получением сего немедленно отправьтесь в Петербург».
Мало выговоров на бумаге, собирается отчитывать победителя Рымника, Измаила и Праги на словах. Может, еще станет сравнивать его, поседевшего в боях, со своими гатчинскими любимцами, которые только и знают вахтпарады, – с Аракчеевым, Ростопчиным и со всеми этими невежественными пруссаками – Каннабихом, Штенвером, Линденером?
Не бывать этому!
Встречаться, говорить с царем Суворов не мог. О чем было говорить с Павлом I? О том, что русская армия – национальная, а не наемная, что глупо, преступно переносить в нее особенности прусской, наемной армии? Павел I не поймет же этого!
Несмотря на то что вся русская армия уже «переучивалась» на прусский манер, Суворов у себя в Тульчине ничего не изменял. Не мог. Не подымалась рука уродовать русскую армию.
Но он знал, что так продолжаться долго не может. Надо или подчиниться царскому самодурству, или уходить из армии.
Уходить из армии, от солдат, от того, с чем за пятьдесят пять лет службы сроднился, было выше сил.
Но приходилось.
Александр Васильевич предвидел такой исход неравной борьбы. Неделю тому назад он отправил с фельдъегерем Котовичем второе прошение об отпуске при армии.
Ответа на оба прошения еще не последовало.
И вот – вызов в Петербург.
Тогда со всегдашней своей решимостью и мужеством Суворов написал царю прошение об отставке.
Повез его штаб-ротмистр Емелин.
В мягкий предвесенний день конца февраля приехал из Петербурга Котович.
Суворов уже свыкся с мыслью об отставке, давно приготовился к отъезду и потому без особого волнения прочел письмо Ростопчина (царь не удостоил ответом):
«Государь император, получа донесение Вашего Сиятельства от 3 февраля, соизволил указать мне доставить к сведению Вашему, что желание Ваше предупреждено было и что Вы отставлены еще 6 числа сего месяца».
Уколол в последний раз.
Рука Суворова, державшая бумагу, все-таки дрожала.
Глава пятаяКончанское
Смотри, как в ясный день, как в буре
Суворов тверд, велик всегда!
I
Гостей ждали с утра. Мальчишки сидели на всех самых высоких елках, – барин обещал пятак тому, кто первый увидит едущих гостей. Барин был добрый и никогда не обманывал. Потому с десяток ребят побежали наперегонки за околицу подальше от Кончанского, чтобы раньше других увидеть, как поедут из Боровичей господа. Один Ленька не торопился бежать. Он облюбовал себе самую высокую березу и стал проворно взбираться на нее, – с березы увидишь скорее всего. И тогда-то остальные мальчишки сообразили, что Ленька перехитрил всех. И некоторые из них уже не столько смотрели на боровическую дорогу, как на березу: Ленькина рубашонка из синей крашенины еще там или, может быть, Ленька уже увидал и слезает…
Кроме ребят на дорогу то и дело смотрел из сада в зрительную трубу сам барин Александр Васильевич.
В весеннюю распутицу, по немыслимой дороге, на двенадцатый день утомительного, тоскливого пути Суворов прибыл сюда из Кобрина.
В Кобрин он поехал из Тульчина, в Кобрине он жил в опале, а здесь, в Кончанском, в ссылке. Сюда его определил на жительство сам царь Павел I.
Из Тульчина Александр Васильевич выехал тогда до света. Опального фельдмаршала никто не провожал. Суворов вечером попрощался с очаровательной графиней Потоцкой, в доме которой он прожил целый год. Войска провожать его уже не могли: Суворов сдал Екатеринославскую дивизию генерал-майору Беклешеву, и проводы Суворова были бы вызовом царю.
Суворова заменил какой-то безвестный, бездарный генерал. Добро бы сдать дивизию хотя бы князю Репнину или Каменскому, но сдавать ничем не известному человеку…
Суворов уходил в отставку даже без мундира.
Впрочем, здесь, в Кончанском, фельдмаршальский мундир был не нужен. Мужики признавали Александра Васильевича и без мундира – любили и уважали его.
В Кончанском Александр Васильевич не был уже тринадцать лет. Впервые он приехал сюда после окончательного разрыва с женой, в декабре 1784 года. Тогда двухэтажный барский дом о десяти покоях, построенный отцом Василием Ивановичем, и то был уже ветхим. Крыша текла, печи дымили (вьюшки были глиняные, и, вытопив печь, закладывали ее глиной и засыпали песком), из дверей и окон дуло. А за тринадцать-то лет дом совершенно обветшал и теперь годился лишь на слом.
Но делать было нечего. Александр Васильевич приехал в мае, впереди предстояло лето, – можно было решиться как-либо дожить здесь до холодов.
Кончанское. Леса, озера, болота, пески. До уездного городишки Боровичей сорок верст. Действительно, Кончанское – «конец».
Царь строго заказал: Суворову никуда не выезжать, никого не принимать, писем не писать.
За всем этим смотрели накрепко. С Александром Васильевичем оставлены только Прошка, повар Мишка да фельдшер Наум. Даже адъютантов отняли у Суворова. Не с кем и слово молвить.
Стосковался.
Написал Наташе, кое-как передал в Петербург, чтоб приехала. Александр Васильевич знал, что зять все время в Павловске по долгу службы, а Наташа с Аркадием и сыном своим Александром в Петербурге.
Александру Васильевичу очень хотелось увидеть детей и полугодовалого внука.
Наташенька писала:
«Все, что скажет сердце мое, – молить Всевышнего о продолжении дней Ваших, при спокойствии душевном. Мы здоровы с братом и сыном, просим благословения Вашего. Необходимое для Вас послано при записке к Прокофию. Желание мое непременное – скорее Вас видеть, о сем Бога прошу, он наш покровитель.
Целую ваши ручки».
А потом получила у царя разрешение навестить отца. И предполагала приехать к Петрову дню.
Получив это известие, Александр Васильевич поехал в свою деревню Каменку за сорок пять верст – посмотреть: может быть, там удобнее будет всем разместиться. Он поехал туда в простой телеге, с одним Прохором.
Прошка правил, никому не уступая дороги. Только издалека кричал всем встречным – будь то крестьянская подвода или помещичьи «бегунки»:
– Вороти! Тебе не равен в коробу сидит!
Проездил двое суток, немного развлекся, хотя и измучился в тряской телеге, но вернулся ни с чем: в Каменке было еще хуже, чем в Кончанском.
– Ничего, не навек, как-либо поместимся и в Кончанском!
И вот теперь ходил по саду, с утра нетерпеливо ждал, время от времени посматривал в зрительную трубу, в которую столько раз смотрел в сражениях на разных врагов.
И вот увидал: по дороге вскачь неслись один за другим ребятишки.
А через минуту вся их воробьиная стая с криком ворвалась в барский сад:
– Едут! Едут!
– На мост уже взъехали!
– Я первый увидал!
– Врешь: я!
– Ты меня только обогнал. Я зацепился и упал…
– Ну ничего, вот вам обоим.
Александр Васильевич сунул Леньке и другому белоголовому мальчишке по пятаку, а всем – кто прибежал первым, кто последним, – сыпнул из кармана горсть пряников:
– Ешьте!
И сам поскорее побежал за околицу встречать долгожданных, дорогих гостей.
II
Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукой.
Когда начались осенние дожди, во всех десяти покоях барского дома не стало житья: крыша текла как решето, и Александру Васильевичу приходилось вставать среди ночи и перетаскивать свое сено из одной комнаты в другую.
Волей-неволей надо было искать другое помещение.
Большого дома пока что и не требовалось: Александр Васильевич остался один со своими тремя слугами – Прошкой, поваром да фельдшером. Дорогие гости – Наташенька с сыном и Аркаша – прожили в Кончанском два самых хороших, погожих месяца, а потом уехали назад, в Петербург.
Александр Васильевич нашел себе пристанище. На краю села, у самой церкви, стояла небольшая причтовая изба. Ее перегородили досками, и получились две всегдашние суворовские комнаты: кабинет и спальня в одной, в другой – кухня и помещение для слуг.
– Хорошо, прусаков нету, – говорил, осматриваясь на новом месте, Мишка-повар.
– Прусак моего духу не любит! – шутил Суворов. – Плохо одно: перегородка без двери. Наум спит тихо. Мишка изредка говорит во сне, смеется, а вот Прохор Иваныч храпит так, что стены дрожат!
– А вы-то сами. Молчали б уж!..
Как-никак – жили. В тесноте, но не в обиде.
Александр Васильевич вставал все так же до света.
Здесь была другая работа. Он ходил смотреть, как готовят к зиме сад, как молотят, как возят лес на постройку барского дома.
«Видно, мне пожить тут, – думал Суворов. – Хоть бы умереть в бою, как Тюренню!»
В полуверсте от Кончанского, на высокой горе, которая называлась Дубихой, хотя на ней росли одни высокие ели, Александр Васильевич задумал поставить летнюю светелку.
По субботам и воскресеньям обязательно ходил в церковь. Пел на клиросе, читал часы, канон, Апостола.
Мужики валили валом в церковь. Приходили не только кончанские, а из соседних деревень послушать, как батюшка Александр Васильевич читает и поет. Не могли нахвалиться его басом:
– Гляди-тко, немолоденький, а каково выводит!
– Цельную жисть командовал, кричал, вот и образовался такой голосина!
– Скажешь этакое! Матрена Пашкина целый век в доме командует, кричит и на мужа и на невесток, не похуже командера, а что ж, голос у нее подходящий? Родиться надо с таким голосом!
Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.
Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.
Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.
Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.
А здесь как-то расклеился.
Часто немела вся левая половина тела, пухли подошвы ног, так что трудно было ходить. А однажды в темноте споткнулся в сенях о ведро, упал и больно ушиб грудь.
– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.
Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!
Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:
– Что он, бо́лен или боле́н?
Бо́лен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а боле́н – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.
И теперь сам подтрунивал над собою:
– Помилуй Бог, и не бо́лен и не боле́н. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…
– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.
– Ну и утешил: пройдет! Да и вся-то жизнь пройдет! – горячился Суворов.
Ему хотелось, чтоб прошло сейчас, немедленно.
Второй неприятностью были материальные претензии, которые вдруг посыпались на Суворова со всех сторон. Как только прослышали, что царь отставил его из армии, так накинулись на опального фельдмаршала все, кому не лень, у кого нет совести.
Майор Чернозубов взыскивал с Суворова восемь тысяч рублей, израсходованных его частью на фураж. Полковник Низовского пехотного полка Шиллинг – четыре тысячи за продовольствие полка. Поляк Выгановский просил взыскать с Суворова тридцать шесть тысяч рублей – за опустошение во время прошлой войны его имения.
И пошли и посыпались со всех сторон претензии и убытки, связанные то с той, то с другой войной, в которой участвовал Суворов, – там войска скормили своим лошадям чье-то сено, там, идучи, потоптали озимь…
И за все отвечать Суворову, точно армия была лично его.
Налетели как воронье.
Думают, что Суворов уже ничего не стоит.
Упавшего не считай за пропавшего! Беда, что текучая вода, – набежит и схлынет!
И третье: подходили святки, время, которое Суворов очень любил, всегда проводил весело и шумно. А тут, в глуши, в снегах, в этой заброшенной избенке, среди неграмотных мужиков – какое веселье?
Идут длинные «святые» вечера, а вечерами Александру Васильевичу остается одно развлечение – читать. Но книг мало, да и некому читать, самому много не почитать: болят, слезятся глаза.
По вечерам все-таки читывал излюбленного «Оссиана» Кострова и его оды Суворову:
Герой! Твоих побед я громом изумлен…
и эту, на взятие Варшавы:
Суворов! Громом ты крылатым облечен.
Вспоминалось далекое детство. Как зачитывался Плутархом, Корнелием Непотом, Квинтом Курцием, а отец был бережлив, скупенек, все наказывал, чтоб пораньше ложился, глаз не портил, много не жег свечи.
И так, один за другим, проходили дни. Скоро уж и год, как Суворов в Кончанском. И только кое-какие происшествия разнообразили его скучную, монотонную жизнь.
За неделю до Рождества изба, в которой жил Суворов, чуть не сгорела. Случилось это поздним вечером, когда уже все в избе спали. Один Суворов лежал, думал.
Коротенький зимний день прошел, как всегда. И день-то выдался какой-то неприятный.
У Мирона простудилась и умерла двухлетняя девочка. Александр Васильевич дал ему на похороны рубль.
В разговоре с барином Мирон обмолвился: «Бог прибрал, и ладно!» Хотя у Мирона было всего трое ребят и жил он в достатке.
Суворов страшно разгневался, – детей он очень любил. Он раскричался, затопал ногами и побежал прочь от Мирона, как бегал в армии от немогузнайки.
– Ирод, а не человек! Отец называется! – кричал он.
А Мирон стоял, в смущении почесывая затылок и не понимая, что такое он сказал.
Суворов тотчас же вызвал старосту и приказал ему отослать Мирона после похорон дочери к отцу Иоанну: пусть он наложит на Мирона епитимью.[91]
Затем досталось и самому старосте. Александр Васильевич увидал, что бочку с водой тащит колченогий полуслепой мерин Красавчик. Красавчик беспорочно отработал двадцать пять лет, и Александр Васильевич давно приказал ни в какие работы его не наряжать, а до самой смерти только кормить.
Вечерний чай поэтому пил Суворов хмурый, недовольный.
Потом, чтобы хоть отойти от житейских неприятностей, сел к свече почитать.
Читал Державина «На взятие Варшавы»:
Прокатится, пройдет,
Промчится, прозвучат
И в вечность возвестит,
Кто был Суворов:
По браням – Александр, по доблести – стоик,
В себе их совместил и в обои́х велик.
Черная туча, мрачные крыла
С цепи сорвав, весь воздух покрыла;
Вихрь полуночный, летит богатырь.
Тма от чела, с посвиста пыль.
Молньи от взоров бегут впереди,
Дубы грядою лежат позади,
Ступит на горы – горы трещат,
Ляжет на воды – воды кипят,
Граду коснется – град упадает…
Затем, не гася свечи, лежал на сене, думал о разном: о «Тульчинских параличах», как Павел I засыпал его выговорами. О покойном фельдмаршале Петре Александровиче Румянцеве, который умер ровно месяц спустя после Екатерины II. О том, что, может, и верно судили Наташа, Димитрий Иванович – вся родня и доброжелатели: в Тульчине Александр Васильевич больно остро, неосторожно говорил о Павле I.
– Сам виноват: слишком раскрылся, не было пуговиц!
И, наконец, стал вспоминать.
Вспоминались святки в Херсоне, как весело катались на санях с гор, как вечерами у него танцевали, играли в игры, в любимую Александра Васильевича «жив курилка!».
Он уже дремал, когда вдруг раздался сильный стук в наружную дверь:
– Пожар! Изба горит! Батюшка, Александр Васильевич!
Кричал дьячок Калистрат, живший по соседству.
Первым шлепнулся с печки Прохор. Он схватил кожух и так, босиком, кинулся опрометью в дверь, крича:
– Горим!
Фельдшер Наум суетился, собирая в полутемной кухне какие-то вещи и приговаривая:
– Господи Исусе! Владычица небесная!
Александр Васильевич в опасности не терялся. Сколько раз в бою он смотрел в лицо смерти. Он вскочил, быстро надел на босу ногу сапоги, канифасный камзольчик.
Дверь Прошка оставил открытой. Из сеней тянуло дымом.
«Горит на чердаке», – в единый миг сообразил Суворов.
– Наум, спокойней! – закричал он, выскакивая на кухню. – Мишка, за мной! Воды! – скомандовал он повару, который уже собирался тоже сигануть за дверь.
Александр Васильевич кинулся в сени и смело полез по маленькой лестнице на чердак – дым действительно валил оттуда.
В темноте, в дыму Александр Васильевич различил: над боровом уже нагрелась, дымилась крыша, и тлело ближайшее бревно верхнего венца стены.
За Суворовым лез с ведром воды Мишка, которого отрезвило спокойствие Александра Васильевича.
Суворов обернулся и хотел выхватить из рук Мишки ведро, но повар не дал:
– Позвольте, барин, я сам!
И он плеснул на тлевшую стену.
– Воды сюда! – кричал сверху Суворов.
– Александр Васильевич, батюшка, вы прозябнете! Мы без вас справимся! – говорил поднявшийся по лестнице с ведром воды дьячок Калистрат.
За ним лез фельдшер.
Слышно было, как снаружи кто-то взбирался на крышу.
К избе бежал народ.
Через час все было кончено: пожар потушен, чердак и крыша осмотрены, прохудившиеся кирпичи борова заложены новыми.
Пошли спать.
Александр Васильевич издевался над Прошкой, который так струсил:
– Аника-воин. В стольких баталиях со мною был, а пожара испугался!
– Он, ваше сиятельство, боялся, как бы его Катюша вдовой не осталась, – язвил Мишка.
Прохор чувствовал свой конфуз – молчал. Только раз буркнул в оправдание:
– В бою – одно, а тут – спросонья… Заорали, с ума сойдя…
Суворов лежал улыбаясь. Настроение у него поднялось: все-таки какая-то встряска. Все-таки в однообразную чреду этих похожих друг на друга дней ворвалось какое-то необычайное, хотя и пустяковое происшествие.
III
«То-то обрадуется дядюшка царскому приглашению приехать в Петербург!» – думал Андрюша Горчаков, подъезжая к селу Кончанскому.
Конечно, жить в такой глухомани одному, не иметь возможности ни поехать куда-либо, ни принять у себя, не получать писем и не писать самому – просто ужасно. И какой приятной неожиданностью будет старику приезд его, пусть племянника, но как-никак царского флигель-адъютанта.
Андрюша то и дело высовывался из саней посмотреть, не видать ли. Но кругом были лес и поля, нигде никаких огней, и только обок дороги то тут, то там светились огненные точки: волчьи глаза или так мерещится?
Наконец где-то впереди глухо тявкнула сторожевая собака. За ней другая, уже смелее и звонче. Значит, жилье близко.
Все – Андрюша, ямщик, лошади – ободрились.
И еще через некоторое время Андрюша различил впереди церковную колокольню и темные группы изб.
Ныряя то вверх, то вниз, едучи то где-то в преисподней, так что жерди забора оказывались выше лошадей, то вдруг взбираясь по сугробам наверх, и тогда полозья саней стучали о колья утонувшего в снегу забора, выбрались в улицу села. Село все было занесено снегом.
В нос ударил приятный запах душистого сена, – миновали сенные сараи. Пахнуло дымом, – пошли дома.
Увидев длинную шею колодезного журавля, переливчато заржали кони.
Вот проехали темную громаду барского дома и служб. Андрюша знал, что дом совсем плох, что дядюшка живет где-то возле церкви, на самом краю села, и так было сказано ямщику.
Избы темны – хотя бы в одной огонек. Но вот и церковь и немного поодаль – небольшой домик. В маленьком запыленном снегом окошке чуть светится скудный огонек.
Здесь!
Андрюша вылез и, путаясь в длинных полах дорожной шубы, подошел к окну. Легонько постучал в раму.
Показалось ему или в самом деле за стеной раздались голоса? Но свет оставался на месте, и только в одном окошке.
Андрюша стукнул еще раз. Прислушался.
Взвизгнула дверь, звякнула щеколда, и знакомый хриплый Прошкин голос неласково спросил:
– Кто там?
– Прошенька, это я, князь Андрей!
– Батюшки, князек! Откудова? – обрадовался Прошка, распахивая дверь.
– Из Петербурга. Ну, как вы тут горюете?
– Не приведи Бог!
– Ничего, ничего. Вот поедем со мной в столицу!
Андрюша сам нашарил ручку двери и вошел в полутемную избу, – свеча стояла за перегородкой, во второй комнате.
Горчаков сбросил с себя шубу, развязал шарф.
– Кто там? – окликнул из-за перегородки Суворов.
– Дядюшка, это я, Андрюша.
– Замерз?
– Нет, ничего.
Горчаков вошел за перегородку.
– Как ваше здоровье? – целуясь, спросил он.
– Солдат да малых ребят Бог бережет. Как дома живы-здоровы? Как Наташа с детьми? Как мама?
– Все здоровы. Сашенька уже говорит. Аркадий учится. Я, дядюшка, к вам от императора…
Александр Васильевич лежал, заложив руки за голову. Молчал, будто не к нему и не о нем речь.
– Его императорское величество вот что написал мне два дня назад, – не без важности доложил Андрюша.
Он достал из кармана бумагу и, не подходя к свече – видимо, читал ее столько раз, что помнил наизусть, – прочел:
«Ехать Вам, князь, к графу Суворову, сказать ему от меня, что есть ли было что от него мне, я сего не помню; что может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет поводу подавать своим поведением к наималейшему недоразумению.
Александр Васильевич молчал.
Андрюша удивился такому равнодушию:
– Что же вы, дядюшка, молчите?
– А чего говорить, не поеду!
– Как так? Почему?
– Я ему не маленький. То из службы выключает даже без мундира, то зовет. Мало ли что дураку на ум еще взбредет! У него не семь, а тридцать семь пятниц на одной неделе! Не поеду!
– Да эдак можно совсем государя прогневить. Надобно ехать!
– Сказал: не поеду! – отрезал Александр Васильевич и повернулся на бок.
Секунду молчали.
– Ты вот лучше поужинай, – отозвался наконец Александр Васильевич. – Прошка!
– Я сыт, есть не хочу!
– Тогда ложись спать: поди, устал в дороге. Когда из Петербурга?
– Выехали позавчера в ночь.
– Где ляжешь? У нас тесно, не разойдешься: либо – печь, либо – лавка…
– Пожалуй, и здесь будет хорошо, – сказал Горчаков.
Прошка стал стлать ему на лавке.
Андрюша раздевался и все продолжал доказывать дядюшке необходимость поездки. Александр Васильевич не отвечал, только изредка перебивал племянника:
– Аракчеев как, лютует?.. Репнин в почете? А французы Италию занимают… Ну, спи: утро вечера мудренее!
Андрюша лег – устал. Чуть было сделал передышку, чтобы опять с новыми резонами атаковать несговорчивого дядюшку, как тотчас же уснул.
А Суворов лежал с закрытыми глазами. Не спал, думал. И думал о Павле I и Петербурге; было противно – толку из этого никакого и никакой работы.
«Андрюше – хорошо: двадцать годов и уже подполковник, флигель-адъютант. А я в двадцать годов чуть до подпрапорщика дослужился».
И сразу перед глазами встали яркие, точно вчера происходило, картины далекого прошлого.
Слобода лейб-гвардии Семеновского полка «позади Фонтанки, за обывательскими домами». «Связи»-дома, где жили тесно, но весело. Наряды в театр – проверять билеты. Караулы в Летнем саду. Красивая царица Елизавета, как она пожаловала Александру Васильевичу рубль за его выправку, молодцеватый вид на часах. Вот ее пухлая рука треплет по щеке. Кажется, сейчас слышит запах ее пряных духов и ее ласковый голос.
…Утром, за чаем, разговоры возобновились. Андрюше являться без результатов к взбалмошному, грозному императору невозможно: чего доброго, разжалует и упечет.
Сегодня Андрюше пришел на помощь Прохор. Братьев Горчаковых он любил и всегда стоял за них, да и самому надоела кончанская дыра – ни людей, ни трактиров.
– И чего, прости Господи, ломается? Царь, их анпираторское величество, честью просят, а он не желает…
– А ты помалкивай: дочь матери в сводни не годится! Хочешь ехать – поезжай! Царь таких дураков, как ты, в графы производит. Может, турчонка Кутайсова обгонишь… – отрезал Суворов. Но видно было по всему, что сегодня ехать он уже согласен. – Вот что, Андрюша, так и быть, только тебя жалеючи поеду. Но поеду на своих, на долгих.
– Дядюшка, да император – знаете какой? Ждать не любит.
– И слушать не хочу! – стукнул ладонью по столу Суворов. – На ямских, на перекладных, неизвестно куда и зачем торопиться, по единой царской прихоти, – помилуй Бог! Мне шестьдесят шесть годов. И брюхо болит. Старость не радость. Ежели б на дело, а так – пусть подождет!
И остался на своем.
Андрюше Горчакову волей-неволей пришлось согласиться. Дядюшка поедет на долгих, а он немедленно поскачет упредить государя, доложить, что все в порядке…
IV
Приехав в Петербург, Горчаков, зная нетерпеливый характер императора Павла, направился прямо во дворец. Павел I ждал его, не раз справлялся уже, вернулся ли флигель-адъютант Горчаков.
– Ну как, граф принял мое приглашение? Приедет? – спросил он у Горчакова.
– Приглашение вашего величества граф Суворов принял с радостью. Едет уже в Петербург. Но по болезни и старости не на почтовых, а на своих.
– Когда же он приедет?
– На днях.
– Когда именно?
Царь уже начинал горячиться.
– В воскресенье, – бухнул наугад Горчаков.
Андрюша назвал, как ему казалось, крайний срок, вполне достаточный для того, чтобы приехать из Кончанского в Петербург: был только вторник, впереди – целая неделя.
– Когда приедет, доложить немедленно!
Горчаков полагал, что дядюшка доставится не раньше воскресенья. С пятницы он стал наведываться на заставу, но прошла и пятница, и суббота, наступило воскресенье, а дядюшки нет как нет.
Уж не выкинул ли своенравный, самолюбивый старик какую-нибудь новую штуку? Может, в последний момент передумал и не поехал? Горчаков извелся вконец.
Проходило и воскресенье. Окончательно потерянный и не надеявшийся уже ни на что Андрюша вечером поехал на заставу. Оставался час. Скоро царь ляжет спать, в городе погаснут огни, и все уснет.
Андрюша сидел в караульной избе и разговаривал с дежурным офицером. Он решил посидеть еще четверть часа и ехать домой. Сомнений не было: дядюшка его подвел. Андрюша уже сегодня не мог показаться на глаза императору, а завтра на разводе Павел, разумеется, лишит его флигель-адъютантского звания и упечет в гарнизон.
В таком печальном предчувствии и разговоры все вертелись вокруг разжалований, выключений из службы и прочего.
Дежурный офицер рассказывал последнюю историю, ходившую по Петербургу, о том, как гвардии поручик («Вот называли мне его фамилию, да я запамятовал. Кажется, Сукин…») выкрутился из беды лишь благодаря находчивости в ответе. Когда царь, разгневанный на поручика за то, что тот нехорошо салютовал ему эспонтоном, крикнул: «В армию, в гарнизон его!», поручик с отчаяния брякнул: «Из гвардии да в гарнизон, это не резон!» – Павел I рассмеялся и тут же простил поручика.
Андрюша делал вид, что слушает рассказчика, притворно улыбался, а думал о своем; на сердце скребли кошки…
Под окнами заскрипели полозья.
– Вот еще тянется какой-то помещик на долгих. И чего они едут, сидели б уж в своих усадьбах, ежели не трогают. Придется снова писать, – недовольно сказал офицер, вставая.
Андрюша глянул из-за его плеча в окно и опрометью кинулся вон: на козлах он увидел непривычно трезвое, красное от ветра и мороза лицо Прохора.
– Что же это вы так поздно? Император каждый день справляется, ждет! – подбежал он к дядюшкиных саням. – Вы где остановитесь?
– У Грушеньки, на Крюковом, – ответил дядюшка, с любопытством рассматривая полосатый шлагбаум, полосатую будку заставы.
– Так поезжайте, а я лечу к императору, скажу, что приехали! – обрадованно крикнул Андрюша, прыгая в свои сани. – Гони!
Когда Горчаков примчался во дворец, Кутайсов сказал ему, что царь уже собирается спать – пошел раздеваться (уйдя в спальню, Павел никаких докладов не принимал).
– Но тебе повезло – еще не управились с печью. Минут десять пройдет. Сказали, что проветриваем спальню. Может, тебя и примет еще.
(Павел требовал, чтобы в спальне было не менее восемнадцати градусов тепла, но чтобы печь при этом оставалась холодной, – он спал головой к печке. Это нелепое, невероятное положение достигалось следующим образом: пока царь ужинал, жарко натопленную печь натирали льдом. Царь входил, смотрел на градусник – восемнадцать градусов, дотрагивался ладонью до кафелей печки – холодные. Приказание исполнено. Все в порядке. И ложился спать, нимало не горюя, что остывшие снаружи кафели быстро нагревались опять.)
– Доложите, Иван Павлович! – взмолился Горчаков.
Кутайсов охотно пошел докладывать, – это было ему на руку: можно отвлечь императора.
– Входи, примет, – сказал он, возвращаясь к Горчакову.
Андрюшу провели в кабинет царя.
Через минуту вошел Павел. На нем была только шинель. В накинутой на плечи старой шинели (Павел, подражая Фридриху II, хотел казаться бережливым) он был еще более смешон и не похож на венценосца: маленький, курносый.
– Ваше величество, граф Суворов по вашему приказанию прибыл! – доложил Горчаков.
– А, очень хорошо. Скажи ему – принял бы сегодня, но уже поздно: пора спать. Пусть пожалует завтра в девять утра.
– Слушаю-с. В каком мундире прикажете ему быть?
– В таком, какой вы носите.
Не чуя от радости под собою ног, выбежал Андрюша из Зимнего.
Приехав к Хвостовым на Крюков канал, он застал дядюшку и Хвостовых – сестру Грушу и Димитрия Ивановича – за чаем. Димитрий Иванович, конечно же, воспользовался новым слушателем и уже пичкал гостя своими стихами.
Суворов в старом полотняном кителе, на котором висел только один орден Анны, пил чай, видимо поглощенный больше им, нежели стихами Димитрия Ивановича.
– Завтра в девять утра велено быть вам, дядюшка.
Дядюшка не выказал интереса к сообщению.
– Мундир у барина готов? – спросил Горчаков у Прошки, который вошел следом за Андрюшей.
– Всё тут, на ём, – ответил Прошка.
– Почему не взяли?
– Сами они не хотели. Я положил, так выкинуть изволили! – недовольно покосился на барина Прошка.
– К царю надо одеться по форме.
– Я помещик, а не фельдмаршал. Что у меня есть, в том и явлюсь!
– Дядюшка, да вы меня погубите! – не выдержал Андрюша.
– Нет, ты меня с этим погубишь! Меня уже погубили! – сверкнул глазами Суворов.
Груша подбежала к двери, закрыла ее плотнее.
Через секунду Александр Васильевич спросил спокойнее:
– А в каком же надо?
– В общеармейском.
– Андрюша, дядюшке твой мундир будет впору, – подошла сестра Груша.
– Вот примерьте, дядюшка. А ордена и звезды мы нашьем.
Общими усилиями уговорили старика примерить мундир Андрюши: он был почти впору.
V
И наутро настроение у дядюшки не улучшилось. Он дал себя выбрить, надел Андрюшин мундир, на который нашили ордена и звезды, но во дворец к царю отправлялся мрачнее тучи.
Андрюша повез дядюшку на простой паре лошадей.
Суворов ехал по знакомым улицам, озираясь с любопытством вокруг.
Город приобрел совершенно иной вид, чем был раньше. Все напоминало Пруссию: вон торчит полосатая будка, вон такой же, выкрашенный в черно-белый цвет забор, полосатые ставни, двери; мальчишка бежит в лавчонку – в одной руке бутылка, другой придерживает на голове дрянную треуголку, косичка трепыхается; ямщики – курносые, бородатые, русские – не в круглых шапках и кафтанах в сборку, как испокон веков положено, а тоже в дурацком каком-то подобии прусского мундира и в сплюснутой треуголке.
Суворов только крутил головой да недовольно хмыкал.
На площади перед Зимним, готовясь с самого раннего утра к вахтпараду, равнялись взводы разных полков, которые сегодня заступали в караул. Вахтпарад у Павла был существенным делом, главной заботой всего дня. Здесь, при разводе, он отдавал приказы, здесь он карал и миловал.
На вахтпарадах должны были присутствовать все гвардейские офицеры.
Увидя войска, одетые в уродливую прусскую форму, унтер-офицеров с допотопными алебардами, офицеров с такими же эспонтонами, Суворов плюнул и отвернулся.
Горчаков с тревогой наблюдал за дядюшкой: суворовское настроение не радовало его.
«Найдет коса на камень», – думал он.
Зимний тоже был другой, чем при матушке Екатерине. Вместо лакеев в шелковых чулках и золоченой ливрее всюду мелькали треуголки и ружья часовых, по паркету стучали офицерские трости, звенели шпоры. Вместо пышного роскошества дворца получилась холодная суровость казармы.
Андрюша провожал дядюшку до приемной залы.
Войдя в приемную, Суворов сразу оживился. Его всегда румяные щеки еще больше порозовели, глаза заблестели.
Увидев Кутайсова, царского брадобрея, турка по национальности, которого Павел пожаловал «в рассуждении долговременной и усердной его службы в гардеробмейстеры 5-го класса», Суворов приветствовал его по-турецки:
– Хош гельдюн! Кейфиниз насыл?[92]
Сконфуженный Кутайсов нехотя ответил:
– Пэк эйи![93]
Навстречу Суворову шел, ссутулясь, высокий угреватый граф Мусин-Пушкин. Он был одним из тех генералов, которых Павел I произвел вдруг в фельдмаршалы. В руках Мусин-Пушкин держал трость, как полагалось по уставу.
– Что, Валентин Платонович, бить меня собрался, с палкой идешь? – усмехнулся Суворов.
– Так полагается – раз при ботфортах и в мундире. Ежели б я в башмаках, тогда другое дело…
– А какое ж дело, ежели в башмаках? Что значит?
– Значит: собираюсь куртизировать дам.
– А в ботфортах уже не сможешь? Ой ли…
(Мусин-Пушкин до старости был ловеласом.)
– Вы все шалите, Александр Васильевич.
– Мои шалости известны: Рымник, Измаил, Прага… Я фельдмаршал в поле, а не при пароле!
– А-а, вашему высокопревосходительству, Николаю Петровичу! – поздоровался он с петербургским генерал-губернатором Архаровым. – Ну как, пожары-то все упредили?
– Какие пожары? – удивился Архаров.
– А сказывают, ваш обер-полицеймейстер велел, чтобы владельцы домов извещали за три дня, когда у них в доме имеет быть пожар!
И так шел он по зале от одного к другому – желчный, ядовитый, прямой.
В приемной было много врагов – все эти старинные Салтыковы, Безбородки, Мусины-Пушкины и новые – Аракчеевы, Ростопчины, Архаровы.
Они сейчас радуются, видя Суворова поверженным в прах, униженным. Но Суворов, верный своей всегдашней тактике в бою и в жизни – идти вперед навстречу опасности, кидался в атаку сам, не ожидая нападения.
Горчаков не видал, с кем еще говорил дядюшка. Андрюша поспешил на крыльцо ожидать царя, который поехал на утреннюю прогулку по городу.
К девяти часам Павел, как всегда, вернулся с прогулки. Слезая со своего высокого Фрипона, он окликнул Горчакова:
– Дядюшка здесь?
– Здесь, ваше величество!
Павел I вошел во дворец.
Вмиг в нем все замерло. Только слышался крик караульных офицеров на постах: «Вон!», что означало: к оружию!
Император вошел в приемную и остановился, глядя на собравшихся. Маленький, в громадных грубых ботфортах, в тесном темно-зеленом мундире, в плоской треуголке, из-под которой глядели упрямые глаза и смешной, нелепо вздернутый нос.
Среди застывших в низком поклоне посетителей он увидал тщедушную фигуру Суворова.
Павел подошел к нему, взял под руку и увел к себе в кабинет.
В приемной зашушукались.
Случилось невероятное, небывалое: пробило десять часов – время начинаться вахтпараду, а царь еще не выходил из кабинета.
Продрогшие в одних мундирах на морозе офицеры топали у подъезда, ждали. Спрашивали:
– Государь где?
– В кабинете.
– С кем?
– С Суворовым.
– Кричит?
– Нет. Наоборот, там тихо.
– В чем же дело?
Наконец в приемной ясно услышали голос царя:
– Пойдемте, граф, посмотрим войска!
Генералы, участвовавшие в разводе, кинулись по лестнице вниз:
– Идет!..
VI
Участники вахтпарада и многочисленные зрители – военные и статские, – которые собирались к разводу по обязанности, а не по пристрастию к прусской экзерциции, были поражены. Сегодняшний вахтпарад Павел I проводил иначе, чем обычно: батальонное ученье делал скорым шагом, бросал взводы друг против друга в штыки, чего не практиковалось никогда. Всем было ясно, что государь хочет угодить Суворову, неумело подражает его «сквозным атакам».
Суворов стоял тут же, безмолвный и бесправный.
Можно было бы подумать, что Суворов обрадуется таким знакам царского внимания к нему, но на его исхудалом старческом лице, кроме скуки и презрения, не было написано ничего.
Суворов отворачивался от лихо маршировавших взводов или довольно громко бросал ироническое:
– Не спеши, букля оторвется.
Ходил взад и вперед, нюхал табак, зевая поглядывал куда-то вбок, на Адмиралтейство.
А потом вдруг подошел к Андрюше Горчакову, стоявшему тут же, в нескольких шагах от императора, и сказал:
– Нет, больше не могу, уйду!
Андрюша вспыхнул, задвигал своими густыми бровями, что-то зашептал, с опаской оглядываясь на стоявшего невдалеке императора.
Суворов отошел, пропустил мимо себя еще один взвод, покачал головой, сказал:
– Комедия, помилуй Бог!
И опять подбежал к племяннику:
– Довольно, не могу!
Андрюша Горчаков готов был провалиться сквозь землю.
Но Павел, казалось, не слыхал и не видал ничего.
Когда же офицеры, проходя мимо царя, стали салютовать эспонтонами, припрыгивая и покачиваясь на тихом шагу, Суворов схватился за живот и беззвучно засмеялся.
Потом, опомнившись, он махнул рукой и быстрыми шагами пошел через площадь по направлению к недостроенной церкви Исаакия Далматского.
Народ, глазевший на вахтпарад, почтительно расступался перед Суворовым.
– Объясните же мне, сударь, почему граф уехал? – строго спросил Павел у бледного от страха Андрюши Горчакова, когда они вошли в кабинет.
– Дядюшка нездоров.
Павел отдувался и пыхтел: верный признак того, что был сильно зол.
– Я все время намекал ему, чтобы он попросился в службу, а он знай рассказывает о штурме Измаила. Рассказывал больше получаса. Я не перебивал. Чуть он остановится, я снова намекаю ему. Глядь, а мы уже после Измаила очутились в Праге. Так до вахтпарада дотянул, а тут убежал. Что это такое? Извольте, сударь, ехать к вашему дяде и спросить у него самого объяснение. И тотчас же привезите мне ответ. До тех пор я и за стол не сяду!
– Слушаюсь, ваше величество!
Горчаков повернулся налево кругом и с радостью выскочил из кабинета.
Сбегая по лестнице, он посмотрел на часы: мать пресвятая Богородица! Начало двенадцатого, а в час государь уже садится за стол.
– Ильюшка, гони вовсю к Хвостовым! – крикнул он ямщику, прыгая в сани.
…У Хвостовых стояла тишина. Груша и Димитрий Иванович ходили на цыпочках, словно в доме был тяжелобольной.
Александр Васильевич, вернувшись с вахтпарада, так и объявил племяннице и ее мужу, что не мог дождаться конца этой прусской комедии и ушел.
– Воображают: сим победит заяц Александра Македонского!
Хвостовы пришли в ужас.
– Дядюшка, что вы сделали! – всплеснула руками Груша.
– Да государь… Да он… – заикнулся от волнения Хвостов. – Ежели у солдата на вахтпараде пуговица от штиблета отлетит, так командира полка тотчас же гонят на гауптвахту, а солдата сквозь строй, а тут…
– Меня пугать нечего: я, брат, стреляный. Я десять раз ранен. Из них семь раз при дворе! Прошка, сымай!
Он сбросил мундир, сапоги и лег на диван.
В таком виде и настроении застал его Андрюша.
– Дядюшка, государь очень недоволен…
– А я, думаешь, доволен?
– Государь гневается. Говорит, что хотел, чтобы вы попросились снова на службу.
– Вступить в службу могу. Но только пусть вернет мне всю мою былую власть: награждать, увольнять, отпускать в отпуск, производить в чины до полковника. Инспектором я был еще генерал-майором. Пятиться назад не желаю. Лучше поеду в деревню с ребятами играть в бабки. Больше пользы!
– Я не могу, дядюшка, передать, что вы говорите!..
– Передавай что хочешь, а я от своего не отступлюсь!
И Александр Васильевич отвернулся к стене, показывая, что разговор окончен.
Горчаков вышел удрученный.
– Что же делать?
– Скажи, что дядя с радостью готов служить… Был смущен присутствием его императорского величества, – советовал шурин Хвостов.
– Андрюшенька, скажи, что дядя заболел, плохо себя почувствовал. Не помнит, что говорил, – подсказывала сестра Груша.
Горчаков поскорее поехал назад.
– Ну что, сударь? – встретил его Павел.
– Дядя весьма смущен придворной обстановкой. Он никогда не чувствовал себя хорошо при дворе, – дипломатически ввернул Андрюша, намекая на прежний екатерининский двор.
– Это верно, – согласился император.
– Граф с радостью готов служить.
– А почему ушел с вахтпарада?
– Заболел. Простите, ваше величество, у дяди с желудком плохо. Стар уж, семьдесят лет, – прибавил дядюшке три года Андрюша – не знал, за что зацепиться, бедный посол.
– Да, да, не молоденький! Но смотрите, сударь, вы мне будете отвечать, ежели ваш дядя не образумится!
VII
Дядюшка не очень хотел образумливаться, – жил в столице третью неделю, а все держал себя наперекор царю. Каждый шаг Суворова был вызовом царю, издевательством над новыми воинскими порядками Павла I.
Павел неоднократно приглашал Суворова к себе на обед и вахтпарады, и всякий раз не обходилось без того, чтобы Суворов не «чудил».
Когда после первого памятного вахтпарада Суворов, приглашенный на обед к царю, входил во дворец, караульный офицер, увидев его, вскочил и закричал: «Вон!»
(Это были новые командные слова, обозначавшие: в ружье! Караульный офицер вызывал караул для приветствования входившего.)
Суворов повернулся и побежал вон из дворца. Он прошел всю площадь до гостиницы Демута и снова вернулся к Зимнему.
Повторилось опять то же самое.
Суворов уехал домой.
Царь прислал Горчакова узнать, что случилось, почему Суворов не приехал к обеду (хотя все во дворце в мгновение ока узнали об этой выходке). Александр Васильевич сказал, что он-де приезжал, но его выгнали вон.
В другой раз, когда Александр Васильевич уезжал из Зимнего, ему подали царскую карету. Суворов был одет по уставу: шпага висела, как полагается, сзади, между фалдами мундира, наискосок.
Суворов шагнул в карету, не поправляя шпаги. Шпага, разумеется, зацепилась за дверцу кареты, не позволяя шагнуть дальше. Суворов попятился назад, обошел карету и попытался влезть в противоположную дверцу. Шпага и там задержала его.
Тогда Александр Васильевич соскочил с подножки и пошел пешком.
Карета следовала за ним сзади.
Так же вызывающе продолжал держать себя Суворов и на вахтпараде. Он делал вид, что не может справиться с плоской шляпой: снимая ее, хватался то одной, то другой рукой за поля, и все мимо. Кончалось тем, что шляпа падала у него с головы.
Когда взводы проходили мимо Павла церемониальным маршем, Суворов суетился, пробегая между шеренгами, что считалось совершенно недопустимым, и все что-то шептал про себя и крестился.
– Что вы шепчете, граф? – спросил его выведенный из терпения Павел.
– Читаю молитву «Да будет воля твоя!».
Павел замучил своего флигель-адъютанта Горчакова вечными вопросами: почему Суворов делает то, почему сказал это?
Андрюша показывал вид, будто отправляется к Суворову за разъяснениями. Не доезжая до Крюкова канала, он возвращался во дворец с готовым ответом: Андрюша сам придумывал его. Дядюшка никогда не сказал бы того, что от его имени говорил племянник.
Такое ложное положение было нестерпимо всем троим – Суворову, Павлу, Горчакову.
Суворов никак не уступал. Он все ждал, что государь поймет нелепость и никчемность своих военных нововведений и отменит их.
Но царь стоял на своем.
Суворов увидел, что его насмешки над устаревшим, отжившим прусским уставом, над нелепым обмундированием и снаряжением не достигают цели.
Дальнейшее пребывание его в Петербурге не имело никакого смысла. Он решил вернуться в Кончанское и попросил у Павла разрешения уехать восвояси, жалуясь на здоровье и старость.
Император с неудовольствием отпустил его.
VIII
Пока Александр Васильевич отдыхал после обеда, солнце обошло светелку и глянуло в два окна, выходившие на запад.
Он проснулся.
Хорошо отдохнул. Хорошо в светелке на Дубихе: тишина.
Вернувшись из Петербурга, Суворов ранней весной, чуть стаял снег, построил на высокой горе Дубихе светелку. Жить в душной, тесной избе надоело.
Светелка небольшая: комната (в ней кухня) внизу, вторая комната наверху. Вокруг них, вокруг всего домика открытая галерея. Сверху, с галереи второго этажа, – чудесный вид. Сквозь просветы в деревьях далеко видно окрест – и, главное, видна дорога в Боровичи, откуда должно же когда-нибудь прийти окончательное избавление от опалы.
В светелке при нем ночует попеременно кто-либо один из троих: Прошка, Наум или Мишка. Большею частью оставляли пожилого фельдшера. Прошка уходил к жене, которая жила в Кончанском, Мишка-повар – человек молодой, холостой, чего же его связывать. После ужина Мишка получал разрешение идти, куда он хочет на весь вечер и ночь, лишь бы явился кипятить утренний чай.
Вот и сейчас в светелке никого, все разбрелись. Наум собирает лекарственные травы, Мишка пошел по грибы для Александра Васильевича, а Прошка точит лясы на селе у старосты или дьячка Калистрата.
Суворов поднялся с постели, надел туфли и подошел к круглому столу, который занимал большую часть комнаты. На столе лежали недавно полученные газеты, письма, бумаги.
Французы замышляют высадку в Англии.
Репетиция трагикомической военной драмы, которая никогда не будет разыграна!
Надобно написать Димитрию Ивановичу, ответить на всякие гнусные наговоры, которые продолжают плести в Петербурге его враги.
После поездки к царю положение Суворова в Кончанском несколько улучшилось: стало чуточку вольготнее. Суворову уже не мешали чаще ездить к соседям-помещикам, не препятствовали кое-кому из них приезжать к Александру Васильевичу на праздники к обеду, посидеть, потолковать, выпить и закусить чем Бог послал.
И вот в Петербурге готова сплетня:
– Суворова солдаты, дворяне любят, Суворов весело живет, много ездит и прочее.
Подозрительному, мнительному Павлу I это не может понравиться. Надо все объяснить.
Суворов придвинул тушь, бумагу и написал:
«Меня желают» – я Цинциннат;[94]
«солдаты меня любят» – я их люблю;
«дворяне меня любят» – я их люблю и морально безгрешен;
«весело живу» – весело жил, весело умру, весел родился, не мизантроп;
«много ездят» – в торжественные дни препровождаем весело императорские праздники и даже до полуночи, иначе счел бы я за преступление: итак глас бездушных крамольников предавать насмешеству. Редко мой выезд, прочие многие дни я, как Цинциннат, препровождаю в глубоком уединении».
Сделал приписку для Аркадия:
«Аркадию благочестие, благонравие, доблесть, отвращение к экивоку, энигму[95], фразе, умеренность, терпеливость, постоянство».
Аркаше уже четырнадцать лет. Он жил у сестры Наташи, но теперь Зубовы должны уехать в Москву, и Суворов определил сына к Хвостову.
Приписал еще:
«Аристотель его – Вы, Наташа воспитана Вами, он ей наследник».
Павел все-таки оказывает милости Суворову, задабривает его: Аркаше дал звание камергера. Хвостов уже генерал, а племянники Горчаковы повышены в чине: Андрей – полковник, а Алеша (старший) – генерал-майор.
Окончив писать, Александр Васильевич выглянул в окно, из которого был виден строящийся барский дом (к осени будет готов) и сад. Там стучат топоры, визжат пилы. В саду мелькает белая рубаха садовника Игната.
Пойти посмотреть, как они там, полюбоваться на пчел – Александр Васильевич завел две колоды пчел.
Вообще он летом жил в Кончанском веселее, нежели зимой.
Крестьяне наперебой приглашали барина на свадьбы, крестины. Молодые бабенки приносили к нему новорожденных ребят: Александр Васильевич непременно дарил каждому младенцу рубль «на зубок».
Кончанские ребятишки души не чаяли в барине, не боялись его, бежали за ним следом. Так, окруженный ими, он ходил на поля смотреть, как колосится рожь, бродил по лесу за грибами и ягодами.
Но как ни жилось Суворову у себя в поместье беспечно, а все-таки был он в опале, жил как отшельник. Жил вдалеке от армии. Ему было скучно без своих чудо-богатырей, без ученья в поле, без барабана по утрам и вечерней зори.
Неужто и век так докончить бесславно, помещиком, байбаком?
Душа рвалась к боевым подвигам.
Александр Васильевич взял с подоконника подзорную трубу – нет-нет да все взглядывал на боровичскую дорогу: не пылит ли она, не скачет ли фельдъегерь?
Он поднес трубу к глазам, и от волнения задрожали руки: по дороге к Кончанскому скакала тройка.
Александр Васильевич бросил трубу на постель, в три прыжка пробежал узкую лестницу и зашагал к селу с горы:
«Не ошибся, кто-то скачет. Тройка? Кто бы это?»
Он входил в Кончанское, а уже по селу неслись колокольцы тройки.
У крайней избы Мирона, посредине улицы, ребятишки играли в бабки. Ленька, шустрый, курносый, собирался ударить.
– Леня, дай-ка я! – крикнул Александр Васильевич.
Тройка уже была в пятидесяти шагах. Ленька охотно передал бабку.
Александр Васильевич стал на его место и, прицелившись, метко ударил.
– Вот так ловко!
– Ленька, тебе так не ударить! – загудели ребята.
– Ваше сиятельство, вы что же это, в бабки играете? – спросил чей-то знакомый голос.
Суворов оглянулся. Из коляски смотрел на него боровичский городничий Вындомский.
«Э, Федот, да не тот!» – разочарованно подумал Суворов.
Он вспыхнул и опять не сдержался:
– Да, Александр Львович, в бабки. Нонче столько в России фельдмаршалов развелось, что только в бабки и остается играть! – и быстро побежал от надоевшего городничего, приехавшего проверить, как ведет себя опальный фельдмаршал.
IX
Суворов лежал на полке, наслаждался: Мишка парил его.
– Еще, еще! Вот так! Чудесно! – приговаривал он.
Летом купался, а зимой, кроме ежедневных обливаний холодной водой, каждую субботу обязательно ходил в баню. Любил попариться, а потом посидеть, попить кваску.
С осени Александр Васильевич жил в своем новом барском доме, в Кончанском. В нем – не в причтовой избенке.
Вкусно пахнет свежими бревнами, чисто, светло и просторно. Одну комнату Александр Васильевич, как бывало в Ундоле и Херсоне, отвел для птиц. Ребятишки наловили синиц, щеглят, снегирей, а заодно и вора-воробья. Держал их всю зиму до святой, а там выпускал на волю. Так собирался сделать и в этом году. В «птичьей» комнате в кадках поставили молоденьких елочек, березок, сосенок, смотрели, чтобы они прижились. В кормушки для птиц насыпали корму, в корытца наливали воду.
«Птичью комнату» Александр Васильевич очень любил. Он подолгу сиживал в ней, смотрел на птиц, подсвистывал им. В ней же и обедал.
Вот и теперь с приятностью подумалось:
«Еще разик, и хватит! Окачусь – и домой. В «птичьей» посижу, грушевого кваску выпью…»
И так неожиданно все перевернулось.
– Ляксандра Васильич, к вам там приехали, – влез в «жаркую» Прохор.
– Ну, кто еще там? – недовольно глянул с полка Суворов. – Откуда?
– Из Петербургу.
Ослышался, что ли?
– Кто?
– Из Петербургу, говорю! – повторил Прошка. – Стоит тута, за дверью, ждет!
И Прошка вышел.
«Что за притча? Опять зовет? Зачем? Не поеду!»
Было досадно, но и любопытно все-таки.
Слез с полка. Раскрыл настежь дверь.
В облаках пара, вырвавшегося из «жаркой» в «мыльную», стоял в шинели, треуголке – во всей форме – молодой незнакомый офицер. Он держал пакет.
– Ты к кому, братец?
– К его высокопревосходительству генерал-фельдмаршалу…
– Фельдмаршал – при армии, а не в деревне, – перебил Суворов и уже повернулся назад, к полку, но фельдъегерь прибавил:
– Рескрипт его величества… Назначение…
Суворов круто обернулся. «Неужели? Не может быть!»
– Куда назначение? – спросил он.
– К армии, ваше сиятельство, – твердо, по-солдатски отчеканил фельдъегерь.
Суворов кинулся через порог и, весь мокрый, в березовых листочках, приставших кое-где к телу, обнял удивленного офицера:
– Спасибо! Вот удружил, помилуй Бог!
Через минуту, тут же, в «мыльной», едва прикрывшись простыней, Суворов при свече прочел императорский рескрипт:
«Теперь нам не время рассчитываться: виноватого Бог простит. Римский император требует Вас в начальники своей армии и поручает Вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а Ваше – спасти их. Поспешите проездом сюда и не отнимайте у славы Вашей времени, а у меня удовольствия Вас видеть. Пребываю Вам доброжелательный
– Прошка, беги к старосте. Приготовить лошадей и двести пятьдесят рублей. В долг. Скажи – отдам! А ты, Мишенька, лети к отцу Иоанну. Пусть откроют храм. Идем петь благодарственный молебен. И, не медля, в путь!
…К ночи из Кончанского выехали две тройки. Впереди скакал посланный в качестве фельдъегеря флигель-адъютант Толбухин, сзади фельдмаршал граф Суворов-Рымникский. Прощаясь с Кончанским, Суворов велел Катюше, жене Прохора, которая оставалась в барском доме за хозяйку:
– Птичек выпустить на святой. Все разлетимся в разные стороны!
А дьячку Калистрату, с которым Александр Васильевич пел на клиросе, он весело сказал:
– Пел басом, а теперь еду петь Марсом!
Глава шестаяВ Италию
Победа предшествует Вам всеместно, и слава сооружает из самой Италии памятник вечный подвигам вашим.
I
На этот раз императору Павлу не пришлось долго ждать Суворова: он прискакал немедленно, на ямских.
Вообще теперь Суворов держал себя не так, как в прежний приезд. Из этой глухой, упорной, двухлетней борьбы с царем Суворов все-таки выходил победителем.
Не желая соглашаться с павловскими нововведениями в армии, Суворов сам ушел из нее. Павел сделал вид, что уволил Суворова раньше, нежели получил его просьбу об увольнении.
Затем Павел вызвал Суворова в столицу, попытался сломить его упорство, сделать так, чтобы Суворов сам опять попросился на службу. Но и это не удалось царю.
Теперь же Павел сдался – выхода другого не было: он возвращал Суворова на службу в чине фельдмаршала сам и, кроме того, поручал Суворову столь ответственное и почетное дело – командовать соединенной русско-австрийской армией против французов.
О таком назначении Суворов только и мечтал.
В главном его желания и желания Павла сошлись (Павел был тоже доволен и горд, что Австрия, Англия – вся Европа – попросили его назначить главнокомандующим союзными войсками «знаменитого мужеством и подвигами» Суворова, обратились за помощью к русским). Ломать же копья из-за мелочей Суворову было не к чему. Он сквозь пальцы смотрел на павловскую экзерцицию, не придирался уже ни к ненужным эспонтонам, ни к уродливым буклям. Суворов отлично знал, что под этой нелепой треуголкой, в этом неудобном, тесном чужеземном мундире был русский человек, любящий свою родину, беззаветно храбрый и стойкий.
И на первом же вахтпараде показал, что при желании легко сможет справиться с павловскими нововведениями: треуголка уже не падала с головы и шпага не мешала.
Павел показывал Суворову ученье батальона Преображенского полка. Батальон делал все четко и чисто. Павел сиял.
– Как вы находите, Александр Васильевич? – обернулся он к фельдмаршалу.
– Прекрасно, ваше величество! Да вот только… тихо вперед подаются!..
– Скомандуйте по-своему, Александр Васильевич! – любезно предложил Павел. – Слушать команду генерал-фельдмаршала!
Суворов быстро прошел по фронту, зорко глядя своими живыми голубыми глазами.
Солдат, офицер – молодец к молодцу. Павловская муштра не могла изменить русского человека. С такими можно на француза, на любого врага!
Радостно сказал:
– Есть еще мои старые товарищи!
Зычно скомандовал:
– Ружья наперевес! В штыки! Ура!
И побежал вперед, к Адмиралтейству, которое было обнесено рвами и палисадами.
Батальон с громким «ура» кинулся за Суворовым. Преображенцы вмиг добежали до адмиралтейских рвов, через палисады взобрались на бастион и подняли туда Суворова.
Суворов стоял, держа в руке развевающееся знамя. Махал императору шляпой.
Дворцовая площадь давно не слыхала такого радостного боевого клича, не видала такого вдохновенного порыва войск. В мертвящую тоску прусского вахтпарада ворвалась жизнь.
Павел был ошеломлен. В другое время он принял бы такую сцену с неудовольствием – все это напоминало ему победы «екатерининских орлов», – но сейчас он сам ждал от своей армии побед.
В этот приезд не только Суворов держал себя по-иному, – переменились и Павел, и его двор. Император был милостив к фельдмаршалу, отличал его – он возложил на Суворова Мальтийский крест. И весь павловский двор, точно по команде, круто изменил свое отношение к Суворову. За ним ходили толпами, заискивали у него, льстили ему, чего совершенно не переносил Александр Васильевич.
Долго задерживаться в Петербурге Суворов не думал. Устроив в течение двух недель все дела, он в конце февраля 1799 года выехал к армии.
Во время прощальной аудиенции у Павла Суворов попросил разрешения дать штаб-офицерам по-прежнему лошадей, так как, будучи пешим, штаб-офицер не может видеть своих солдат, а те не видят командира. Осторожно намекнул Павлу на то, что на войне трудно будет уследить за тем, чтобы у солдат были в порядке букли и прочее.
– Веди войну как умеешь! – сдался Павел.
Здесь у Суворова руки были развязаны. Оставалось договориться с австрийским императором Францем.
Суворов и держал путь к нему в Вену.
Езда была из рук вон плоха. Зима выдалась снежная. Февральские вьюги намели сугробы, занесли дорогу. Экипаж подвигался очень медленно.
За Вильно Суворов не выдержал, бросил экипаж и пересел в почтовые сани, – так получалось быстрее.
Вечером 14 марта Суворов приехал в Вену. Он остановился в доме русского посланника графа Андрея Кирилловича Разумовского.
На следующий день его принял император Франц.
Австрийцы встречали русского фельдмаршала с большим почетом. Куда бы ни поехал Суворов – во дворец или к старому приятелю принцу Кобургскому, – всюду его ждали толпы народа, которые приветствовали его криками: «Виват Суворов!» Министры и другие высокопоставленные лица наперебой приглашали его на обед, но Суворов отказывался под благовидным предлогом – был Великий пост.
В один из дней император Франц поехал в Шенбрунн встречать русский корпус генерала Розенберга, шедший в Италию. Вена опустела, все повалили в Шенбрунн.
Суворов не был приглашен встречать войска, но поехал в карете посмотреть своих на марше.
Император Франц, увидев Суворова, прислал ему верховую лошадь, приглашая вместе с ним делать смотр. Суворов сел на лошадь и подъехал к Францу. Они стояли так, рядом, пропуская мимо себя полки.
Венцы теснились к дороге, лезли на заборы и деревья – с интересом смотрели на проходившие русские полки и на их необычайного фельдмаршала.
Русские воины, запыленные и загорелые, в своих темных, зеленых и далеко не новых мундирах были вовсе не парадны, но шли бодро, с веселыми песнями. Эти удалые, с посвистом, с гиканьем, песни поражали австрийцев: их войска мало и плохо пели.
А русский старичок фельдмаршал поражал их еще больше: он годился императору в дедушки, а был живее, энергичнее их молодого меланхоличного Франца.
Впрочем, приезд Суворова подбодрил и Франца, вселил в него надежду и радость. Император Франц вверил Суворову всю австрийскую армию в Италии. А для того чтобы подчинить ему старших австрийских генералов, пожаловал Суворову чин фельдмаршала австрийской армии.
Он обещал предоставить Суворову полную свободу ведения войны. Но Суворов еще по прежним турецким кампаниям хорошо знал австрийский гофкригсрат, его нелепое обыкновение пытаться управлять военными действиями из Вены, за тридевять земель от места боя. Без гофкригсрата австрийские генералы не могли сделать ни шагу, шли у него на поводу. Суворов ждал, что гофкригсрат попытается и в этот раз наложить свою руку.
Его ожидания сбылись.
Первый министр и председатель гофкригсрата барон Тугут, считавший себя большим знатоком военного дела, каким в действительности он никогда не был, хотел, чтобы Суворов изложил гофкригсрату план будущей кампании.
Суворов резонно ответил, что решит на месте, так как все предвидеть заранее невозможно и так как кроме союзников есть еще и неприятель.
Тугут не окончил на этом свои домогания. Он прислал Суворову готовый план действий союзных войск до реки Адды. Члены гофкригсрата, привезшие план, требовали, чтобы Суворов рассмотрел его – исправил или изменил.
Суворов перечеркнул крестам план Тугута и внизу написал:
«Начну кампанию переходом через Адду, а кончу где Богу будет угодно!»
В Вене – это не в Фокшанах: там можно было уйти от обсуждения плана с австрийским командующим, и там ведь был умный принц Кобургский, а здесь этот тупой, «тугой» – Тугут. Недаром его фамилия была Тунихтгут, и барон только сократил ее для благовидности.
Суворов знал эти заранее написанные планы, – они большею частью попадают в руки неприятеля.
– В кабинете – лгут, в поле – бьют! Поменьше разговоров, побольше дела!
Наконец, к радости Суворова, настал последний день пребывания в Вене. Он получил аудиенцию у Франца. Император рассыпался в комплиментах Суворову, восхвалял его «великие испытанные дарования» и дал ему инструкцию.
Цель наступательных действий русско-австрийских войск одна; прикрывать австрийские владения от французов. (Австрийцы хорошо помнили, как еще так недавно, в 1797 году, Бонапарт оказался в нескольких переходах от Вены.)
Суворов с главными силами должен был перейти реку Минчио, овладеть крепостью Пескьерою и осадить Мантуро, продолжая наступление на реки Адду и Олио.
О дальнейших своих действиях – немедленно сообщать в Вену.
По австрийским замыслам, предполагалась бесцветная, тягучая кампания. Единственное, что из распоряжения Франца пришлось Суворову по душе, это поручение генералу Меласу заботы о продовольствии русских войск.
Пусть австрийцы занимаются снабжением, лишь бы не совали носа в его военные дела!
II
Суворов с Андрюшей Горчаковым и восемью казаками конвоя спешил через Виченцу и Верону в Валеджио, где командующий австрийскими войсками барон Мелас устроил главную квартиру. Суворов все время обгонял русские войска, – они эшелонами двигались туда же. Несмотря на весеннее бездорожье, разливы рек и снег, лежавший в горах, русский корпус шел ускоренным маршем, сделав за восемнадцать суток более пятисот верст.
В Виченце Суворова встретил маркиз Шателер. Император Франц назначил маркиза генерал-квартирмейстером соединенной армии.
Суворов пригласил Шателера в свою карету, – хотел поскорее узнать, кого же австрийцы подсунули ему в ближайшие помощники.
Когда в Вене император назвал маркиза Шателера, Суворов невольно насторожился. Ему так и представился завитой, напомаженный придворный франт. Но маркиз оказался не таким. Правда, он изысканно вежлив, а белый мундир на нем с иголочки, но на мундире у маркиза – орден Марии-Терезии.
– За какое дело изволили получить? – спросил Суворов.
– За Фокшаны.
– Ба, да мы, оказывается, старые боевые товарищи! – просиял Суворов.
Разговор оживился.
Суворов тут же узнал, что его молодой генерал-квартирмейстер (Шателеру было тридцать шесть лет) – бельгиец по национальности, что при Фокшанах он служил в корпусе принца Кобургского капитаном.
Перед Суворовым сидел настоящий военный и вообще образованный человек, – это сразу давало себя знать.
Приятно было Суворову и то, что Шателер, видимо, очень тепло относился к своему главнокомандующему. Суворов не чувствовал в нем этой австрийской зависти, которую не могли скрыть австрийские генералы, особенно после того, как Суворов получил звание фельдмаршала австрийской армии.
Суворов с удовольствием вспоминал Фокшаны и Рымник, говорил о своих приятелях – принце Кобургском и генерале Карачае. Карачая он убедил вновь вступить на службу, и Карачай опять служил под началом Суворова.
Генерал-квартирмейстер прекрасно – что так редко бывает в людях – умел слушать, но все старался направить разговор на деловую почву: развернул карты, показывал главнокомандующему расположение войск, пояснял их движение и спрашивал Суворова о его намерениях и предположениях.
Суворов слыхал уже это в Вене от Тугута. Он не хотел так, сразу же, выкладывать свои планы.
Александр Васильевич смотрел в окно кареты на пробегающие зеленые виноградники, на кипарисовые рощицы среди нив, на черепичные крыши домов.
И на все вопросы генерал-квартирмейстера отвечал одно:
– Штыки! Штыки!
А потом перебил Шателера:
– Мы едем на родину Корнелия Непота, Овидия и Витрувия: ведь они веронцы!
Шателер стал складывать свои карты и бумаги.
Верона была близка. Слева, среди виноградников, блеснула река.
И тут, из-за поворота дороги, из-за высоких кипарисов, вдруг к карете хлынули толпы веронцев.
Утром в Верону пришли русские войска. Один за другим съезжались австрийские генералы. Местные власти готовили в palazzo Emilia комнаты для Суворова. Все это разнеслось по Вероне с быстротою молнии.
Суворова ожидали к вечеру. И чуть солнце стало клониться к закату, как по дороге на Виченцу двинулись сотни народа.
С холмов, окружающих город, веронцы увидали карету Суворова и кинулись ей навстречу. Они с радостным криком: «Eviva Suvorov!»[96] – вмиг облепили ее со всех сторон. Какой-то молодой черноглазый итальянец вскочил на козлы, несмотря на неласковый прием сидевшего с кучером Прошки, который сердито закричал:
– Куда ты, черт, лезешь! Ногу отдавил!
Итальянец все-таки пристроился на козлах. Из толпы ему подали какое-то голубое шелковое знамя. Итальянец торжественно водрузил его и так ехал, держа знамя.
В карету летели лавровые ветки, венки.
Народ шел рядом с каретой. Каждый старался поближе протиснуться к карете и, приветствуя фельдмаршала, кричал как можно громче.
Толпа народа увеличивалась с каждым шагом. Карета с трудом продвигалась вперед.
– Мы так не скоро приедем, – говорил по-итальянски Суворов.
Но на это ему ответили с веселым смехом:
– Chi va piano, va sano![97]
У старых городских стен, обвитых плющом и облепленных мальчишками, Суворова ждали новые и новые толпы.
– Eviva nosta liberatore![98] – неслось отовсюду.
Суворов, прижимая руку к сердцу, раскланивался во все стороны.
Лошадей выпрягли из кареты, и веронцы на руках легко покатили ее в город до самого палаццо.
Суворов, провожаемый радостными криками многотысячной толпы, взбежал на крыльцо.
Чиновники и высшее духовенство Вероны во главе с архиепископом удалились после приема их фельдмаршалом. В зале остались свои, военные: русские генералы и несколько австрийских – Шателер, Карачай, Левенер, которых Суворов знал еще по турецким походам.
Отпустив гражданские власти, Суворов на некоторое время вышел из приемной.
Потом снова стремительно вошел, стал посреди залы и сказал генералу от инфантерии Розенбергу, который до него командовал русским вспомогательным корпусом:
– Ваше высокопревосходительство, Андрей Григорьевич, познакомьте же меня с господами генералами!
Суворов стоял навытяжку, но смотрел вниз, точно задумался. Его всегда низко опущенные веки совершенно закрывали глаза. Лицо сразу же стало иным – старческим и кротким.
– Генерал-лейтенант Повало-Швейковский! – представил Розенберг.
Коренастый, плотный Повало-Швейковский по-солдатски «ел» глазами Суворова, но фельдмаршал не подымал глаз, только поклонился:
– Вместе не служили. Послужим!
– Генерал-майор Барановский!
– Помилуй Бог, не слыхал. Познакомимся! – стоял, не подымая глаз, Суворов.
– Генерал-майор Милорадович!
Суворов открыл глаза. Семидесятилетний старик сразу же исчез.
– А, это Миша! Мишенька! – оживился Суворов. – Я знал вас вот этаким, – он показал рукой на аршин от пола. – Едал у вашего батюшки Андрея Степановича вареники. Да какие сладкие! Как теперь помню. Помню и вас, Михаило Андреич. Вы тогда хорошо ездили верхом на палочке. Как же вы тогда лихо рубили деревянной сабелькой!
Молодой, двадцатидевятилетний генерал Милорадович, шеф Апшеронского мушкатерского полка, стоял весь красный от счастья.
– Поцелуемся же, Михайло Андреич! Ты будешь герой.
Суворов обнял Милорадовича и опять стал в прежнее положение.
– Генерал-майор Тыртов!
– Помилуй Бог, не слыхал! Познакомимся! – поклонился, не глядя на Тыртова, Суворов.
– Генерал-майор князь Багратион!
– Князь Петр, это ты? Помнишь Очаков, Брест, Прагу?
– Так точно, ваше сиятельство!
Суворов горячо обнял любимого князя. Поцеловал его в глаза, в лоб, в губы.
– Господь с тобою!
Русские генералы были все.
Суворов вскинул голову и стал ходить широкими шагами, говоря:
– Субординация! Экзерциция! Военный шаг – аршин, в захождении – полтора. Голова хвоста не ждет: внезапно, как снег на голову. Пуля дура, штык молодец. Мы пришли бить ветреных сумасбродных французишек. Они воюют колоннами, и мы будем их бить колоннами! Глазомер, быстрота, натиск!
Потом круто повернулся на каблуках к Розенбергу:
– Ваше высокопревосходительство, пожалуйте мне два полчка пехоты да два полчка казаков!
– В воле вашего сиятельства весь корпус. Которых прикажете?
Суворов резко отвернулся от Розенберга. Уклончивый ответ не понравился. Суворов вспыхнул и продолжал шагать, приговаривая:
– Намека, догадка, лживка, немогузнайка. От немогузнайки – много беды!
Высокий худой Розенберг стоял смущенный. Руки у него тряслись. Фельдмаршал разгневался, а почему – Розенберг так и не понял.
– Ваше сиятельство, мой полк готов! – молодцевато шагнул вперед князь Багратион.
Он знал суворовскую натуру: надо быстро и четко!
И Суворов еще раз обнял Багратиона:
– Ступай, приготовь и приготовься! Помни: голова хвоста не ждет! Внезапно, как снег на голову!
III
В Валеджио Суворов принял рапорт командующего австрийской армией престарелого барона Меласа и произвел смотр его войскам.
Австрийскую армию Суворов знал хорошо еще по турецкой кампании, по Фокшанам и Рымнику, и смотр ничего нового дать ему не мог, но Суворов хотел всеми мерами поднять дух австрийской армии, которая несколько последних лет терпела неудачи.
– Что, старик, разобьем французов? – спросил Суворов у пожилого австрийского гренадера.
– Мы бивали врагов с Лаудоном, а с вашим сиятельством еще лучше будем бить! – отвечал гренадер.
Перед Суворовым целый час проходили полки.
Суворов был в белом австрийском фельдмаршальском мундире и небольшой каске.
Рядом с ним верхом на лошадях сидели старые кавалерийские генералы барон Мелас и венгерец Край.
Край, еще очень крепкий для своих шестидесяти пяти лет, был длинен, жилист и смугл.
А рыхлый небольшой Мелас, более старый, чем Край, уже с трудом сидел на лошади. Рука, державшая поводья, тряслась. Ему пристойнее было бы сидеть в покойной коляске, а не в седле, но барон бодрился: рядом с ним на казачьем коне молодцевато сидел его одногодок, сухонький, живой фельдмаршал Суворов.
Суворов, казалось, смотрел только на проходившие войска, но видел все: как перешептываются австрийские адъютанты, как барон Мелас по-стариковски шевелит пухлыми губами. Александр Васильевич в уме уже окрестил его – папа Мелас.
Мелас был не Бог весть какой талантливый полководец, но человек почтенный, всю жизнь в строю и не интриган, и потому Суворов чувствовал к нему расположение.
Австрийцы шагали браво. Башмаки у них не так истрепаны, как у Багратионовых егерей, которые прошагали столько верст. Белые мундирчики созданы только для парадов. Но – Господь с ними! – надо для начала похвалить союзников.
– Шаг хорош: победа! – громко, чтобы слышали все, сказал Суворов, когда мимо него прошел последний австрийский взвод.
В своем же кругу Суворов дал другую оценку:
– Солдаты – неплохи. Много славян: чехов, поляков, русин. С солдатом, помилуй Бог, бить французов можно. Но офицеры австрийские – никуда. Все они – немогузнайки. Что ни спросишь, один ответ: «Ich kann nicht bestimmt sagen!»[99] Ох уж эти мне нихтбештимзагеры, унтеркунфтщики!
Суворову очень не понравилось, когда на его вопрос адъютанту, где генерал Фрелих, австрийский офицер ответил, что генерал Фрелих поехал за город, чтобы иметь лучший «унтеркунфт».[100]
Новое меткое суворовское словцо было готово.
– Куда может вести солдат такой офицер? Войска знают одно: оборону. Надобно переломить, переучить! Завтра же начать!
Обучаться австрийские войска действительно начали со следующего дня.
Русские полки собирались постепенно в Валеджио. Наступать с одними австрийцами, к тому же незнакомыми с суворовской тактикой, было немыслимо. Суворов решил подождать подхода всех своих войск. А чтобы не терять времени даром, велел обучать австрийцев сквозным атакам пехоты на пехоту, пехоты на кавалерию и т. д. И дал приказ – продиктовал по-немецки выдержки из своей «Науки побеждать».
В австрийские полки разослал русских офицеров обучать союзников штыковому бою, быстроте и натиску.
Австрийцы оскорбились: помилуйте, какие-то варвары станут учить их! Лапидарный, отрывистый стиль суворовских приказов был им непривычен и чужд.
«Марш вперед!» – когда австрийцы привыкли в лучшем случае стоять на одном месте.
«Смерть или плен – все едино!» – когда у австрийцев понятие о воинской чести не было так высоко, чтоб предпочитать смерть плену.
Только те, кто по Фокшанам и Рымнику помнил знаменитого «Генерала-вперед», понимали суворовский приказ. Остальные пожимали плечами, говоря: «Den Feind uberall angreiffen! Was ist das fur eine Strategie?»[101]
Папа Мелас, как старший австрийский генерал, приехал к фельдмаршалу поговорить об этих нововведениях. Он завел разговор издалека – о том, что-де у русских и австрийцев разные воинские уставы и прочее.
Но Суворов прижал его, – папа Мелас вынужден был сказать прямо: да, австрийские генералы недовольны новыми порядками.
– Пустяки! Это младенцы, которые плачут, пока их обмывают! Зато после они спят крепким сном! – отрезал Суворов.
И папа Мелас уехал ни с чем.
Генерал Шателер предложил Суворову, пока подойдут русские войска, произвести рекогносцировку.
Суворов резко отказался:
– Рекогносцировки нужны только робким. Кто хочет найти неприятеля, найдет и без них. Штыки, холодное оружие, атака, удар – вот мои рекогносцировки!
Это говорил он сам, опытнейший разведчик, с первых дней своей военной службы показавший себя чрезвычайно смелым и находчивым в рекогносцировке, бывший в разведке в двух шагах от палатки Фридриха II.
Но здесь под рекогносцировкой австрийцы понимали иное: демонстрацию. Излюбленным их приемом было – пугать неприятеля, делать вид, что они хотят наступать, в то время как сами желали обратного.
Суворову сразу же надо было показать, что на этот путь он не станет.
Суворов был намерен ударить по врагу, ударить немедленно и сокрушительно. Он только ждал, когда подойдут его чудо-богатыри.
IV
Суворовские полки один за другим собирались у Валеджио.
Русские войска шли, с удивлением глядя кругом: здесь все было необычайно – и люди, и природа.
Казались странными эти городки и местечки, окруженные, точно крепости, каменными стенами и рвами; плоские крыши кирпичных домов; фруктовые деревья, разбросанные меж кукурузных и капустных полей; холмы, где тесно, друг к дружке, посажены виноград, кукуруза, тутовые деревья, яблони, груши, орешник; смуглые черноволосые крестьяне в кожаных штанах с голыми от подколенок ногами.
– Народ здесь черный, как цыгане.
– И ни одного курносого…
– Чесноком и луком больно пахнут: как откроет рот, так уноси ноги!
– И до чего голосистые, черти!
– А у баб голоса грубые…
– Сердитые, должно. Оттого тут мужики сами коз доят и ребят нянчат…
– Говорят смешно, словно барабан трещит, – «грррандэ!» – передразнил Зыбин.
– И скажи, какой вежливый народ: всех, даже нашего брата солдата, называют «синьор». «Синьор солдате!»
– Это во многих землях такой обычай, – наставительно сказал любивший поучать Воронов. – Вот в Польше – все паны: холоп – «пан» и Бог – «пан». «Цо пану треба?», «Як пан Бог позволили?»
С улыбкой смотрели на встречающихся ослов и мулов.
– Вчерась, как стояли в том городке, я, братцы, видал: едет на тележке человек. В тележку впряжены кобыла, корова, осел да энтот самый мул.
– Вся родня, стало быть?
– Да, окромя только свиньи, вся.
– И вот хозяин ехал-ехал, потом стал и почал доить корову, посля кобылу…
– Тьфу ты! Пусть бы уж и осла доил…
– Ей-Богу! Подоил, напился, травкой какой-то – щавелем не щавелем – закусил и поехал дальше…
– Ловко: и везут и кормят!
– Чего ж он травой-то закусывал?
– Да у них с хлебом неловко…
– Не так, как у нас. Ржи они не сеют, пшеницы мало.
– Тут все больше кукуруза. Ни тебе гречихи, ни проса…
– Булки тут невкусные, неизвестно из чего склеены.
– Ты не знаешь из чего? Из кукурузы. В ихней булке пшеницы мало.
– То ли дело наши, тамбовские!
– Нет, лучше вяземских пряников нет! – вздохнул Зыбин.
– И масло у них противное. Почему это?
– Из козьего и овечьего молока.
– Братцы, а я лягух на рынке видал.
– Брешешь?
– Ну вот!
– Это зачем же лягухи?
– Есть. В тряпицу завернуты. Да в сетку положены.
– У нас, в Беларуси, смеются, как один вот етак съел, не знавши, лягушку. Ему говорят, а ён отвечаеть: «А, ляга не ляга, – осталася одна нога!»
– Тьфу ты, прости Господи! – плевался Воронов.
– У них, в Полесье, много этого добра, жаб.
– Насчет чего здесь хорошо, так это насчет вина!
– Да-а!
– И быки здесь важнецкие, – похвалил Огнев.
Удивляло солдат жилье: двухэтажные высокие дома, а печей нет. Вместо печи в комнате огромный камин.
– А где же у них печи?
– Зачем им печи? Это тебе не в твоем Великом Устюге! Тут кругом год – теплынь.
– Да, похоже на то, – говорили разомлевшие от зноя солдаты.
Жара стояла от утра до заката. Дорога настолько накалялась, что босиком не ступить. Вечера были такие же душные, как и дни.
– Тепло, як у нас на Полтавщине…
– Тепло-то тепло, да земля не та. Здесь народ живет хуже вашего. Ишь, едят что: одни эти свои червяки, как их, макароны. С деревянным маслом…
– А нищих сколько, ровно у нас на ярмарке…
Смотрели, сравнивали, удивлялись, потешались.
Шли версту за верстой.
То между стенами садов, из-за которых виднелся широкий зубчатый лист винограда. То выходили на простор, и глазам представлялось зеленое море – дерево к дереву, кустик к кустику. А среди этой зелени белели домики и шпили церквей.
7 апреля в Валеджио собрались все русские полки.
Суворов приказал армии выступать. План Суворова был ясен и прост: не обращая внимания на французов в Средней и Южной Италии, побыстрее занять Ломбардию и Пьемонт. Кто владел Северной Италией, тот неизбежно вынуждал врага очистить весь Апеннинский полуостров.
Впереди австрийских колонн Суворов поставил казаков. Бородатые, в невиданной одежде, на своих маленьких лошадках, они должны были произвести впечатление на врага. Они должны были быть предвестниками той грозной, неотвратимой силы, которая двигалась с востока.
Встреча с сильным врагом на непривычном театре военных действий слегка волновала Суворова. Суворову приходилось действовать на полях Пруссии, в болотах Польши, в степях Молдавии и Валахии, но в горах еще не случалось. Русский солдат – равнинный человек. Леса, болота знакомы ему с детства, в них он чувствует себя превосходно; но как-то будет в горах?
Иной здесь был и неприятель.
Турки и поляки дрались тоже неплохо, дрались порою отчаянно, но французская армия все-таки представляла более грозную силу.
Любимой формой боя у французов была атака. Они смело кидались на врага в штыки. Французы во многом следовали тем же правилам, которым учил Суворов. Такого противника он еще не встречал. С ним любопытно было помериться силами. Только вот выдержат ли австрийцы? Уж очень вошло у них в привычку быть битыми.
Первые шаги Суворова сразу же принесли победу союзникам.
Французский главнокомандующий Шерер поспешно отступал к реке Адде. Река Адда представляла серьезную естественную преграду: она была непроходима вброд, глубока и широка, с обрывистыми, утесистыми берегами, с быстрым течением. Шерер рассчитывал создать оборонительную линию на правом, возвышенном берегу. Он отступал, бросая или уничтожая все, что нельзя было увезти. В крепостях оставались французские гарнизоны.
На пути Суворова лежал город Брешия, в котором был литейный завод. Когда союзники окружили город, французский гарнизон положил оружие.
Это была первая победа Суворова в Италии.
Союзники продолжали двигаться дальше.
Суворовские войска шли так, как всегда, – выступали ночью, часто устраивали роздых.
Австрийцы не привыкли к таким быстрым ночным переходам по пересеченной местности под проливным дождем. Они сбивались и путались на каждом шагу. В австрийских полках стали роптать; казаки, шедшие в голове их колонн, рассказывали об этом смеясь. В довершение ко всему на одном из переходов осрамился сам папа Мелас.
Его колонна сбилась с пути, не попала на переправу и должна была под проливным дождем переходить реку. Все окончательно вымокли и измучились. Старый, больной папа Мелас не привык к таким передрягам. Он, не выполнив маршрута, остановился утром и дал возможность войскам обсушиться.
Суворов сильно разгневался – задержка Меласа нарушала все его расчеты. Он написал Меласу письмо, в котором доставалось всем австрийцам:
«До сведения моего доходят жалобы на то, что пехота промочила ноги. Виною тому погода. За хорошею погодою гонятся женщины, щеголи да ленивцы. Большой говорун, который жалуется на службу, будет, как эгоист, отрешен от должности. В военных действиях следуют быстро сообразить и немедленно же исполнить, чтобы неприятелю не дать времени опомниться. У кого здоровье плохо, тот пусть и остается позади», – намекал он прямо на командующего австрийскими силами.
Через неделю союзники подошли к Адде.
– Адда не преграда! – шутил Суворов.
Он решил прорвать в нескольких пунктах расположение французов, – Шерер растянул свои силы по всей реке. Чтобы обмануть Шерера, Суворов назначил переправу в самом неподходящем месте – у Сан-Джервазио: берега тут были особенно круты, а течение чрезвычайно быстро.
Австрийский офицер-понтонер рапортовал, что спустить понтоны с такого высокого берега, тем более ночью, – невозможно.
Но суворовские войска все-таки переправились.
В этот день дряхлый и бездарный генерал Шерер был смещен. На его место назначили молодого талантливого генерала Моро, который считался во Франции лучшим полководцем после Бонапарта.
– Мало было славы разбить шарлатана. Лавры, которые похитим у Моро, будут лучше цвести и зеленеть! – отозвался на это Суворов.
Союзные войска потеснили французов, захватив до шести тысяч пленных, в том числе генерала Серрюрье.
Моро не мог поправить ошибки Шерера, распылившего свои войска. Он мог думать пока лишь об отступлении. Дорога на Милан была уже отрезана, он не имел возможности помешать Суворову продвигаться туда. Французы отступали по направлению к Павии.
Суворов сделал то, что в этих же местах в 1705 году, в войне против французов, не удалось выполнить другому великому полководцу – Евгению Савойскому.
V
Первыми к Милану прискакали донцы, преследовавшие отступающего врага. Это было вечером в субботу, 17 апреля 1799 года.
Французы закрыли городские ворота, но казаки вышибли их и гнали и кололи неприятеля, пока он не укрылся в миланской цитадели.
За казаками поспешал Мелас.
Фельдмаршал Суворов перешел Адду в двадцати верстах от Милана. Въезд в город он назначил на следующий день, 18 апреля. День был воскресный и особенно торжественный: первый день Пасхи.
С утра было тепло и ясно.
Милан в это воскресенье проснулся ранее обычного: все ждали вступления в город русских – людей, пришедших с далекого севера, где снега, морозы и медведи. На австрийские войска, расположившиеся в городе, никто не обращал внимания. Уже вчера вечером миланцы увидали казаков.
Бородатые, в длинных кафтанах и высоких барашковых шапках, они казались такими странными. Итальянцы сразу же прозвали казаков «русскими капуцинами».
С не меньшим любопытством ждали и самого фельдмаршала Суворова, диковинного полководца, который за всю жизнь не проиграл ни одного сражения. Они читали о Суворове в газетах, в брошюрах, где Суворов изображался страшным человеком. Бог весть каким людоедом.
Потому миланцы поднялись спозаранку: каждому хотелось увидеть, как Суворов во главе войск будет въезжать в Милан.
Улицы были запружены народом. Тысячи людей двигались из города через восточные ворота за духовенством, которое с крестами и хоругвями шло встречать фельдмаршала Суворова. Окна, балконы, даже крыши домов были усеяны зрителями.
Милан гудел как улей.
Суворов еще с вечера чувствовал себя не совсем здоровым – ломило поясницу. Он сидел в карете вместе со статским советником Фуксом.
Генерал Розенберг, передавая Суворову в Вероне дела, представил ему гражданских чинов, прикомандированных к армии. В их числе был состоявший на службе в коллегии иностранных дел статский советник Егор Борисович Фукс.
Суворов неприязненно глянул на толстого, мешковатого, с мясистым лицом старой бабы человека в очках.
– Помилуй Бог, какой ты худощавый. Тебе надобно со мною ездить верхом! – сказал он Фуксу.
Статский советник густо покраснел – обиделся, но промолчал.
Суворов не придал Фуксу особого значения, но Розенберг тут же осторожно намекнул фельдмаршалу, что статский советник Фукс «имеет другие препоручения» от генерал-прокурора.
– Так, так, понимаю, – нахмурился Суворов.
Он сообразил: толстый Фукс, стало быть, является в армии «оком» царя.
И на следующий день Суворов поручил Фуксу вести все военные письменные дела главнокомандующего. Тем более что сам Суворов донесения писал очень редко.
– Перо неприлично солдату, – говаривал он.
И Фукс стал находиться при фельдмаршале неотлучно.
Сегодня статский советник Фукс успел нарядиться – надел свой шитый золотом дипломатический мундир. Суворов же не имел времени переодеваться, – он ехал, как был все эти дни во время боев у Адды, в обычном австрийском мундире.
Когда вдалеке показались толпы народа и на утреннем солнце блеснули кресты и хоругви миланского духовенства, Суворов вылез из кареты и пересел на казачью лошадь. Он вместе с генералом Шателером ехал впереди кареты. За каретой по-прежнему следовала свита фельдмаршала, а дальше войска с барабанным боем и музыкой.
Не доезжая шагов десяти до процессии, Суворов слез с коня и пошел навстречу архиепископу миланскому.
– Господь да благословит шествие твое, добродетельный муж! – приветствовал победителя архипастырь.
Суворов, сняв каску, приложился к кресту. Он на итальянском языке благодарил архиепископа за приветствие.
Архиепископ, удивленный тем, что этот русский варвар не только набожен, но и хорошо говорит по-итальянски, совершенно растаял. Он рассыпался в похвалах Суворову. Суворов стоял, наклонившись к архиепископу (ныла проклятая поясница, и так стоять было удобно), внимательно слушал, стараясь понять цветистую, выспреннюю речь архиепископа. Хотелось в ответе не ударить лицом в грязь.
А музыканты австрийской колонны, увидавшие многотысячную толпу, старались как могли. Они заглушали слова архиепископа, мешали Суворову уловить, что говорит велеречивый пастырь.
Суворов чуть поворотил голову и нетерпеливо махнул рукой: мол, перестаньте играть!
Прошка, снявший шапку перед крестом и набожно крестившийся на католические хоругви, не спускал глаз с барина. Прошка торопился поскорее доехать до места (он по опыту знал, что там ждет его вкусное итальянское винцо, тем более – сегодня Пасха). Прошка понял жест Александра Васильевича по-своему.
– Поезжай! – толкнул он локтем кучера. – Барин поедет сзади!
Карета с важно восседавшим в ней толстым, самодовольно улыбавшимся статским советником Фуксом медленно поползла вперед. Народ расступился по обе стороны, давая дорогу.
Свита потянулась вслед за каретой.
Суворов недовольно поморщился: что они делают? Но останавливать движение было уже поздно. Он сократил свое ответное слово и пригласил духовенство следовать за свитой.
Архиепископу со всем его клиром пришлось поместиться среди войск.
Суворов сел на коня и вместе с Шателером и двумя адъютантами-австрийцами ехал во главе войск.
Надоевшим, все испортившим музыкантам он велел замолчать.
Миланцы приветствовали суворовскую карету громкими криками. Овациям не было конца.
Фукс оказался один в зеленом мундире среди белых австрийских. Он был одет не так, как все. На военных в белых мундирах никто из толпы не глядел: эка невидаль – австрийцы! Все ждали необычного, ждали русского, ждали Суворова.
В суворовской свите были и русские мундиры, но впереди всех оказался только Фукс. Он ехал в карете, и толпа принимала его за фельдмаршала Суворова.
Фукс не мог безучастно взирать на шумные приветствия, которые неслись к нему со всех сторон. Толстое бабье лицо Фукса расплылось в самодовольную улыбку. Прижимая руку к сердцу, он кланялся во все стороны, как неопытный актер.
Суворов понимал неловкость случайно создавшегося положения, но поправить дело было уже нельзя.
В городских воротах фельдмаршала встретил барон Мелас. Он вступил в город со своей колонной еще ночью.
Суворов протянул к нему руки, желая обнять. Обрадованный папа Мелас как-то по-детски не рассчитал расстояния – живо обернулся, точно сидел на стуле, а не на лошади, и шлепнулся с седла на землю.
Итальянцы с сочувственным хохотом подхватили старого генерала, помогли сесть в седло. Суворов обнял переконфуженного папу Меласа и, подавляя невольный смех, участливо спросил, не ушибся ли барон.
Это курьезное происшествие только на секунду привлекло внимание толпы к Суворову. А вообще на него, как на Меласа и Шателера, никто особенно не смотрел: в глазах миланцев они были обычными австрийскими генералами. Тем более что за ними непосредственно шли австрийские, а не русские войска.
Александр Васильевич мог лишь слышать, что говорят живые, крикливые итальянцы по адресу Фукса, которого они принимали за Суворова:
– А лицо у этого Суворова как у мясника!
– Мундир приятнее его лица!
– Но он не похож на людоеда!
– Какое там людоед? Он просто – толстая прачка!
– Стоило вставать из-за него в такую рань!
И лишь несколько сот итальянцев, потевших в тесноте и давке у дворца герцогини Кастильоне, в котором были приготовлены комнаты для фельдмаршала, могли разобрать, где настоящий Суворов. Этот неуклюжий с бабьим лицом человек в шитом золотом зеленом мундире, выйдя из кареты, остался ждать у подъезда. А по широкой мраморной лестнице впереди всех пошел наверх небольшого роста энергичный худощавый старик в белом австрийском мундире.
Русские, особенно казаки, очень поразили миланцев. За каждым донцом толпами бегали курчавые черноглазые итальянские мальчонки. Они быстро освоились с бородатыми «капуцинами» и не отставали от них.
Итальянцев удивляли чрезвычайное благочестие и набожность русских: русские крестились перед каждым храмом, несмотря на то что храмы были католические. Не зная пасхального русского обычая христосоваться, итальянцы весьма изумлялись, как русские при встрече троекратно целуются. Впрочем, к вечеру подгулявшие русачки христосовались не только друг с другом, но и с итальянцами, а особенно с итальянками. Итальянцы принимали это как должное.
У дворца герцогини Кастильоне не расходился, все время стоял народ: ждали, не выйдет ли Суворов.
Вечером весь город расцветился огнями.
В городском театре была приготовлена пышная встреча Суворову, но он никуда из дворца не поехал, – был на балу у своей хозяйки. Герцогиня Кастильоне, с согласия Суворова, пригласила к себе всю миланскую знать. Суворов явился в парадном фельдмаршальском мундире. Он поразил всех, особенно дам, своей изысканной любезностью, весельем и остроумием.
На следующий день, 19 апреля, миланцы могли хорошо разглядеть фельдмаршала Суворова: он присутствовал на молебствии в знаменитом миланском соборе.
По улицам рядами стояли войска. Суворов ехал в вызолоченной карете, в белом австрийском фельдмаршальском мундире со своими орденами.
Архиепископ во всем облачении встретил его при входе в собор. В соборе для фельдмаршала было устроено возвышение, покрытое красным бархатом, с золотыми кистями и золотой цепью вокруг.
Громадный собор едва вмещал всех желающих присутствовать при богослужении.
Так же торжественно Суворов вернулся во дворец к обеду.
Обед у Суворова прошел очень живо.
Фельдмаршал шел к столу в прекрасном настроении. К обеду кроме русских генералов Розенберга, Багратиона, Милорадовича, Горчакова были приглашены австрийские с Меласом во главе. Тут же присутствовал какой-то итальянский поэт, курчавый, точно баран, и с бараньими глазами молодой человек в нарядном шелковом кафтане. Поэт поднес фельдмаршалу Суворову свою поэму «Освобожденная Италия».
Пройдя к столу, Суворов громко и внятно прочел: «Pater noster».[102]
– Сегодня у меня за столом два высокопревосходительства, – садясь, весело сказал он, поглядывая на своих соседей справа и слева: Розенберга и Меласа. – Папа Мелас, вам необходимо научиться говорить по-русски. Скажите «высокопревосходительство».
– Фьий… Фийсок… – потел с натуги старый Мелас.
– Высокопревосходительство, – нагибался к нему Суворов.
Но у папы Меласа так-таки ничего не получалось. Ему никак не удавалось преодолеть это трудное «ы».
– Русский язык – богатый, прекрасный. Ломоносов в своей грамматике так о нем сказал: Карл Пятый говаривал, что испанским языком с Богом, французским с друзьями, немецким с неприятелем, итальянским с женщинами говорить прилично. Но если бы, говорит Ломоносов, Карл Пятый российскому языку был искусен, то нашел бы в нем великолепие испанского, живость французского, крепость немецкого и нежность итальянского. Вот, папа Мелас, каков наш язык! А у вас в армии есть переводчики?
– Нет, – сконфузился Мелас.
– Ах так. Я же вам буду писать только по-русски! – шутлива пригрозил Суворов. – Военному человеку вообще надо знать языки. Я стараюсь изучить язык тех, с кем воюю. В Турции выучил турецкий, в Польше – польский, в Финляндии – финский…
– Ваше сиятельство, а вот извольте послушать, как пятеро моих мушкатеров изъяснялись, не зная языках, – сказал через стол Милорадович.
– А ну-ка расскажи, Мишенька.
– В пути мы стали на дневку в одном городке. Пятерым молодцам из первой роты отвели дом одной старушки. Она приняла наших очень радушно – сразу усадила за стол, поила-кормила до отвалу. Мушкатеры благодарят ее, а та не понимает. «Эх, старуха такая бестолковая!» – говорят. А унтер-офицер Огнев – вы его, ваше сиятельство, изволите знать…
– Как же, знаю! Ильюха Огнев. Прекрасный солдат. Сорок лет вместе с ним служим!
– Так вот Огнев и говорит: «Знаете, братцы, наденем-ка мы амуницию, станем во фрунт и отдадим старушке честь по-нашему, по-солдатски!» Встали, надели амуницию. Старуха смотрит с удивлением: куда это они так скоро? Выстроились тут же в комнате, Огнев скомандовал: «На караул!»
– И старуха поняла?
– Поняла, ваше сиятельство! Хохотала до слез, обнимала…
– Русский солдат найдется. Русский солдат гостеприимен сам и гостеприимство ценит. Вот и меня здесь встретили радушно. Как бы только миланский фимиам не затуманил голову! Теперь пора рабочая!
Суворов взглянул на поэта:
– О чем вы думаете?
Поэт почти ничего не ел. Держа палец под глазом по итальянской привычке, он внимательно смотрел на Суворова.
– Воображаю себя в шатре Агамемнона, где сижу в совете греческих полководцев. И как будто уже вижу падение Трои, – сказал он, видимо, давно приготовленную фразу.
– Люблю Гомера, но не люблю десятилетней троянской осады. Какая медлительность. Сколько бед для Греции! Не могу быть Агамемноном: я бы не поссорился с быстроногим Ахиллесом. Люблю друга Патрокла за быстроту. Где появляется он, там врага нет.
Суворов поднял бокал с вином.
– Честь и слава певцам – они мужают нас! А давно была Троянская война? – вдруг спросил он у Меласа.
Папа Мелас поперхнулся. Видимо, вопрос застал его врасплох. Когда была Троянская война, он не знал, но боялся прослыть нихтбештимтзагером.
– Т-тысячу лет до Рождества Христова, – наугад поспешно ответил он.
– Как давно, помилуй Бог! – улыбнулся Суворов, понявший смущение почтенного генерала.
Глава седьмаяТри урока Макдональду
Но Россов князь предводит
И лавр в полях находит
На Требских берегах;
Победа на штыках
Российских веселится.
I
Миланский фимиам не затуманил голову Суворова: он не пробыл в Милане и трех дней, – 20 апреля войска выступили дальше.
За две недели с начала открытия военных действий Суворов сделал чрезвычайно много. Он сделал больше, чем ему полагалось по австрийской инструкции.
Перед Суворовым стояли три важные задачи: преследовать разбитые на Адде войска Моро, осаждать оставшиеся в тылу неприятельские крепости и взять Турин, занятый французами.
Преследовать Моро, который вышел из-под удара союзников и войска которого разбрелись во все стороны, словно раки, Суворов не мог: Вена категорически запрещала удаляться вглубь. Австрийцам всюду мерещились поражения, – пуганая ворона куста боится!
Приходилось пока что кончать с крепостями и ждать дальнейшего наступления французов.
Но все упорнее стали проникать слухи о том, что из Средней и Южной Италии на подкрепление Моро идет с Неаполитанской армией генерал Макдональд. Было бы грубейшей ошибкой, непростительной оплошностью позволить им соединиться. Суворов решил перейти реки Тичино и По, двинуться на Макдональда, разбить его, а потом поворотить к Турину на Моро. Такой план действий Суворов и отправил в Вену. Он знал, что Вена не согласится с ним, но так как почта в оба конца займет более трех недель, то Суворов взял на свою личную ответственность дальнейшее продолжение войны. И двинулся к Пьяченце, чтобы переправиться через По.
Очень скоро Суворов увидел, что Макдональд, шедший из Неаполя и Рима, все-таки не так еще близок, и потому круто переменил свой план. Он отправил Багратиона разведать на правом, неприятельском берегу реки По. (Багратиону, как всегда, Суворов поручал дело, которое требовало распорядительности и мужества.) А сам стал в центре, между Моро и Макдональдом, чтобы в нужный момент броситься на того, кто из них окажется ближе.
Апрель уже прошел. За апрель Суворов в Италии сделал чрезвычайно много. Союзники же в Швейцарии и на Рейне бездействовали так же в мае, как и в апреле.
Время шло. Осада крепостей велась успешно: Суворов поручил ее лучшему австрийскому генералу, энергичному венгерцу Краю, которого он уважал за храбрость и решительность.
И теперь-то можно было заняться Турином.
Взятие Турина, столицы Сардинского королевства, имело большое политическое и моральнее значение. И, наконец, в Турине помещались громадный арсенал и разные склады.
И 12 мая Суворов двинулся к Турину. Он направил колонны так, чтобы союзные войска со всех сторон окружили город.
В старой двухместной карете сидели вчетвером: Александр Васильевич с племянником генерал-майором Андреем Горчаковым – сзади, а против них на коротенькой скамеечке – Егор Борисович Фукс и войсковой атаман, армии полковник Андриян Карпович Денисов.
Дядя и племянник – нешироки, им на кожаных подушках не тесно, но Фукс и Андриян Карпович умещались на скамеечке с трудом: статский советник хоть невелик, да весь заплыл жиром, а Денисов широк в кости.
Егор Борисович придерживал руками свой живот. При каждом толчке старой кареты Фукс трясся весь, начиная со щек. Он все сползал с неудобной скамеечки и бесцеремонно напирал на крепкое казачье плечо. Денисов сидел совсем на отлете. Одной ногой он упирался в подножку кареты, чтобы только кое-как удержаться на месте.
Было душно. Итальянское солнце жгло как в Петровки, хотя стоял всего только май. Денисов в своем длинном суконном кафтане давно взопрел, а тут еще жаркое Фуксово плечо – от него некуда и податься.
Денисов с завистью поглядывал на казаков конвоя, которые ехали за каретой. С ними в поводу шли кони фельдмаршала, Горчакова и гнедой денисовский Ветер. С какой охотой он вскочил бы в седло, да нельзя: Александр Васильевич сам пригласил в карету Карповича, как ласково называл Суворов полковника Денисова.
Ехали молча. Сначала, пока обгоняли свои и австрийские полки, шедшие к Турину, говорили о войсках. Потом Александр Васильевич рассказывал о том, как он на днях ездил осматривать поле знаменитого сражения у Павии, где когда-то, более двухсот пятидесяти лет назад, был разбит французский король Франциск I. И наконец, тихий ангел пролетел: все замолчали.
Александр Васильевич, задумавшись, смотрел куда-то вдаль. Андрюша Горчаков что-то тихонько насвистывал. Фукс сопел, а Денисов гладил свою широкую бороду, вытирал ладонью пот, который тек по шее.
Войска остались позади, верстах в пяти. Фельдмаршальская карета с восемью казаками конвоя ехала по большой дороге к Турину одна. Правда, где-то у самого Турина должен был уже быть маркиз Шателер с венгерскими гусарами и шестью пушками.
Денисов поглядывал на казаков: смотрят ли они вперед, не прозевали бы неприятельский разъезд.
– Стой, Ванюшка! – крикнул Суворов казаку, который правил лошадьми.
Карета остановилась.
– Надо размяться. Засиделись!
Денисов с удовольствием выпрыгнул из тесной и душной кареты.
Все, кроме статского советника Фукса, сели на конь. Суворов поскакал вперед, Денисов, Горчаков и казаки конвоя не отставали от него.
Проскакав версты три, подъехали к небольшому городку.
Городок жил обычной мирной жизнью, совсем не думая о войне. Полуголые грязные мальчишки играли на площади. У мраморного фонтана горбоносые итальянки, полоскавшие белье, яростно переругивались. Возле них, заложив за спину руки, стоял полицейский. Он лениво покрикивал на них:
– Andante! Adagio![103]
Было странно слышать эти слова в применении к такой немузыкальной истории.
Сапожник, расположившийся прямо на улице, стучал молотком и пел высоким чистым тенором какую-то песню. Вторя ему, где-то пронзительно и нудно ревел осел.
Увидев бородатых казаков, сапожник перестал петь, а мальчишки, забыв игру, закричали:
– Сон мошковит! Сон мошковит![104]
В окнах домов – тут и там – показались головы.
Итальянцы глядели на всадников с удивлением, но дружелюбно: жители всюду встречали союзников как избавителей.
Фельдмаршал что-то спросил по-итальянски. Денисов уловил слово «франчези» и понял: Александр Васильевич спрашивает, есть ли в городе французы?
– Non, non![105] – живо, наперебой ответило несколько голосов.
– Войска, поди, уже стали на роздых. Пора и нам! – сказал Александр Васильевич, глядя на солнце.
Суворов подъехал к одному дому. За его каменной оградой зеленел сад. Со стены свешивались зубчатые листья винограда, в прорези ворот виднелась глянцевитая темно-зеленая листва оливковых деревьев и буроватая зелень орешника.
Суворов спрыгнул с коня и, окруженный ребятишками, пошел в дом. Ребятишки, осмелев, уже что-то лопотали – конечно, выпрашивали у синьора денег.
Через минуту из дома послышался оживленный говор; фельдмаршал говорил с кем-то по-итальянски, договаривался о постое.
…Вечерело, когда, отдохнув в городке, Суворов сел на коня и с провожатыми отправился дальше.
– Ваше сиятельство, проводника бы взять, – поглаживая пушистую бороду, осторожно начал Денисов.
– Обойдемся, Карпович, и без него. Тут дорога одна: большак. Да и недалеко уж – какая-либо миля… Доедем! – хлопнул по плечу войскового атамана фельдмаршал.
Поехали дальше. Ночь была светлая и теплая. Суворов ехал так уверенно и спокойно, будто на прогулку по знакомой, много раз изъезженной дороге. Глядел по сторонам, что-то думал, насвистывал.
Денисов ехал, стараясь зорко смотреть вперед. Но здесь не в степи, гляди не гляди – не поможет: засаду легко сделать на каждом шагу. Вон у самой дороги рощица, вон опять потянулась куда-то в сторону от дороги каменная ограда, а там снова какие-то постройки, фонтан, кусты… Долго ли до беды.
– Андрей Иванович, – тихо сказал князю Горчакову Денисов, – как бы нам эдак своего фельдмаршала французам в лапы не отдать. Ведь едем-то мы – передом, да и как-никак дело ночное. Надобно его сиятельство остановить, сказать, что так ехать опасно.
– Попробуй скажи ему, что опасно, – усмехнулся Горчаков. – Я говорить не стану!
Денисов проехал несколько сажен в раздумье.
Слава тебе Господи, и он знал Александра Васильевича не первый день! Под Измаилом впервые познакомился.
Надо уберечь старика от опасности, надо сказать, но как? Конечно, придется сказать не прямо, а осторожно, обиняком.
Денисов поравнялся с фельдмаршалом:
– Ваше сиятельство, войска далеко сзаду. Может, вы кому-нибудь нужны…
Суворов сразу раскусил, в чем дело:
– Нужон, так нагонят!
Таким простым ответом Александр Васильевич сразу разбил всю дипломатию Денисова. Не ожидавший сего Карпович смешался и бухнул первое, что пришло в голову:
– Вам бы немного отдохнуть надо бы… («Эх, не то, не то говорю!» – почувствовал сам.)
– Помилуй Бог, да мы ведь только что отдыхали!
– Отдыхать отдыхали, да не спали! – плел уже совсем и с Дону и с моря окончательно сбитый с толку Карпович.
– Что ты, Карпович! В этакую прекрасную ночь – и спать! – улыбнулся Суворов.
Дальше говорить Денисову было нечего. Он покраснел от злости на свое неуменье говорить. Ударив плеткой коня, Денисов выскочил вперед. Он поворотил коня боком, загораживая дорогу Суворову:
– Не гневайтесь, ваше сиятельство, а дальше я вас не пущу! Ежели что вам надо, извольте только сказать – выполню сам!
– Пусти, Карпович, пожалуйста!
– Никогда, ваше сиятельство! Так ехать – плену не миновать! Не пущу!
– А что же будет делать генерал Шателер?
– А он далеко ли?
– Нет, уж недалеко.
– Оставайтесь, ваше сиятельство, здесь, а я один слетаю. Найду!
И Денисов поскакал вперед.
Последнее, что он слышал, отъезжая, были слова Александра Васильевича племяннику:
– Помилуй Бог, ну и упрямый же Карпович!
Проехав один с полверсты, Денисов слез с коня. Прислушался, не говорят ли где, не звякнет ли стремя, не захрапит ли конь. Но всюду было тихо.
Проехал немного еще.
Дома, огороды, виноградники, заборы пошли чаще прежнего. Чувствовалось, что Турин близко.
Сбоку от дороги чернела рощица.
Слез снова. Стал слушать. Ослышался или в самом деле в рощице говорили люди?
Денисов подъехал поближе к рощице и спросил по-французски:
– Генерал Шателер тут?
– Тут! – ответил сам генерал, выезжая на дорогу.
– Фельдмаршал вас ждет.
– Где он?
– Недалеко.
Шателер поскакал вместе с Денисовым к фонтану, где остался Суворов.
Суворов, спешившись, стоял под тополями у фонтана. Генерал-квартирмейстер доложил фельдмаршалу, что командир французского гарнизона генерал Фиорелла отказался положить оружие.
– Войска все на местах. Город окружен. Попугайте господина Фиореллу ядрами. А не поможет, тогда завтра – штурм. Заставим положить оружие!
Шателер вернулся к своим шести пушкам и гусарам.
И через полчаса тишину ночи разорвали оглушительные пушечные выстрелы. Шателер бил из шестидюймовых пушек по предместью Турина – Баллоне.
Французы молчали.
– Карпович, почему они не отвечают?
– Чувствуют, ваше сиятельство, что вы близко. Советуются, как бы просить пардону…
Но и тут Денисов сказал невпопад.
Вдруг с диким воем пронеслось и грохнулось где-то неподалеку ядро. За ним другое, третье. Французы стреляли ядрами большого калибра. Попадая на шоссе, они производили страшный гром.
Воздух дрожал от гула.
Ядра падали, не долетая до фонтана и перелетая через него. Лошади фыркали и рвались. Казаки только поглядывали вверх.
Суворов стоял спокойно.
– Фельдмаршал и мы все в опасности! Тут не место! – громко сказал Денисов.
Суворов услышал эти слова:
– Нет, Карпович, это место прекрасное. Гляди, какая здесь красота, какие тополя!
Не успел он окончить, как совсем неподалеку грохнулось ядро. Во все стороны с визгом посыпались камни.
Денисов знал, что уговаривать, приводить резоны Суворову бесполезно: он не послушается, да и у Андрияна Карповича резоны выйдут, как давеча, неубедительными. Лучше действовать!
– Ребята, за мной! Укроем фельдмаршала! – обернулся к казакам Денисов.
Он шагнул к Суворову, бережно взял его в охапку и побежал что было сил в сторону.
Ядра только визжали вокруг.
– Проклятый, что ты делаешь! – беззлобно кричал Суворов.
Но Денисов, не слушая ничего, выносил фельдмаршала из полосы обстрела.
II
Генерал Фиорелла напрасно артачился, – через день ему все-таки пришлось согласиться сдать город (Туринской цитадели Фиорелла еще не уступил, продолжая сидеть в ней). Фиорелла мог быть доволен – он оказался не в плохой компании: в этот день фельдмаршал Суворов получил известие, что его войскам сдались города Александрия, Феррара и цитадель в Милане, о взятии которой все уши прожужжала Суворову назойливая, соблюдающая только свои интересы Вена.
Турин встретил Суворова так же торжественно, как Верона и Милан.
17 мая в Турине Суворов отпраздновал день победы.
Сначала на квартире у Суворова православный священник отслужил молебен, а потом Суворов поехал в туринский собор. Он ехал в богатой карете, окруженный русскими и австрийскими генералами, которые верхами сопровождали фельдмаршала. Во время молебствия артиллерия на городском валу дала салют.
Вечером Суворов поехал в театр. При его появлении поднялся занавес. На сцене был изображен храм славы, в котором стоял бюст Суворова. Из театра Суворов ехал по ярко иллюминованным улицам. На транспарантах в свете разноцветных ламп горели буквы «А. С.».
Быстрые, ошеломляющие успехи – за полтора месяца Суворов очистил от врага всю Северную Италию, – восторженный прием населения – все это радовало старого фельдмаршала. Радовало Суворова и то, как горячо встречались его победы на родине, в России.
«Бейте французов, мы будем вам бить в ладоши», – писал в одном из рескриптов Павел I.
Но зато отношения с союзниками-австрийцами портились день ото дня. Пока русские войска были нужны союзникам, чтобы разбить грозного врага, вторгшегося в их страну, до тех пор они заискивали перед русскими. Но стоило только Суворову оттеснить французов, как австрийцы показали зубы. Они косо смотрели на продвижение русских войск на запад. Победы русского оружия стали им уже не по нутру. Теперь союзники всеми силами старались представить дело так, будто бы они разбили врага, а не русские.
Эта перемена в отношениях австрийцев к русским прежде всего сказалась на Суворове.
Барон Тугут, первый австрийский министр, привыкший к беспрекословному повиновению и раболепству, сразу невзлюбил независимо державшего себя Суворова. Самостоятельность Суворова бесила желчного, мелочного Тугута.
Все высшие места в австрийской армии Тугут раздавал бездарным, но послушным, преданным ему людям. А здесь – пусть всемирно знаменитый, но чужой, русский, «варвар», который к тому же не хочет идти на поводу у барона.
Как держал себя с Суворовым господин, так понемножку стали держать себя и его слуги. Австрийские генералы с первых же дней окружили Суворова недоброжелательством, завистью, интригами. Лишь несколько генералов вроде Шателера, Меласа, Края и старого суворовского друга генерала Карачая держались иначе.
Суворову были отлично знакомы эти лисьи улыбочки, вежливые поклоны в глаза, а за глаза – доносы, наговоры и сплетни. Все это он видели при русском дворе. Всю его жизнь завистники, мелкие, бесталанные людишки ставили ему палки в колеса, злословили и клеветали на него. Это они старались ославить его «чудаком».
Еще ни разу Суворова не вязали так по рукам и ногам, как опутал его гофкригсрат.
В Турине Суворов получил ответ на свой план дальнейших операций, который он послал императору Францу из Милана.
Император Франц считал, что Суворов, перейдя на правый берег По, нарушил его прежние инструкции. В головах австрийцев, которые не знали ничего, кроме линейной тактики и вечных поражений на поле боя, не могли уложиться наступление и победа.
Франц в сотый раз твердил главнокомандующему, что главная задача Суворова – «занять пункты и крепости, которые доставляли бы нам возможность сосредоточивать наши силы и отражать стремления французов из Пьемонта и Нижней Италии». Франц не задавался более важными целями – уничтожением армии противника. Он хотел только небольшого – сохранить то, что завоевал Суворов. И в конце третьего рескрипта подчеркнул категоричность своих предложений Суворову:
«Прошу Вас, любезный фельдмаршал, содержание письма сего, так, как и двух предыдущих, всегда иметь в памяти».
Это походило на вежливый выговор, это звучало предупреждением, угрозой, возмущало Суворова.
Сначала позвали, облекли всей властью, а теперь связывают по рукам и ногам. Бездарный, никогда не нюхавший пороху баронишка поучает его, поседевшего в боях. Как-то сразу забыли, что до приезда Суворова австрийская армия терпела одни поражения, а с Суворовым знает только победы.
А ведь если начать считаться, то он может предъявить австрийцам по-настоящему основательные претензии. Тогда, в Вене, Франц определил, что все продовольствие для русского корпуса будут доставлять австрийцы. Такое решение показалось Суворову естественным и удобным. А теперь он увидел, что это была хитрая лазейка: австрийцы хотели ограничить власть Суворова. К тому же австрийцы неаккуратно доставляли провиант. Русские войска по трое суток не видали хлеба. А если и привозили хлеб, то он был из рук вон – сырой, из крупно смолотого, самого различного зерна. Мясо давали большею частью ослятину, вино – разбавленное водой.
В богатой Италии не устроили магазейнов. Войска довольствовались на походе тем, что доставали у населения. Лошади были на подножном корму.
Что же оставалось делать? Жаловаться императору Францу – бесполезно, писать Павлу – преждевременно.
Было горько, нестерпимо, невыносимо. Было противно.
Наклонившись над столом, Суворов перебирал бумаги, когда дверь отворилась и кто-то без стука вошел в кабинет…
Назавтра Суворов назначил выступать из Турина. Сведения о противнике приходили самые разноречивые, но Суворов решил все-таки сосредоточиться у Александрии. И теперь, перед отъездом и, может быть, накануне решительного сражения, он просматривал свои заметки, бумаги, планы.
И в это время кто-то вошел.
Без стука мог войти только Прошка. Но почему сегодня он не сопит, не ворчит и стоит на одном месте?
Суворов круто обернулся.
Перед ним стоял в мундире, со шляпой в руке, сын Аркадий:
– Здравствуйте, папенька!
– Сынок, Аркашенька! – кинулся к нему Александр Васильевич.
Суворов видел сына за всю его четырнадцатилетнюю жизнь пока что не очень много. До десяти лет Аркадий жил с маменькой в Москве. Впервые Александр Васильевич увидел его в Петербурге в 1796 году, когда приехал из Варшавы. Варвара Ивановна отправила сына к отцу, резонно полагая, что отец сможет дать лучшее воспитание и образование сыну, чем она.
Царица Екатерина сделала Аркадия камер-юнкером великого князя Константина Павловича. Затем Аркадий гостил вместе с Наташей у папеньки в Кончанском. Когда Александр Васильевич приезжал по вызову императора Павла в Петербург, он виделся с сыном. Аркадий провожал отца при его отъезде в Италию.
В общей сложности отец и сын были вместе не более полугода.
После того как Наташа вышла замуж, все отеческие заботы Александр Васильевич сосредоточил на сыне. В переписке с Хвостовым Александр Васильевич уделял Аркадию – его жизни, учению, воспитанию – большое внимание. И вот теперь, нежданно-негаданно, Аркадий очутился в Турине. Он стоял перед отцом – высокий, красивый мальчик, загорелый и крепкий.
– Ну что, камер-юнкером к великому князю? – спросил отец. (Великий князь Константин Павлович месяц тому назад приехал в армию к Суворову.)
– Нет, папенька, я сам.
И Аркаша смущенно протянул отцу большой пакет.
Александр Васильевич вскрыл его, отнес бумагу подальше от глаз.
Царский рескрипт:
«Гр. Александр Васильевич!
Удовлетворяя желание сына идти по стопам отца и, будучи свидетелем побед его, научиться знаменитому искусству сему, отправляю к Вам сына Вашего, коего чувствительность и приверженность к Вам и к славе Вашей достойны всякой похвалы, о чем с удовольствием Вам свидетельствую».
– Ну, молодец, молодец!
Он еще раз обнял сына и поцеловал его в голову.
– Садись. Что в Вене?
– Андрей Кириллович кланяется…
– У него жил?
– У него.
– Как принял?
– Хорошо, папенька. Андрей Кириллович такой добрый…
– Добры бобры… Добр, да на поводу у Тугута. У этой совы. Что Тугут?
И, не дождавшись ответов сына, с горечью сказал:
– В Вене любят только посредственность. А талант не поклонник для узды. Тугут. Сын лодочника на Дунае. Ежели бы его отец так правил своей лодкой, как сын австрийской политикой, то давно раков бы кормил в Дунае!.. Его настоящая фамилия – не Тугут, а лучше: Тунихтгут! А зря укоротил ее – так более подходяща, помилуй Бог! Беспредельное самолюбие. Самолюбие без предела и без основания…
Суворов глянул на сына.
Впрочем, кому он все это говорит?
Мальчик скучал. Он смотрел в окно – на веселую, залитую солнцем площадь, на фонтан, на голубей у фонтана.
– Аркашенька, поди, мальчик, отдохни, поешь с дороги. Эй, Прошка! – крикнул Александр Васильевич, подходя к двери.
«С сыном все-таки легче, чем с дочерью», – думал он, когда Аркаша вместе с Прохором вышел из комнаты.
III
К 1 июня у Александрии сосредоточились союзные войска, кроме тех, что остались в тылу для осады крепостей, еще занятых французами.
А через сутки стало совершенно очевидно, что прежние известия о намерениях врага неверны. Пленные лазутчики и очевидцы – люди, приезжавшие из Генуи в Турин, – все они, вольно или невольно, врали.
Моро старался ввести Суворова в заблуждение. С одной стороны, он тревожил передовые части союзников, часто передвигая свои войска, делал вид, что хочет наступать на Александрию. С другой – распространял слухи о том, будто к нему идут морем подкрепления. По случайности в это время в Генуэзский залив действительно пришла французская эскадра адмирала Брюи. Брюи высадил только один батальон в тысячу человек. Но очевидцы клялись, что видели, как в Генуе высадился сам Макдональд, даже описывали, в каком мундире и шляпе он был.
Макдональд же и не думал плыть к Генуе. Он прямо пошел через Апеннины к Модене. Тридцатишеститысячная армия Макдональда спустилась на равнины Северной Италии. План французов был иной: двигаясь на север, зажать Суворова в тиски.
2 июня к Суворову прискакал из-под Модены курьер с известием о том, что Макдональд отбросил передовые части австрийцев.
Демонстрации Моро не могли провести такого полководца, как Суворов. Он им никогда особенно не доверял, а в последние дни тем более: слухи о том, что Макдональд направляется к Модене, уже ходили. Суворов, собрав все силы в кулак, был теперь готов броситься или на обоих противников, или на каждого порознь.
Движение Макдональда к Парме представляло громадную опасность. Макдональд оказывался в тылу соединенных русско-австрийских войск. Получалось как будто бы то самое, о чем все время так зловеще каркал венский гофкригсрат: в своем вечном стремлении вперед Суворов зашел слишком далеко. Придется отступать, отдавая врагу все то, что за два месяца было завоевано.
Так думали все австрийские генералы. Но не так судил Суворов.
Первое достоверное известие о движении Макдональда не только не испугало, а даже обрадовало Суворова. По его мнению, оно сулило союзникам успех. Он давно ждал этого случая – разбить Моро и Макдональда порознь. Суворов искал боя, и вот он предстоит!
Не теряя ни минуты, Суворов стал готовиться идти назад, навстречу Макдональду.
«Новейшие известия. Французы как пчелы и почти из всех мест роятся к Мантуе… Нам надлежит на них спешить», – написал он генералу Розенбергу, который стоял с частью русских войск у Асти.
Двигаясь на запад, к границам Франции, и предполагая встретить главные силы врага у Александрии, Суворов заранее подготовился. Устремляясь вперед, он не кидался очертя голову. Еще две недели назад Суворов приказал привести в оборонительное положение крепости, взятые у французов.
Покидая Турин, Суворов не только не снял осаду туринской цитадели, а написал австрийскому генералу Кейму, осаждавшему ее:
«Любезный генерал! Иду к Пиаченце разбить Макдональда. Поспешите осадными работами против туринской цитадели, чтоб я не прежде Вас пропел «Тебе Бога хвалим».
А генералу Отту послал приказ держаться во что бы то ни стало между Пармой и Моденой.
Суворов пошел по правому берегу реки По на Страделлу – Пьяченцу. Это направление неизбежно приводило его к встрече с Макдональдом – пойдет ли Макдональд направо, к Мантуе, или налево, к Тортоне.
Выступая, Суворов дал войскам краткое энергичное наставление. Оно все было проникнуто духом победы.
«Неприятеля поражать холодным ружьем, штыками, саблями и пиками.
Артиллерия стреляет по неприятелю по своему рассмотрению» – так начиналось наставление.
Это было указание на то, как и чем достигается победа. А дальше с уверенностью в полном поражении сильнейшего врага говорилось о последующем:
«Котлы и прочие легкие обозы чтоб были не в дальнем расстоянии при сближении к неприятелю, по разбитии же его чтоб можно было каши варить».
Австрийские генералы, читая наставление, только перешептывались в недоумении.
IV
Марш к Треббии – изящнейшее произведение искусства.
Суворов лежал скрытый кустами. Мимо него, по дороге, в пыли шли войска.
Расстегнув на груди душный камзол, сняв с шеи теплый фланелевый галстук, солдаты почти бежали. Шляпу многие держали в руке, повязав голову платком, – щедрое итальянское солнце палило немилосердно. Люди изнывали от жары.
В каждой роте впереди всех без устали вышагивали версту за верстой более молодые и крепкие. Старики лет по шестьдесят, исходившие в походах многие тысячи верст, как ни были привычны к переходам, но постепенно отставали: такого быстрого марша не запомнил никто. Отставших от роты обгоняла следующая, за ней еще и еще. Но старики, хоть и в хвосте другой, дальней роты, а все-таки неуклонно двигались вперед.
Перед выходом из Турина к Пьяченце Суворов дал Багратиону листок. На листке русскими буквами было написано несколько французских фраз. Тут же стояло их русское значение.
– Переписать в каждой роте! За время похода всем офицерам и солдатам затвердить! Чтоб все знали. Смотри, князь Петр! Буду спрашивать! – сказал Суворов.
Багратион тотчас же созвал всех командиров полков. Продиктовал им суворовскую записку. Передал приказ Александра Васильевича.
В тот же час французские фразы уже переписывали в каждой роте. Раз батюшка Александр Васильевич сказал, значит, должно быть сделано! Прослыть немогузнайкой не хотел никто.
Суворов придумал это неспроста.
Надо было спешить. Спешить даже больше, чем когда-то, на походе перед Столовичами и Рымником. Дорога трудна: под знойным солнцем, в неудобном, тесном обмундирований. Чтобы хоть чем-либо отвлечь солдатскую голову, он придумал такое непривычное дело. Солдату заучить незнакомые слова – труд горший, нежели пройти лишний десяток верст.
Это заучивание на ходу слов чужого языка имело и другой смысл: оно подтягивало отстающих. Когда унтер-офицер замечал, что взвод слишком уж растягивался, он вынимал бумажку с французскими фразами. Тотчас же к нему спешили из последних сил солдаты, чтобы еще раз послушать и заучить надобные словечки.
Суворов из своего укрытия смотрел, как с небольшими интервалами шли рота за ротой. Полки растянулись на много верст по всей дороге. Отставшие старики ковыляли молча, не говоря ни слова. Более молодые, подававшиеся вперед легче, шли переговариваясь. До Суворова доносились обрывки солдатских разговоров,
Вот показалась группа солдат. Впереди шел усатый унтер. Он держал бумажку.
– Ду ман грас, – наморщив лоб, прочел с натугой унтер.
– Дяденька, а это что же значит? – чуть не бежал рядом с ним веснушчатый молодой солдат. Он был потен и сер от пыли.
– Ай забыл? – сурово взглянул на него унтер. – А это значит: «проси пощады»! Ну, скажи: «Ду ман грас»!
– Дуй мя в грязь! – звонко выкрикнул солдат.
– Эх, окрошки бы сейчас, кваску…
– Ишь чего захотел – окрошки!
– Хоть бы хлебца нашего, русского, аржаного…
– Верно, надоела эта преснятина макаронная!
– Солнце высоко. Скоро, должно, станем.
– Как скажешь: «опусти оружию»?
– Палезай!
– То есть как это – «полезай»?
– А так. Дядя Митрич читал. Не веришь, спроси!
– Да не «полезай», а – «балезар».
– А-а, понимаю! «На базар»! Базар – это, стало быть, конец всему! Теперь запомню: «на базар»!
– Ванюшка, давай! – поднялся Суворов.
Казак, державший в поводу лошадей, сунул в карман недоеденный апельсин и подвел коня. Суворов вскочил в седло и выехал на дорогу.
Солнце подымалось выше. До полудня оставалось еще больше часу, а дышать уже было нечем.
«Ну, ничего, сейчас отдохнем. Отт сдержит Макдональда, – утешал себя Суворов. – Семьдесят верст прошли, осталось двадцать».
К деревне, у которой стоял Суворов, подходил новый полк. Отставшие от предыдущего волка солдаты, увидав фельдмаршала, схватывались, через силу спешили вперед.
Сержант, шедший в замке последней роты и собиравший отсталых, что-то неласково говорил двум старикам мушкатерам, прочно усевшимся на краю канавки.
– Ступай, ступай: голова хвоста не ждет! Подойдут! Не все же сразу! – подъехал к ним Суворов.
– И мы, ваше сиятельство, говорим: подойдем! – отвечали в один голос оба мушкатера.
– Притомились, батюшка Александр Васильевич. Ноги, чай, не молоденькие!
– Вона штиблетные подтяжки оборвались. Как, не починивши, идтить? Это не в сапогах. В етаком обмундировании…
– Ничего, старички, управляйтесь. Поспеете! – поворотил коня Суворов.
– Поспеем, отец родной! Под Рымником не подвели, не подведем и тут! – крикнул вдогонку Суворову мушкатер, расстегивавший штиблет.
Суворов поехал в деревню. Увидев его, солдаты оживились, загудели. Тянулись к любимому фельдмаршалу.
– Часика три отдохнем – и дальше. Вы – чудо-богатыри! Вы – русские! – говорил Суворов, проезжая через деревню.
На маленькой площади он увидел своих старых друзей апшеронцев. Они уже становились на отдых. Солдаты лепились к теневой стороне заборов и оград, укрывались под деревьями.
– Ну как, ребятушки, затвердили слова? Трудны?
– Трудны, Александр Васильевич!
– Да не горазд.
– Дикой язык. Цыганский не цыганский…
– Вроде офенского…
– А кто из вас лучший француз?
– Зыбин.
Суворов взглянул на смуглого, чуть подернутого сединой ефрейтора. Зыбин, сняв пропотевший мундир, развешивал его на заборе.
– Это верно?
– Точно так. Все изучил!
– Ну, как будет: «не бойся»?
– Хрен-тя! – весело оскалился Зыбин.
Суворов рассмеялся:
– Немножко не так: крэньпа!
– Ваше сиятельство, а Воронов одно только «пардон» затвердил, – улыбался, подмигивал товарищам Зыбин.
– Поживи с мое… Без двух шесть десятков… – бурчал старый, весь седой капрал Воронов, сидевший тут же.
Он расстегнул штиблет и, сняв ботинок, внимательно рассматривал его со всех сторон.
– Ты, Алешенька, на походе с сапожником не задирайся, – вставил словцо еще очень крепкий, несмотря на свои пятьдесят девять лет, унтер-офицер Огнев.
– Да мне и одного «пардона» хватит. Французишка у меня вот это поймет! – тряхнул ружьем Воронов.
– Молодцы, ребята! Вы – мои витязи! Неприятель вас боится. Вы – русские! – сказал Суворов и поехал дальше.
Дорога превратилась в один сплошной лагерь. Люди где шли, так и повалились на отдых. Сбрасывали опостылевшее, душное, потное обмундирование и обувь, подкреплялись чем Бог послал.
Австрийские провиантмейстеры не поспевали за суворовскими маршами, держали русские войска впроголодь.
У выезда из деревни, на берегу речонки, Суворов увидал группу егерей. Они пристроились у самой воды. Сидели и черпали ложками из речонки, точно из миски.
– Хлеб-соль, ребятушки! – соскочил с коня Суворов.
– Хлеба кушать, отец!
– Милости просим!
– Вы что это хлебаете?
– Тальянский суп, ваше сиятельство!
– А ну-ка, дайте попробовать!
Суворов взял у ближайшего егеря ложку, зачерпнул воды. Не без удовольствия хлебнул одну ложку, вторую, третью… (Хотя Александр Васильевич был в белом легком костюме, но жар палил, без конца хотелось пить.)
– Извольте сырку, ваше сиятельство, с ним вроде лучше… – протянул один из егерей кусок сыру.
Суворов отломил половину:
– Благодарствую!
Передал ложку егерю. Доедая сыр, влез на коня:
– Теперь сыт. Совсем сыт, помилуй Бог! Француз уж недалече. У него в провиантских магазейнах разного добра полно. Добудем приправы к итальянскому супу!
Он поехал к казаку Ванюшке, который остался на дороге ожидать Александра Васильевича. Суворова уже разыскивали Багратион, Горчаков и Аркадий.
Аркадий весь цвел: ему было все интересно, все ново. Он сидел на прекрасной лошади. Вместе с ними ехал венгерский гусар. Своей ярко расшитой курткой и высокой шапкой он выделялся среди русских.
– Ваше сиятельство, гонец от Меласа. Макдональд теснит австрийцев к Сан-Джиованни, – сказал Багратион, предваряя доклад гусара.
– Казачьи полки – на конь! Князь Петр и ты, Андрюша, – со мной. Авангард сдай великому князю Розенбергу – пусть пройдет сквозь австрийские войска вперед!
И, хлестнув плетью коня, Суворов уже помчался вперед, туда, где на лугу табунились казачьи сотни. «Вот тебе и отдохнули», – думал он.
Но спешить было необходимо: Макдональд и без того имел численный перевес над войсками Суворова.
Приходилось напрягать последние силы.
V
Барон Мелас, невыспавшийся, измученный жарой и треволнениями последних полутора суток, едва сидел за столом. Он то безнадежно смотрел на разостланную перед ним на столе карту, то с тревогой поворачивал голову к настежь раскрытому окну. Голова была совершенно седая и по-старчески немощно тряслась.
В окно летели частые перекаты ружейной пальбы и гром пушек. Было безветренно, но в окно тянуло запахом пороховой гари, – жаркий бой шел в полумиле, у деревни Сармата.
Французы наседали с самого утра.
Вчера вечером генерал Отт прислал к Суворову гонца с тревожным известием: Макдональд обрушился на него всеми своими силами. Шеститысячный отряд Отта, конечно, не смог удержать втрое сильнейшего врага. Австрийцы отступали за реку Тидоне.
Суворов приказал Меласу с австрийским авангардом идти на выручку.
Когда сегодня в десять часов утра Мелас подошел к Сан-Джиованни, войска Отта в панике отходили к Сармате. Если бы не пересеченная местность, не эти виноградники, заборы и речонки – ничто не могло бы задержать солдат. Но так волей-неволей их бег замедлялся естественными препятствиями.
В это время, к счастью, и подошел авангард Меласа. Войска Отта подбодрились и прекратили отступление.
Мелас поставил на шоссе за деревней Сармата батарею из восьми орудий. Австрийцы стояли за рвами, наполненными водой, – недавно шли проливные дожди, и все глубокие канавы были полны.
И вот уже четыре часа подряд Мелас выдерживал яростные атаки французов.
Прибыв в Сан-Джиованни, Мелас тотчас же послал к Суворову адъютанта с запиской. Хотя деревня Сармата еще была у австрийцев и от Сан-Джиованни, где сидел Мелас, до Сарматы – добрых полмили, но Мелас написал, что французы теснят их к Сан-Джиованни. Он считал, что, пока гонец доскачет до Суворова, так в действительности и окажется.
Мелас вообще смотрел на создавшееся положение очень мрачно. Действия Суворова удивляли его. Он никак не понимал этой суворовской стратегии.
Вчера ночью, когда стало известно, что Макдональд идет с большими силами наперерез русско-австрийским войскам, фельдмаршал отдал новый приказ по армии. В нем всего три пункта. Первый пункт Мелас помнит наизусть. Мелас не мог вспомнить о нем без улыбки: «Неприятельскую армию взять в полон!»
«Хорошо сказать – взять в полон! Дай Бог самому избежать плена на старости лет!» – думал Мелас.
И весь приказ, все три пункта, написаны в таком победном тоне. В нем говорится только о том, как казаки будут колоть, а французы – кричать пардон.
«С пленными обходиться милостиво… Музыке играть…»
Мелас покачал головой.
«Не слишком ли рано играть музыке?»
Ему казалось: дела союзников сейчас таковы, что остается только ретироваться.
Мелас, получив от Суворова приказ спешить на выручку Отта, спросил без всяких шуток у главнокомандующего:
– А куда же отступать?
– В Пьяченцу! – ответил Суворов.
Папа Мелас посмотрел на фельдмаршала: шутит?
Фельдмаршал и не думал шутить. Он смотрел властно и без улыбки.
В Пьяченцу отступать, к сожалению, уже поздно: в Пьяченце – Макдональд.
Но Мелас был в любую минуту готов к отступлению: у крыльца стояла наготове карета с парой прекрасных лошадей, кучер дремал на козлах. Пол-эскадрона драгун – личная охрана барона Меласа – ждали во дворе. Они сидели в тени деревьев и дома, набив карманы ворованными в сан-джиованнских садах фруктами, ели и перемигивались с итальянками, спрятавшимися от военной грозы в погреба и подвалы.
Мелас с тревогой ждал, когда французы соберут силы и ударят вновь: отряд Отта в авангард, который привел барон Мелас, разумеется, не могли долго удерживать такого противника.
На беду, еще не подходили и главные силы союзников.
Мелас послал двух адъютантов – майора и ротмистра – на чердак дома. У самого Меласа не хватило бы сил взобраться туда. Адъютанты в зрительную трубу барона следили за боем и время от времени доносили ему.
Слуга барона, ефрейтор, курил в прихожей, готовый прийти на зов господина.
Шел уже третий час пополудни.
Адъютанты сверху давно что-то не сообщали ничего нового.
Папа Мелас, опершись на руку, незаметно вздремнул.
Его разбудил поспешный топот шагов. Звеня шпорами и саблей, скатился вниз по лестнице ротмистр.
– Что там?
– Французская пехота обходит с двух сторон Сармату. Кавалерия строится на шоссе!
«Началось!» – подумал Мелас.
Он в тревоге поднялся со стула. Руки машинально свернули карту, надели треуголку. Беззвучно шевеля губами, точно жуя что-то, Мелас пошел из комнаты.
Австрийские пушки гремели чаще прежнего. Похоже было на то, словно кто-то выбивает за деревней Сан-Джиованни ковры.
И вдруг сквозь раскаты пальбы донеслись крики французов.
Мелас, поддерживаемый слугой и адъютантом, сел в карету. Драгуны поспешно садились на коней.
Мелас сгорбился в карете. Поворотив голову набок, прислушался.
Пушки разом умолкли.
Мелас понял: кавалерия все-таки доскакала, батарея погибла!
Мелас повернул голову и недовольно, нетерпеливо глянул на крышу дома:
– Что он там?
Ждать не пришлось: с чердака со зрительной трубой в руке стремглав летел майор:
– Батарея в руках французов! Генерал Надасти отступает из Сарматы!
– Садитесь! – поморщился Мелас.
Катастрофа была налицо: сейчас побежит авангард и отряд Отта, а навстречу им идет вся армия, и паника, конечно, передастся ей!
Не успел майор сесть в карету, как вдруг не от Пьяченцы, откуда шли французы, а с противоположной стороны, от Страделлы, сзади, раздался потрясающий рев: «ура!».
Мелас откинулся назад.
«Обошли с тыла! Плен! Позор!»
Краска залила его старое, дряблое лицо.
Но в это мгновение по улице, точно ураган, понеслись сотни всадников. В столбах поднятой пыли перед Меласом замелькал целый лес казачьих пик, казачьи бороды и широко раскрытые рты, кричащие «ура».
«Ура» гремело, удаляясь к Сармате.
«Казаки. Суворов. Спасены!» – облегченно подумал папа Мелас и стал поскорее вылезать из кареты: увидит фельдмаршал Суворов – засмеет!
VI
Только тут, на виду у неприятеля, на сан-джиованнских полях, выстраивалась подходившая, измученная непосильным переходом русская пехота. Люди не могли отдышаться, все были мокрехоньки, точно не бежали по шоссе, а шли вброд через реку. Этот последний переход от Страделлы до Сан-Джиованни был самым мучительным.
К Сан-Джиованни прибежали наиболее сильные. Полки были чрезвычайно жидки: роты насчитывали треть состава.
Суворов велел пехоте выстраиваться против флангов неприятеля. Горчакову дано правое крыло, Багратиону – левое. Австрийцев он оставлял в центре.
Ударить одновременно по всей линии.
Суворов въехал на холм, смотрел в трубу вперед, на деревню Сармата, занятую французами. Австрийские мундиры белели у деревни Фонтана-Прадоза на фоне зеленых виноградников, но сливались с белыми оградами садов. Глядел направо, на маленькую, в пять домиков, деревню Карамело.
К Александру Васильевичу подъехал Багратион. Он тихо сказал:
– Ваше сиятельство, в ротах нет и по сорока человек. Придется повременить.
– А у Макдональда нет и по двадцати. С Богом!
Багратион поскакал к войскам.
Не прошло и получаса, как вся линия союзников, с музыкой и барабанным боем, с развернутыми знаменами, кинулась в атаку.
Где-то грянула задорная русская песня:
И я селезня любила,
Я касатова хвалила.
Я кафтан ему купила…
Суворов, не обращая внимания на визг пуль, поехал к пехоте.
– Вперед, ребятушки, коли! – подбадривал он.
Французы держались упорно: обороняться помогала пересеченная местность. Но во фланги и тыл врага ворвались казаки, которых неаполитанская армия видела еще впервые. Французы побежали. Деревню Сармата вновь заняли австрийцы. Левое крыло французов отступало за реку Тидоне. Синие мундиры бросались в воду.
К союзникам каждую минуту подходили подкрепления. Вечерело. Жара спадала. Становилось немного легче.
Еще натиск, и за левым неприятельским крылом начало поспешно отходить и правое: боялись, чтобы Суворов не отрезал.
Все французы убирались за реку.
Преследовать сбитого неприятеля было невозможно: лошади, как и люди, едва таскали ноги. Кроме того, целые эскадроны должны были спешиваться и вести коней в поводу – через заборы и канавы.
Суворов поздравлял войска с победой.
– Ну что ж, поедем отдыхать. Хороший у вас там унтеркунфт, папа Мелас? – весело спросил он.
Меласу это не понравилось. Он знал, что Суворов не любит, презирает слово «унтеркунфт».
– В Сан-Джиованни есть хорошие дома, – уклончиво ответил папа Мелас.
VII
Суворов с Меласом, Шателером и адъютантами ехал к Сан-Джиованни, где была по диспозиции заранее назначена главная квартира армии.
Бой по всей линии затих. Кое-где уже горели костры.
Навстречу ковыляли отставшие солдаты разных русских полков, которые спешили к своим. Они старались пройти так, чтобы не попадаться на глаза фельдмаршалу.
Суворов делал вид, будто не замечает этих стариков, прошедших за полтора суток восемьдесят верст. Только увидев молодого поручика, который шел хромая (видимо, сильно натер ноги), он иронически обмолвился:
– Опоздали, ваше благородие. Мы и без тебя управились. Какого полку?
– Ферстера, ваше сиятельство!
– К новым названиям я не привык. Как он по-старому-то?
– Тамбовский, ваше сиятельство.
– А, хороший полк! Храбро дрался. Он там, у реки. Ступай, братец, завтра работенка найдется!
Въехали в Сан-Джиованни. Улицы были полны. Белые австрийские мундиры мешались с зелеными русскими. На площади сгрудились артиллерийские патронные ящики, кашеварные повозки, австрийские понтоны, сбились табуном французские пленные.
Во дворах виднелись телеги с тяжелоранеными.
У дома, где красовалась нарядная венская карета Меласа, Суворов увидал и свою древнюю, двухместную. На крыльце дома стоял Прошка. Он лил воду из кружки на руки Аркадию. Из окна высунулось мясистое лицо Фукса.
Суворов слез с коня и вошел в дом.
В прихожей толпились всякие штабные люди – из квартирмейстерской, провиантской, инженерной частей, ординарцы и денщики. Свои, русские, и австрийцы.
Увидав штабного полковника Кушникова, Александр Васильевич на ходу приказал:
– Немедля послать офицеров. Собирать по дороге отсталых. Пусть поторопятся!
Суворов вошел в комнату, снял каску и сел к столу. Разложил карту. Мелас, кряхтя, поместился по другую сторону. Шателер – поближе к главнокомандующему.
Австрийский адъютант зажег на столе свечу. В это время в комнату вошел своей шаркающей походкой (значит, уже под мухой!) Прошка. В руках он держал тарелки.
– Ты с едой погоди! Раньше – дело! – нахмурился Суворов.
Прошка ничего не сказал. Преспокойно поставил на карту тарелки. Впрочем, они закрыли только озеро Комо, которое в данный момент не так уж было и нужно.
– У Парпанезе сделать мост через По. Для подхода подкреплений Края, – сказал Суворов, взглядывая на Шателера.
Шателер понимающе закивал головой: этот приказ был ясен.
Первая стычка с Макдональдом выиграна, французы отбиты назад, но исход завтрашнего боя еще неизвестен. Как бы не пришлось отступать: у союзников двадцать восемь тысяч против тридцати шести тысяч Макдональда. Если же придется отступать, то идти на Александрию уже нельзя: можно наткнуться на Моро. Предосторожность главнокомандующего была понятна. Понятна была и его ссылка на Края, – Суворов не любил даже упоминать слово «ретирада» и потому сказал о подкреплении, хотя от Края подкреплений ждать не приходилось.
– Завтра – удар на их левое крыло. Режем Макдональду пути отхода. Прижимаем его к По. Пишите диспозицию!
Суворов вынул из кармана табакерку, понюхал табачку и стал диктовать:
«Армия атакует неприятеля тремя колоннами…»
Если маркиза Шателера, привыкшего к нерешительной, боязливой австрийской тактике, и утешало то, что фельдмаршал позаботился о мосте через По, то в диспозиции снова была только одна мысль: вперед! Фельдмаршал дал диспозицию с маршрутами до самой Нуры, то есть на тридцать верст вперед.
Окончив ее, Суворов продиктовал еще особое наставление войскам. Тут Суворов уже не высидел – вскочил и заходил по комнате.
В последней фразе наставления он опять особенно подчеркнул свою всегдашнюю идею – наступление:
«Не употреблять команды «стой!». Это не на учении, а в сражении: атака, руби, коли, ура, барабаны, музыка».
– Пароль и лозунг завтра: «Терезия» и «Коллин» – ведь завтра седьмое июня. В этот день в тысяча семьсот пятьдесят седьмом году австрийцы побили Фридриха Второго у Коллина!
– О да, да! – радостно улыбаясь, закивал седой головой Мелас; это напомнило ему юность: в те далекие годы Мелас служил адъютантом у фельдмаршала Дауна.
– Прошка, неси ужинать! – крикнул Суворов.
VIII
Макдональд плохо спал: болели раны, ныло все тело, помятое конскими копытами, и тревожил этот напористый старик фельдмаршал Суваров.
Шесть дней назад, 1 мая, у Модены пятьдесят конноегерей полка Бюсси, пробивавшиеся из окружения, налетели случайно на самого французского главнокомандующего. Макдональд, следя за боем, стоял со свитой и конвоем эскадрона гусар. Пришлось взяться за шпагу.
Макдональд, все время служивший в пехоте, был не очень хорошим наездником. Кроме того, ему с тонкой шпагой пришлось действовать против конноегерского палаша.
В жаркой схватке какой-то конноегерь ударил Макдональда палашом. Главнокомандующего спасла высокая пышная генеральская шляпа – она ослабила удар. Макдональд свалился под копыта лошадей.
Все дни Макдональд очень страдал от раны и особенно от ушибов.
Тотчас же после ранения он предложил своим дивизионным генералам принять вместо него командование Неаполитанской армией. Более других подходил к этой роли энергичный и толковый Викто́р, но числился он по армии Моро.
Никто не согласился.
Кроме ран Макдональду не давал сегодня покоя Суваров. Макдональд не ожидал так быстро встретиться с ним: ведь Суваров три дня назад был еще у Александрии. А вчера он налетел на французов как вихрь.
Неаполитанская армия впервые услыхала это казачье «ги-ги», увидала их широкие бороды и почувствовала на себе удары их ужасных пик. Под натиском русских Макдональду пришлось отступить на семь верст за реку Тидоне.
Макдональда злило то, что Моро, который должен был ударить с тылу, до сих пор не показывался.
Раздражала задержка двух своих дивизий – Оливье и Монришара, которые еще не подошли к Пьяченце. Без них Макдональд как без рук. Он привык к тому – так твердила современная военная наука, так подтверждалось практикой, – что побеждает тот, кто имеет численный перевес.
Правда, и без этих двух дивизий Макдональд был сильнее Суварова, но до подхода Оливье и Монришара Макдональд не решался наступать. С ними Макдональд имел бы на всех участках значительный перевес сил, обязательный для победы.
За вчерашний день он успел немного познакомиться с этим Суваровым. Макдональд увидел, что имеет дело с каким-то необычайным полководцем. У Суварова явно было меньше войск, но Суваров наступал. И теперь Макдональд с тревогой предчувствовал: неугомонный старик фельдмаршал сегодня атакует его.
Просыпаясь среди ночи от боли – Макдональд был весь в ссадинах и кровоподтеках, – он прислушивался. Ему казалось, что он слышит в соседней комнате низкий насмешливый голос генерала Оливье.
Но из-за двери доносился только храп адъютанта, да где-то в углу возилась мышь.
Макдональд едва дождался утра. Главнокомандующий поднял всех спозаранку.
Утро было восхитительное. Позавтракав, Макдональд велел вести себя к Борго – Сан-Антонио. Шесть гренадер несли на носилках главнокомандующего. Он полулежал, опираясь на локоть, – левая сторона тела меньше пострадала в свалке.
Итальянки сочувственно провожали взглядами красивого тридцатичетырехлетнего генерала, жалели его:
– Santa Maria![106]
– Ma quando finisce sta storia?[107] – восклицали они, подразумевая под «storia» войну.
Был полдень, когда Макдональд очутился у правофланговой дивизии Сальма. Генерал Сальма приехал к главнокомандующему с левого берега Треббии на лодке.
Расположенные против него австрийские части и не думали еще двигаться вперед. Легкомысленный Сальма считал, что в этот день неприятель наступать не будет. Он уверял главнокомандующего, что фельдмаршал Суваров ранен, что сегодня союзники уже упустили время для наступления, – полдень, жара… Сальма просил главнокомандующего отпустить его часа на три в Пьяченцу – генералу Сальма прискучила глухая деревушка, в которой всего четыре дома и где, кроме кьянти,[108] никакого вина нет.
Макдональд рассердился:
– На правом фланге и в центре русские уже наступают. С минуты на минуту надо ждать наступления австрийцев. Немедленно отводите авангард сюда, за реку!
И велел гренадерам нести себя в Борго.
Сальма, чертыхаясь, поехал назад, на левый берег. Он решил не двигаться с места, чтобы показать, что он прав. Сальма не мог знать, что из-за своего легкомыслия и упрямства он через несколько часов будет с боем перебираться на правый берег и сам будет ранен.
Как и опасался Макдональд, Суворов наступал по всей линии. В центре и на правом фланге шли русские. Они перешли вброд реку Тидоне и медленно двигались вперед, – их задерживали бесконечные канавы, речки, плотины, изгороди.
День был нестерпимо жаркий. Французские солдаты, ожидая врага, изнемогали от жары. Но еще тяжелее было русским, которые шли под палящими лучами солнца. За три часа они едва прошли шесть верст.
В третьем часу пополудни бой кипел. Макдональд лежал в саду, в тени деревьев, с картой в руке. К нему то и дело подлетали верховые с известиями от генералов.
Наконец привезли долгожданное: дивизии Оливье и Монришара подошли к Треббии.
IX
Южная ночь разом опустилась на землю. Ружейная стрельба прекратилась: бесполезно стрелять, не видя врага.
После кровопролитного боя французы были по всей линии отброшены за Треббию. Отброшены, но не уничтожены. Там, за рекой, стояла тридцатипятитысячная армия (а Суворов не имел тридцати тысяч), готовая завтра же помериться силами.
Из-за крайнего утомления войск, которые прямо с труднейшего форсированного марша попадали в дело, пришлось начать сражение не в семь часов утра, как назначил в диспозиции Суворов, а в десять.
Сильно пересеченная местность, неудобная для атак, очень удобна для обороны. Она-то и затянула сражение. В результате – не хватало дня.
С другой стороны, все дело испортил глупый, боявшийся всего папа Мелас. Под его командой находился резерв – войска австрийского генерала Фрёлиха. Резерв должен был в нужную минуту помочь правому флангу, игравшему самую главную роль в сегодняшней операции. Мелас же самовольно, вопреки суворовской диспозиции, присоединил весь резерв к своему левому флангу, хотя против него стояла слабая, в четыре раза меньшая бригада Сальма.
Из-за этого незаконного распоряжения Меласа вся прекрасно задуманная Суворовым операция теряла свой смысл. И одиннадцати батальонам Багратиона пришлось из-за Меласа выдерживать натиск шестнадцати батальонов французов.
– Этого старого сукина сына Меласа расстрелять мало! – горячился вспыльчивый Багратион.
– Помилуй Бог, при чем тут старость? Австриец и молодой это сделает, – иронически улыбнулся Суворов.
– Ой, простите, ваше сиятельство! Я не хотел!.. – смутился Багратион, вспомнив наконец, что Суворов и Мелас – одногодки.
В представлении Багратиона Александр Васильевич был молодым. Слово «старость» как-то не шло к подвижному, энергичному, полному жизни Суворову.
Багратион удивился, что фельдмаршал так снисходительно отнесся к проступку Меласа.
– А что с ним делать? Заводить сейчас, на поле, скандал – Макдональд нас обоих за хохолок. Черт с ним! То ли приходится спускать этим австриякам!
Эту ночь Суворов ночевал с Багратионом. Меласа он не видел целый день: их разделяли восемь верст, а теперь, после такого подвоха со стороны барона, Суворов не очень и хотел бы его видеть.
Суворов заночевал в небольшом одиноко стоявшем домике, в двух верстах от реки Треббия. Он сам едва держался на ногах от усталости: целый день под палящим солнцем и в седле.
Назавтра Суворов оставил прежнюю диспозицию: наступать по тем же направлениям, колонны те же. Только изменил начало боя, назначив пораньше – на восемь часов утра. Меласу Суворов подтвердил приказ отправить к средней колонне резерв, состоявший из дивизии Фрёлиха и десяти эскадронов кавалерии князя Лихтенштейна.
Быстро окончив дела, Суворов лег спать. Он лежал на голой лавке, постелив свой плащ. На полу, на тюфяке, услужливо предложенном хозяином дома, раскинулся Багратион.
Багратион не мог успокоиться. Он не мог простить австрийцам давешнюю обиду, клял гофкригсрат и Меласа и подсчитывал, сколько у Макдональда сил. Выходило – больше, чем у союзников.
– Ничего, князь Петр. Помни: воюют не числом, а уменьем! Спи! – сказал Суворов, поворачиваясь к стене.
Х
День начался. Снова было бездонное голубое небо и яркое солнце. И снова в этом безоблачном, спокойном небе гулко отдавались, гремели громы.
Бой начался.
Сегодня Макдональд сам атаковал Суворова, атаковал уверенно: все было как полагалось – французы имели на всех участках позиции численный перевес. Оставалось только охватить с флангов и ударить в центр. Победа должна была свалиться в руки.
Французы переходили Треббию колоннами.
Между пехотой шла кавалерия. С правого берега по левому вели огонь батальоны, оставленные Макдональдом на местах.
Как и вчера, главный удар был не у реки По, а на противоположном конце фронта. Левое крыло французов обходило по высотам правое крыло русских.
У Суворова было значительно меньше сил, чем у врага, но он бесстрашно приказал Багратиону еще податься вправо.
Багратион принял правее и ударил в штыки. С флангов на французов кинулись казаки, и все было кончено: французы бежали к реке, спасаясь, к своим.
Но Макдональд не зевал. Когда Багратион подался вправо, между Багратионом и Швейковским образовался промежуток шириною около версты. Дивизии Виктора и Руска кинулись в эти ворота. Французы нападали с фронта и с фланга. Их атаки шли одна за другой.
Русские войска, незнакомые с отступлением, упорно отстаивали каждый кустик, каждый камень.
Некоторые русские полки оказались окруженными, но оборонялись так, что французы не могли добиться победы. И все-таки численный перевес врага сказывался: положение русских становилось весьма тяжелым.
Суворов уже несколько дней почти не слезал с коня, ел кое-как, на ходу и всухомятку, спал меньше обычного и потому устал невероятно. Только непреклонная воля и твердая вера в победу поддерживали его.
Небывало быстрый переход от Александрии к Сан-Джиованни, многодневный упорный бой с превосходным и превосходящим численностью противником – все это окончательно измотало войска. Люди двигались буквально из последних сил.
Но Суворову нужно было держаться больше всех. Стоит ему хоть чуть ослабить этот напор, и победа уйдет из рук.
И Суворов держался.
Очень изнуряли Александра Васильевича дневная жара, безветрие душного июльского полдня, хотя вообще жару Суворов любил.
Сняв маленькую каску и сбросив с плеч пропотевший на спине полотняный китель, Суворов сидел в тени кустов у развилки дорог. Так чудесно было бы теперь выкупаться или хотя бы облиться студеной водой, но не за этим ходить. Да и Прошка остался вместе с Аркадием где-то в Сан-Джиованни.
Александр Васильевич с удовольствием прислонился к громадному камню. От камня шел приятный холодок. Разгоряченное тело отдыхало.
Сзади за кустами перешептывались ординарцы и вестовые.
Все генералы были в бою. Только минуту назад Александр Васильевич услал в центр к Ферстеру генерал-квартирмейстера Шателера.
Суворов сидел, думая о том, что более двух тысяч лет тому назад на этих самых берегах Треббия великий Ганнибал одержал решительную победу над римлянами.
Прислушался к звукам боя, стараясь угадать, как сегодня идет сражение.
Ружейная пальба и крики французов слышались уже где-то сбоку, чуть ли не у Казалиджио.
Суворов послал штабс-капитана Ставракова к Меласу – немедленно двинуть на помощь правому флангу резерв.
В висках ломило. Хотелось пить.
– Ванюшка, нет ли у тебя апельсинчика?
– Пожалуйте, ваше сиятельство, – вышел из-за кустов полковник Кушников.
– Спасибо, дружок!
Суворов съел апельсин. Хотел было послать Кушникова к Багратиону – его очень беспокоил правый фланг, – как вдруг из-за поворота дороги выскочил на буланой лошади генерал Розенберг.
«У него давеча вороной конь был. Опять подшибли, что ли?» – мелькнуло в голове.
Высокий, худой Розенберг соскочил с коня. Суворовский вестовой принял поводья.
– С какими новостями, Андрей Григорьевич?
Розенберг смутился. Снимая шляпу, он сказал;
– Ваше сиятельство, держаться нет сил. Надобно отступить…
Мгновение Суворов смотрел на Розенберга в упор. Потом повернулся так, чтобы Розенберг мог вполне охватить громаду камня, прислонившись к которому сидел Александр Васильевич:
– А этот камешек можете сдвинуть?
Розенберг не знал, что ответить. В разговорах с фельдмаршалом он всегда как-то не мог найти правильной линии. Всегда говорил не к месту, невпопад. Молчал.
– Не можете? Ну, так и русские не могут отступать. Извольте держаться. Ни шагу назад! – хлопнул он ладонью по камню.
Розенберг вспыхнул: он был обидчив, горяч. Розенберг знал, что граф Суворов не весьма жалует его. И потому в каждом слове фельдмаршала находил что-либо обидное для себя.
Вот и теперь ему показалось, что Суворов подчеркнуто сказал – «русские». А ведь Розенберг хоть и курляндский дворянин, а всю жизнь в русской армии и всегда считал себя русским человеком.
– Слушаю-с! – по-солдатски отрубил он и, надев треуголку, торопливо отошел к коню.
На повороте дороги он встретился с князем Багратионом. Багратион во весь опор мчался туда же, к Суворову.
– А, князь Петр! Ну, как? – спросил Суворов.
– Французы отброшены, ваше сиятельство. Но у нас убыль – до половины, – не слезая с коня, только перегнувшись с седла, докладывал Багратион. – И ружья плохо стреляют. Пороховой копоти накопилось…
Суворов почувствовал: если Багратион так говорит, значит, дело серьезное.
Люди утомились. Подкрепления нет. Придется Суворову двинуть в бой последний свой резерв – самого себя.
– Нехорошо, князь Петр, – крикнул Суворов, подымаясь. – Ванюшка, коня!
Казак выскочил из-за куста с конем. Суворов сел в седло, держа за рукав перекинутый через плечо полотняный китель. Его маленькая каска с зеленым плюмажем так и осталась лежать на камне.
Суворов скакал к войскам Розенберга.
Наперерез ему бежали в тыл перепуганные роты мушкатеров какого-то полка. Они ломили, не разбирая дороги, – через виноградники, заборы и кусты. Останавливаться и отстреливаться и не думали.
Французские пули пели вокруг.
– Заманивай их, заманивай! Спасибо, ребята, что догадались! – зычно закричал Суворов.
Он поворотил коня и, обогнав мушкатеров, скакал впереди их, точно отходил вглубь первым.
– Шибче, шибче, бегом!
Увидев любимого фельдмаршала, мушкатеры смутились и замедлили бег. Старики сразу остановились. Они задерживали бегущих, заряжали ружья, строились. Только наиболее сбитые с толку, перепуганные молодые мушкатеры продолжали бежать вслед за конем Суворова.
– Стой! – вдруг крикнул Суворов, поворачивая коня. – Вперед, за мной! Бей штыком, колоти прикладом! Ух, махни, головой тряхни!
Вся отступавшая масса мушкатеров повернулась на врага. Настроение сразу же переменилось. Мушкатеры в один миг обогнали Суворова и с яростными криками кинулись вперед.
Фельдмаршал и не думал долго оставаться на этом участке. Он поскакал к войскам Багратиона.
Не прошло получаса, как и оттуда загремело задорное, уверенное, раскатистое «ура».
XI
Барон Мелас, командовавший левым флангом союзных войск, сидел в Сан-Николо и преспокойно завтракал, когда к нему прискакал ординарец Суворова с приказом двинуть резерв генерала Фрёлиха.
На участке Меласа неприятель ограничивался только перестрелкой. Было давно ясно, что главный удар Макдональд направил на правый фланг, на русских. Мелас, присоединивший к себе резерв, полагал, что у него достаточно сил, чтобы, как и вчера, отразить удар врага.
И он пригласил своих генералов – князя Лихтенштейна, командовавшего вместо заболевшего Фрёлиха резервом, Отта и Готесгейма – к столу.
Об исходе сражения на Треббии барон Мелас держался все того же мнения, что и в первый день стычки с Макдональдом. Он считал дело союзников проигранным: превосходство сил у Макдональда было значительно, с минуты на минуту надо было ожидать удара Моро с тыла. И к тому же – об этом не всегда говорили, но всегда помнили, – французы постоянно били австрийцев.
Позавчера, как ему казалось, положение спасли австрийские войска. (Мелас уже забыл о том, как собирался улепетывать сам из Сан-Джиованни и как потом его выручил из беды Суворов. В порыве радости он сам сказал фельдмаршалу, что Суворов спас австрийцев.)
Вчера Суворову удалось отбросить врага за Треббию только потому, что к Макдональду еще не подошли дивизии Оливье и Монришара. А сегодня – Мелас был твердо уверен – все будет кончено. Напрасно фельдмаршал Суворов считал себя Ганнибалом: у него на Треббии не получится, как у Ганнибала, победы.
Барон Мелас думал лишь о спасении своих, австрийских, сил. Он боялся, чтобы французы, прорвавшись на шоссе Пьяченца – Александрия, не прижали бы их к реке По.
Увидев русского офицера, барон Мелас недовольно поморщился и отбросил в сторону салфетку. Офицер передал его высокопревосходительству приказ фельдмаршала.
В прихожую выглянуло широкоскулое курносое лицо полковника казачьего полка, который был придан к левому флангу Меласа. Барон Мелас никак не мог выговорить его имя и фамилию – «Кузьма Семерников». У него с трудом получалось: «Куземерненкопф».
Вчера барон Мелас, на свой страх и риск, не отпустил от себя резерва. Он знал, что, донеси Суворов об этом императору Францу, из его жалобы не получится ничего: гофкригсрат покроет барона Меласа. Сегодня надо было поступить так же. Но князь Лихтенштейн, услыхав настойчивое требование фельдмаршала прислать резерв, поспешно встал из-за стола.
И, во-вторых, барон Мелас как-то почувствовал: если он и сегодня удержит у себя резерв, этот звероподобный Куземерненкопф уйдет к Суворову. А ведь барон Мелас знает, как лихо расправлялись с французами казаки. Казачий полк, разумеется, меньше, чем десять эскадронов князя Лихтенштейна, но еще неизвестно, кто сильнее.
И барон Мелас, пожевав в раздумье губами, изрек Лихтенштейну:
– Поезжайте, ваше сиятельство!
– А как же с пехотой? – спросил Лихтенштейн.
– Мы обсудим.
Лихтенштейн быстро вышел.
– Обождите там, – махнул рукой русскому офицеру барон Мелас.
Офицер вышел.
Барон Мелас посмотрел на генералов:
– Надо решить, как поступать сегодня. Я считаю: наше положение таково, что мы можем только обороняться.
– О да, да!
– Конечно, довольно с нас этой азиатской стратегии «вперед», – поддакнул Готесгейм.
Барон Мелас повернул голову к адъютанту:
– Передайте русскому офицеру, что военный совет решил не отправлять пехоты к центру: она нужна и здесь! Да заодно скажите, чтоб подавали кофе. И ликеру!
Мимо окон процокали копыта – суворовский ординарец ускакал.
Мелас сидел довольный: наконец-то он опять чувствовал себя хозяином в своей армии! Мелас в глубине души был все время обижен тем, что не ему, а какому-то русскому фельдмаршалу, пусть себе и «счастливому», вверили армию.
Сейчас он хоть немного мог сквитаться.
XII
«Последний резерв» Суворова прекрасно сыграл свою роль: где ни появлялся этот всадник в белой рубахе с полотняным кителем на одном плече, все разом преображалось. Куда девались усталь, жара, жажда, ружейная копоть…
Воодушевленный Суворовым, авангард Багратиона ударил во фланг дивизиям Виктора и Руска, напиравшим на Швейковского. Русские шли с барабанным боем, с музыкой, с развернутыми знаменами.
Французы приняли их за свежее подкрепление, пришедшее к русским, и дрогнули.
Левый, фланг врага, на который так много надежд возлагал Макдональд, не добившись успеха, откатился с огромными потерями за реку. В это же время наступил перелом и в центре: русские полки приняли наступавшие бригады Монришара в штыки, а подоспевшая кавалерия князя Лихтенштейна и казаки ударили во фланги.
Монришар, так же как Виктор и Руска, был отброшен за Треббию.
Попытались французы сунуться и на левом фланге, но австрийцы отбили их.
Резерва у Макдональда не оказалось, – да Макдональд и не считал нужным его оставлять, раз французы имели численный перевес на всех пунктах. Отступившим бригадам помощи не было.
Французы перешли к обороне.
Суворов мог бы воспользоваться этим моментом и перенести наступление за реку Треббия, но солнце еще палило хорошо – был только шестой час пополудни. И когда-нибудь нужно же было дать войскам отдых: люди падали от изнеможения.
Суворов решил отложить атаку до завтра. Пусть люди сварят кашу, выспятся, освежатся, а завтра в пять часов утра – вперед!
Александр Васильевич приехал в тот же домик, где ночевал накануне с Багратионом. Умылся, поел и ждал генералов. Они приезжали один за другим.
Александр Васильевич чуть стоял на ногах – сильно морил сон. Превозмогая усталость, он весело встречал генералов. Поздравлял с третьей победой. Просил поздравить войска. И всем говорил одно:
– Завтра дадим четвертый урок Макдональду!
XIII
Суворов вскочил, точно ужаленный: ему показалось, что уже поздно, что он проспал все – и назначенные для атаки пять часов утра, и победу.
Но еще не было даже и четырех.
Андрей Горчаков, в эту ночь бывший с ним, убеждал дядюшку не торопиться, так как времени предостаточно.
Суворов все-таки стал одеваться. Сегодня хотелось двинуть войска, пока еще не поднялось жаркое итальянское солнце. Хотелось объездить полки, подбодрить своих чудо-богатырей. Он быстро умылся, съел, стоя у стола, кусок сыру с хлебом и выпил стакан красного вина. Поел, перекрестился и, сказав «С Богом!», стремительно вышел из комнаты.
На пороге дома он остановился, надевая каску. Враги, разделенные рекой, спали. Не слышалось ни одного выстрела. Только от Казалиджио до Сан-Николо перекликались петухи.
Суворов сел на коня и поехал к правому флангу. Андрей Горчаков и ординарцы следовали за ним.
Не успел Суворов проехать ста шагов, как увидал Багратиона. Князь Петр, с перевязанной головой – вчера он опять был ранен, – скакал во весь опор
– Здравия желаю, ваше сиятельство! Макдональд ночью убежал из Пьяченцы! – возбужденно кричал он издали.
Суворов осадил коня:
– Помилуй Бог, это верно?
– Точно так. Мои казаки пронюхали. Были в Пьяченце. Собственными глазами видели – ушел. Не выдержал французишка, дал тягу!
– Нагнать, уничтожить! – загорелся Суворов.
Он оглянулся назад:
– Кушников, пиши приказ! Ординарцев по всем колоннам. Разослать трубачей во все деревни – вещать победу. Пусть сами итальянцы удостоверятся: завоеватели Италии изгнаны!
В четыре часа утра Суворов вступил в Пьяченцу, – Мелас еще почивал сладким сном.
Весь город – госпитали, обывательские дома – был полон ранеными. Раненых и пленных оказалось до двенадцати тысяч. В том числе два дивизионных генерала – Оливье и Руска, два бригадных – Сальма и Камбрэ и триста пятьдесят обер-офицеров. Шесть тысяч французов остались навсегда лежать по берегам рек Тидоне и Треббия, на песчаных отмелях и дорогах, в канавах и виноградниках.
Три суворовских урока дорого достались Макдональду: тридцатипятитысячная Неаполитанская армия французов перестала существовать.
Глава восьмаяНови
Адда, Треббия, Нови – три сестры.
I
Только десять дней прошло с тех пор, как фельдмаршал Суворов выступил из Александрии навстречу Макдональду. За десять дней он успел пройти до Пьяченцы, в трехдневном жестоком бою разгромить сильного противника и преследовать его до Флоренцоло.
И теперь возвращался назад, в Александрию.
Уезжая из Флоренцоло, Суворов написал Бельгарду, оставленному командовать войсками у Александрии:
«Я надеюсь на Вас, а Вы положитесь на меня! Угостим Моро так же, как угостил я Макдональда».
Макдональд напрасно ждал поддержки от Итальянской армии – Моро только прособирался выступить ему на помощь. Когда же стало известно, что Макдональд разбит, Моро принялся за свои демонстрации: на большее он не решался. Он не думал наступать, а делал вид, что собирается.
Моро оправдывал себя тем, будто бы Суворов очень чувствителен к таким демонстрациям. Он считал, что, отвлекая Суворова от Макдональда, помогает Макдональду унести ноги.
На самом же деле все было не так.
Суворов никогда ничего не боялся на войне и меньше всего уважал демонстрации. Отменно расправившись с одним противником, он просто-напросто кинулся на другого.
Тогда Моро стал поспешно уходить в горы.
А Суворов въезжал в Александрию победителем.
Снова была торжественная, пышная встреча, снова он ехал, и тысячи народа кричали «Eviva Suvarov!»; матери подымали на руки детей и показывали: «Eccolo Suvarov».[109] Блестящая свита окружала его. С одной стороны ехал великий князь Константин Павлович, с другой – папа Мелас.
Папа Мелас теперь тоже забыл все свои страхи, обычные разговоры австрийских генералов о том, что фельдмаршал Суворов «воюет не по правилам», – и охотно изображал победителя.
Папа Мелас обнаглел до того, что в своей реляции, поданной Суворову после сражения при Треббии, имел смелость упомянуть в числе отличившихся и себя лично:
«Если и нижеподписавшийся хорошо поступал, то и себя препоручает милостивому вниманию».
За большой победой при Треббии шла маленькая: в день, когда Макдональд бежал из Пьяченцы, упрямый генерал Фиорелла наконец-таки сдал союзникам туринскую цитадель.
Когда Александр Васильевич вечером вернулся из театра, где в честь его было изображено «торжество победителей», он застал рескрипт императора Франца.
Рескрипт был длинен, точно кляуза, сочиненная крючкотворцем подьячим. Он начинался неизменным «Lieber Feldmarschal von Suviriv-Rymnikski»,[110] в нем лесть переплеталась с иронией, а трусость и австрийская «неискоренимая привычка быть битым» – с прямой угрозой.
Смысл же его был все тот же, уже достаточно знакомый и крайне неприятный Суворову: Вена старалась сузить рамки его деятельности. Суворов хотел очистить от врага всю Италию, а Франц заботился лишь об одном – как бы сохранить свои завоевания.
«Убедительно прошу Вас, любезный фельдмаршал, всегда следовать прежним моим наставлениям, то есть совершенно отказаться от всяких предприятий дальних и неверных».
И особенно больно задевали такие фразы:
«Ваши опытность, храбрость и столь часто испытанное счастье Ваше подают мне надежду, что вскоре Вы успеете дать опять делам благоприятный оборот».
Тут, без сомнения, постарался господин Тугут. Чувствовался его стиль. Тугут подколол Суворова «счастьем»: австрийцы никак не могли примириться с тем, что Суворов – великий полководец. Старый прием всех суворовских врагов и завистников.
Но какого же черта им надо? Почти вся Италия свободна, одна армия разбита, вторая заранее уходит от столкновения.
Александр Васильевич побагровел. Со злостью швырнул рескрипт и забегал по комнате.
Аркаша, смирно сидевший в уголке, удивлялся. Давеча в театре был такой веселый, а теперь… Все кругом поздравляют папеньку, превозносят его. Аркаша думал, что в этом толстом пакете пришла благодарность, а благодарность-то, оказывается, вон какая!
II
Нелегко было Суворову сидеть сложа руки в то время, когда неприятель, боясь вторжения Суворовской армии в пределы Франции, лихорадочно собирал последние силы. Но ждать приходилось. До взятия двух главных крепостей Северной Италии – Мантуи и Александрии – Вена запретила и думать о дальнейшем наступлении.
Александрийская цитадель считалась очень крепкой, а мантуанская – одной из сильнейших в Европе. Она имела гарнизон в десять тысяч человек при 675 орудиях и продовольствия на год. Комендантом ее был известный французский инженер генерал Фусак-Латур.
Осада крепостей затянулась, а время шло.
Суворов расценивал время в военном деле так же, как Петр I. Суворов говорил:
– Деньги дороги, жизнь человеческая дороже, но время – дороже всего!
Он понимал, что нужно ковать железо, пока горячо.
«Фортуна имеет голый затылок, а на лбу длинные, висящие власы. Лёт ее молниин: не схватишь за власы, уже она не возвратится», – писал Суворов Разумовскому.
Гофкригсрат же и не собирался хватать фортуну «за власы». После Треббии его страхи поулеглись. Оставалось взять несколько крепостей, и завоевания были бы упрочены. Армия Суворова становились чисто обсервационной.
Суворов видел эту линию Вены. Он с возмущением возражал против нее в письме к Разумовскому:
«Кабинет желает доказать, что я должен быть только стражем перед венскими воротами».
Но что было писать Разумовскому, ежели он, русский посол, плелся на поводу у Тугута?
Бездействовать Суворов вообще никогда не любил и не умел. Сидя в Александрии, он занимался тем, чем занимался всякий раз, когда оказывалось свободное время, – ученьем. Как ни тяготились им австрийские солдаты и особенно офицеры, фельдмаршал Суворов заставил их учиться. Это были все те же сквозные атаки, это была закалка человека, подготовка его к наступательным боевым действиям.
Австрийцы не понимали громадного значения этого ученья: в линейной тактике отдельному человеку отводилось слишком небольшое место.
В начале июля прибавилось новое дело: в Италию прибыл вспомогательный русский корпус под командой Максима Васильевича Ребиндера. Суворов уважал и любил Ребиндера и называл его запросто – Максимом.
Корпус расположился у Пьяченцы, куда Суворов ездил смотреть прибывшие полки.
Между тем «недорубленный лес вырастал»: Моро и Макдональд соединились в Ривьере. Положение французской армии на бесплодном, каменистом прибрежье было очень тяжелое: не хватало продовольствия. Сообщение с Францией и сухим и морским путем затруднительно; французы рано или поздно должны были искать выхода на плодородные равнины Пьемонта и Ломбардии.
11 июля наконец сдалась александрийская цитадель, а 19-го пала мантуанская.
У Суворова развязывались руки.
Он решил наступать немедленно, чтобы занять Генуэзскую Ривьеру и окончательно изгнать французов из Италии. Тогда открывалась дорога во Францию.
План был разработан у Суворова заранее. С одновременным наступлением части сил на Геную со стороны Александрии и с востока, вдоль морского побережья, главный удар наносился через Тендский проход на Ниццу.
Это грозило французам полным окружением.
Суворов убедительно просил Меласа, заклиная его всем для него дорогим, поспешить с приготовлениями к походу. Тут еще раз сказалась полная зависимость главнокомандующего от подчиненного австрийского генерала, который ведал снабжением: вместо того чтобы, как полагалось бы, приказывать Меласу, Суворов вынужден был умолять его.
Суворов давал сроку десять дней. И назначил наступление на 4 августа.
Но французы предупредили союзников. За последнее время во французской армии произошли большие перемены. Макдональд был отозван в Париж. Моро назначался главнокомандующим Рейнской армии. Вместо Моро в Итальянскую прислали молодого талантливого генерала Жубера, сподвижника Бонапарта.
Жубер был одним из самых молодых французских генералов. Восемь лет назад он поступил в армию рядовым и оказал большие способности и храбрость.
Бонапарт отличил его.
До назначения в Италию Жубер уже командовал армиями в Голландии и Майнце. Французы возлагали на Жубера большие надежды.
24 июля он, неожиданно для Моро, приехал в Геную принимать армию. Моро мужественно перенес эту обиду. Больше того, он предложил Жуберу помочь ему в первое время, – Рейнская армия, куда назначался Моро, была еще только на бумаге.
Жубер не отказался от этой великодушной помощи.
III
Александр Васильевич с утра был в чудном настроении, – оказывается, Жуберу не терпелось: он сам спускался с гор в долину. Французы стояли уже вот тут, за городком Нови. Дело могло решиться скорее, без горной войны. Если этот молодой французский главнокомандующий даст выманить себя в долину, Суворов раздавит его конницей и артиллерией: не спросясь броду, не суйся в воду! Армия Суворова была готова встретить неприятеля, откуда бы он ни появился.
Бой мог разгореться в любую минуту.
Александр Васильевич торопился умываться и завтракать, – хотел, по своему обыкновению, съездить и лично посмотреть расположение противника. Он вытирался полотенцем и слушал Прошку, который рассказывал о том, как вчера, когда Александр Васильевич ложился отдыхать, к нему пришел какой-то поэт, а Прошка не пустил его.
– Уж я ему трижды сказывал: не понимает. Известно, итальянцы народ вовсе какой-то непонятливый…
– Да ты что ему сказывал?
– Да сказывал: барина, мол, нет! Убирайся, мол, сударь, к черту! Стоит, не понимает! Может, по-ихнему оно и не то значит…
– Эх ты, камердинер! Пришел поэт, а ты ему – нет!..
И, уже не слушая Прошки, Александр Васильевич схватился за эту нечаянно подвернувшуюся рифму: «поэт – нет».
И пошло:
– Поэт – Retraite. Поэт – Bajonett…
До седого волоса осталась любовь к рифме.
А за рифмой уже мелькали и строчки.
– Аркашенька, сынок, возьми карандаш, запиши! – высунул из полотенца голову Суворов.
Аркаша, который у стола пил чай (тоже собирался ехать с папенькой к авангарду), послушно взял карандаш и бумагу.
– Пиши:
Es lebe Sabel und Bajonett:
Keine garstige Retraite!
Erste Linie durchgestochen,
Andere umgeworfen,
Reserve nicht halt,
Weil da Bellegarde und Kray der Held,
Der Letzte hat Suvorov…[111]
А дальше – стоп! Нет рифмы к слову «Suvorov».
Александр Васильевич рассеянно выглянул в окно. Казак Ванюшка вел с водопоя коней.
– Некогда. Надо ехать!
И продиктовал:
Den Weg zu denen Siegen gebannet.[112]
– Хорошо и так, без рифмы! Перепиши чистенько – надо немедленно послать папе Меласу!
Суворов с казаком Ванюшкой верхами стояли впереди густой цепи Багратионовых егерей, которые залегли по обеим сторонам дороги из Поццоло-Формигаро в Нови. Меньше чем в полуверсте, также на огородах, среди гряд капусты, чесноку и луку, лежали синие мундиры французских стрелков. За ними белели стены и башни городка Нови.
Пули жужжали. Конь переступал ногами и дергал головой, как от оводов, но Суворов не обращал внимания. Он спокойно смотрел в зрительную трубу. Ему хотелось узнать, все ли силы Жубера здесь или нет.
Бесспорно, в Нови много войск. Из-за городских стен то тут, то там подымается едва заметный сизый дымок, – солдаты расположились на открытом воздухе, готовят пищу. Справа от Нови, среди гор, клубилась пыль. Очевидно, в лощине по дороге передвигалась пехота или кавалерия. В горах то и дело раздавались ружейные выстрелы. Эхо множило их. Было ясно: эти зеленые склоны Апеннин полны жизни.
– Разве их, чертей, в горах всех усмотришь? Это не то что мы, в долине: все как на ладошке…
– Александр Васильевич, гляньте, гусары! – встревоженно зашептал сбоку Ванюшка.
– Где? – повернул трубу в его сторону Суворов.
– Слева. Хотят, видно, из-за рощицы подкрасться к нам.
– А, да, верно! Только шалишь, брат, не поймаешь! Да и свои в обиду не дадут!
Действительно, от Поццоло-Формигаро, где среди мушкатерских батальонов остались начальник авангарда князь Багратион, Андрей Горчаков и Аркаша Суворов, уже отделилось два взвода драгун Карачая для защиты Суворова.
Суворов еще раз спокойно осмотрел Нови, ближайшие к городу высоты и не спеша поехал к своим. Французские пули сопровождали его.
Мушкатеры восторженно смотрели на своего любимого фельдмаршала, на своего Дивного. Восхищалась его храбростью:
– Вишь, едет, ровно и не под пулями…
– А чего ему: он заговорен. Его пуля не берет!
– Не бреши! При мне под Кинбурном ранили в руку. Не боится ничего, не так, как ты, это верно!..
А Суворов уже громко отдавал приказания батальонам, которые стояли наготове, без палаток, ружья в козлах:
– Получить из обоза палатки. По одной на роту. Покуда дело, хорошо еще лоб нагреет. Ишь, как припекает! Артельные, варить кашу! Провиантские, уксус для воды чтоб был!
Обо всем и за всех думал Александр Васильевич.
IV
Неустрашимый Жубер по храбрости – настоящий гренадер, а по своему знанию дела и военным способностям – отличный генерал.
Совещание тянулось уже семь часов подряд, и все же французский главнокомандующий не мог прийти ни к какому решению.
Утром, выехав с генералами на высоту у Нови, Жубер при ярком солнечном свете мог отчетливо рассмотреть русско-австрийские войска Суворова. Они стояли в долине между реками Бормида и Скривия. Их было очень много.
Не хотелось соглашаться с генералом Сен-Сиром, но, пожалуй, он был прав: походило на то, что Мантуя действительно пала, как об этом шептались в армии, и что Край со своим корпусом присоединился к главным силам Суворова.
Обстоятельства складывались чрезвычайно плохо. Вся уверенность в победе, с которой Жубер летел сюда из Парижа, сразу поколебалась.
Жубер решил посоветоваться с генералами, что делать.
Он приказал адъютантам очистить небольшой домик, который прилепился тут же, на склоне высоты. Окна домика выходили вниз, на долину.
Хозяин, толстый глазастый итальянец, сначала не хотел и слушать адъютанта, который велел ему убраться с семьей из дома. Но как только по знаку адъютанта к ним подскакали гусары конвоя, хозяин тотчас же сменил гнев на милость.
– Si fara, si fara![113] – испуганно кричал он, вертясь вьюном в кругу гусар, которые с веселыми лицами напирали на него своими резвыми лошадками.
Через несколько минут хозяева, забрав детей и кое-какие пожитки, потащились с проклятиями в хлев, стоявший чуть пониже дома, на дороге в Пастурану.
Жубер, Моро, начальник штаба Жубера генерал Сюше, генерал Сен-Сир, командующий правым флангом, и генерал Периньон, командующий левым флангом, подъезжали к дому.
Они расположились в большой комнате. На голом обеденном столе лежали карты, планы, бумаги, карандаши. Во второй, меньшей комнате скучали без дела адъютанты.
На кухне весело стучал ножами повар: Моро уступил его новому главнокомандующему вместе с армией.
В продолжение целого дня все генералы успели по нескольку раз переменить места за столом. Успели даже за этим же самым столом пообедать, а вопрос, ради которого собрались, не подвигался.
Сен-Сир и Периньон советовали возвратиться к Генуе и ждать там, когда Альпийская армия Шампионэ откроет военные действия.
Моро поддерживал их, но в то же время резонно подчеркивал, что для отступления очень мало дорог: позади центра и правого крыла – две, а за левым – только одна.
И лишь начальник штаба, круглоголовый здоровяк Сюше, убеждал стоять на месте. Он доказывал, что их позиция на невысоком, но крутом гребне гор неприступна и что у Суворова большая часть войск австрийцы, которых нечего бояться.
Сам Жубер не знал, к кому примкнуть.
Он был моложе всех, но неглуп и понимал опасность создавшегося положения: французская армия неожиданно оказалась перед сильнейшим противником. Атаковать Суворова с меньшими силами – безрассудно. Отступать – не позволяло самолюбие.
До назначения сюда он командовал уже в Голландии и в Майнцской армии, покрыл себя славой в битве при Риволи. В Париже все надеялись на него, двадцатидевятилетнего выдающегося генерала. Назначили вместо Моро, а он в первом же деле – отступать. Кроме того, прощаясь с молодой женой, с которой он обвенчался накануне отъезда в Геную, Жубер при всех поклялся ей победить или умереть.
И теперь окончательно потерялся: он то соглашался с Сен-Сиром и Периньоном, то опять склонялся к мнению своего начальника штаба Сюше.
Генералы устали.
Моро, втайне довольный затруднениями Жубера, сидел в кресле и курил. Сюше, нагнувшись над картами, все что-то вымеривал карандашиком и высчитывал. Периньон со скучающим видом смотрел в окно, жуя сливу. Сен-Сир, в прошлом художник, рисовал на бумажке воображаемый портрет Суворова. Суворов выходил у него курносым, с широкими скулами.
А сам Жубер, высокий и худой, нервно покашливая, ходил по комнате.
Мысли мешались. Если бы кто-либо из присутствующих мог прочесть их, Жубер смутился бы: военные соображения, невеселые думы о предстоящем бое перебивались радужными мыслями о молодой жене. Ему казалось, что кто-то другой решит за него все, а он может думать о золотистых волосах, о родинке на щеке…
И он шагал и шагал.
– Надо ехать к войскам – уже вечер, пора отдавать какие-либо приказания на завтра! – поднялся сумрачный Периньон.
– Да, пора к нашим ребятам, – поддержал Сен-Сир, комкая бумажку с рисунком. – Что же решаем?
– Простите, господа… Сегодня как-то не узнаю самого себя… Я не знаю сам… – начал он.
Все присутствующие знали: Жубер – храбрый, решительный и талантливый генерал, недаром же его так хвалил сам Бонапарт; но оратор он – никудышный, никогда не умел связать двух слов, хотя отец готовил его в адвокаты. В этом Жуберу не помог даже Дижонский университет.
– Оставлять молодую жену ради победы опасно: победа ведь тоже женщина, – поняв невысказанные мысли Жубера, язвительно пошутил Периньон.
– Отступление иногда побеждает женщину быстрее, чем атака, – улыбнулся Сен-Сир.
Жубер чуть вспыхнул:
– Как ни печально, а надо отходить. Часа через два я пришлю диспозицию к общему отступлению, – твердо сказал главнокомандующий.
Жубер сидел один за столом. Вытянув длинные ноги и упершись плечами в спинку кресла, он смотрел на пламя свечи. Было десять часов вечера.
Никакой диспозиции к отступлению он, конечно, не написал. Когда все генералы ушли, Жубер опять взвесил все и решил: отступать, имея одну-две дороги и такого сильного противника позади, более опасно, чем оставаться на месте. Отступать он не будет. Сюше прав: позиция у него прекрасная. Пусть же этот старик Суваров попробует ее взять!
К нему снова вернулась его всегдашняя решимость.
С этим он отпустил своего начальника штаба Сюше укладываться в соседней комнате спать, а сам сидел, думая о другом.
И вдруг в раскрытое окно донесся какой-то стук.
Жубер вытянул шею: где-то, должно быть внизу, тарахтели колеса.
Жубер вскочил с места и высунулся из окна. Ночь была светлая, лунная.
– Что там, Тарро? – спросил он у адъютанта, стоявшего на крыльце возле часовых.
– Колеса стучат.
– Где, в Нови?
– Нет, у них, в долине. Не удирает ли наш Сувара?
Жубер встрепенулся.
А может быть, прав этот Тарро? Может быть, Суваров, увидев неприступную позицию французов, в самом деле отходит? Ведь сегодня утром Суваров сам выезжал за передовую цепь, – Жубер и генералы видели его; Моро и Сен-Сир сразу узнали Суварова. И если у Суварова преимущество в силах, почему же он не подумал наступать сегодня? Ведь целый день прошел только в пустяковой ружейной перестрелке. Нет, Жубер еще себя покажет! Он сдержит слово: победит или умрет! Конечно, победит!
Умирать не хотелось, умирать было некстати.
В окна светила полная луна. Александр Васильевич ходил по комнате от красного угла, в котором висело распятие, до порога.
В переднем углу, на широкой скамейке, разметавшись во сне, лежал Аркаша. Наездился верхом, намаялся за целый-то день. Вояка. Приехал учиться.
Ничего, парень не трус. Пулям уже не кланяется – только ядрам. И как увидал первого убитого, еще в Сан-Джиованни, – побледнел. Ну да это закон природы. Конь увидит мертвого коня – тоже храпит, косит глазом, страшится…
У порога, на кошме, как-то свернувшись калачиком, храпел во всю ивановскую Прошка. Александр Васильевич немного не доходил до него, а когда, задумавшись, упирался в Прошкины ноги, то крутил головой, торопливо отходил прочь. И тотчас же брался за табакерку – нюхал табак.
На столе горела свеча. Лежал план Нови и окрестностей, старательно вычерченный австрийскими офицерами (вот на это они мастера!), черновик давешнего письма генералу Краю.
Французы не поддавались на удочку: сами не атаковали, не спускались в долину. Целый день войска простояли на месте.
Ждать больше нечего. Завтра на рассвете Суворов сам атакует Жубера. А то еще удерет в горы или, чего доброго, начнет укрепляться здесь. Позиция у него превосходная, удобная для обороны. Ну, да не из таких еще выкуривали! Не такие крепости брали!
Главное направление удара должно быть на правое крыло французов, – тут ключ позиции. Против правого крыла и против центра – городка Нови – Суворов потому и поставил свои, русские, части.
Австрийский барон Край хоть и хвастунишка, а все-таки храбрый и дельный генерал. Будет со своими дивизиями Отта и Бельгарда справа.
В резерве – оба ненадежные, оба «высокопревосходительные» – Розенберг и папа Мелас. Чтоб не обидно было обоим!
На этот раз Суворов решил схитрить. Общей диспозиции к завтрашнему бою он писать не хотел: войска все под руками, он сам в центре, сам и будет всем командовать. Чтоб нихтбештимтзагеры не напортили, как при Треббии…
Но австрийские генералы больно с фанаберией. Если им сказать, что главная роль отводится в бою не им, а русским, то они, конечно, завопят. Потому Александр Васильевич отослал вечером генералу Краю письмо.
В нем он дал понять барону, что его фланг – главный. Немного польстил венгерцу, закончив письмо так:
«Ich verlasse mins ganz auf meinen heidenmuthigen Freund».[114]
Пока даже Багратиону не говорить: князь Петр не болтун, но – не надо.
По замыслу Суворова, Край должен был атаковать первым и оттянуть на себя силы французов с их главного фланга.
«Край будет вроде горчичника! – улыбнулся своим мыслям Суворов. – А ежели атаку Края отобьют и он будет лезть раньше времени за подкреплениями, тогда как?»
Александр Васильевич остановился у раскрытого окна. Облокотился.
Казак Ванюшка не зевал, наслаждался жизнью. Что-то лопотал на крыльце, смеялся с хозяйской дочерью. Плел все, что знал, – французское и немецкое: «балезарм» и «зер гут».
«И ведь ни словечка не понимают оба, а понимают друг друга…»
В это время в тишине ночи раздался стук колес.
По деревне, тарахтя, ехали десятки фур.
– Дяденька, ето какой?
– Мушкатерский.
– А гренадеры де?
– Подале!
«Патронные фуры, – догадался Александр Васильевич. – А если Край или кто-либо начнет лезть в дело, то, чтоб не пускаться в объяснения, не отвечать никому! Временно уклониться от ответа. То же и Краю!»
«А как?» – спросил сам у себя.
И только подумал, тотчас же нашел прекрасный ответ.
Александр Васильевич улыбнулся удачной выдумке. Он подошел к распятию и стал молиться на ночь.
V
Адъютант Тарро осторожно тронул плечо главнокомандующего:
– Вставайте, генерал! Сувара наступает!
Жубер открыл глаза. В комнате уже было светло. Снизу доносилась отчаянная ружейная трескотня. Удесятеренная, она гулко отдавалась в горах.
Значит, Суваров все-таки не ушел. Жребий брошен!
Он торопливо оделся, прицепил шпагу и крикнул в дверь:
– Коня!
Через минуту Жубер уже скакал к левому флангу, где на Периньона наседал корпус Края.
Войска были расположены у деревни Пастурана. Периньон, поздно вернувшийся с совещания, застал их уже спящими. Переход утомил войска. Они поели и улеглись тут, на кукурузных полях, в садах и виноградниках, даже на пастуранском кладбище. Чтобы зря не трогать людей, Периньон выдвинул на позицию всего лишь одну бригаду.
Войска только подымались и строились, когда Жубер проскакал через деревню Пастурана. Он мчался в цепь застрельщиков.
Когда вчера утром Жубер увидал в зрительную трубу русского фельдмаршала, спокойно стоявшего на поле между своими и французскими линиями, он залюбовался стариком.
«Молодец!» – похвалил Жубер, как хвалили Суварова все – Моро, Сен-Сир.
Цепи французских стрелков, разумеется, тоже видали Суварова. Так пусть теперь увидят, что и их новый главнокомандующий не боится пуль!
– Вперед, молодцы, вперед! – кричал он стрелкам, которые, не обращая внимания на него, делали свое дело.
Австрийские пули роем носилось вокруг. Белые австрийские мундиры мелькали за деревьями, по ту сторону оврага, вот тут, совсем недалеко.
Жубер только поворотил коня, чтобы проскакать вдоль цепи, как пуля тирольского стрелка ударила его в грудь.
Смерть главнокомандующего скрыли от войск. Адъютант Тарро привез его тело к домику на горе в какой-то тележке, взятой в Пастуране. Жубер лежал прикрытый гренадерским плащом.
Тележка проезжала мимо сарая, где сидели хозяева дома. Выстрелы разбудили их.
По удрученному виду адъютанта, ехавшего сзади за, тележкой, и суете, поднявшейся в доме, итальянцы догадались, что случилось.
– Chi va presto, more lesto![115] – с чувством сказал толстый хозяин, указывая жене на торчавшие из-под гренадерского плаща мягкие сафьяновые сапожки.
Жена, сжав на груди руки, провожала печальную процессию широко открытыми, испуганными глазами.
VI
Багратион в точности следовал приказу Суворова выманивать французов в долину. Французы наседали, а Багратионовы егеря медленно оттягивались назад.
Но эта игра в кошки-мышки была не по душе ни горячему, напористому князю Петру, ни его егерям. Люди привыкли идти вперед, а тут надо пятиться.
Егеря отходили, ворча:
– Наших то и дело щелкают, а мы только ретируемся!
– Ровно австрияки…
– Шо вон нас жме, як мороз бабу?
– Ударить бы в штыки – самое разлюбезное. Ваше благородие, прикажите!…
Багратиону и самому надоело. Он послал к Дивному, как называли Суворова солдаты, одного за другим трех адъютантов. Просил разрешения начать атаку. Но ни один из гонцов не вернулся назад.
Багратион нервничал. Солнце жгло – близился полдень. Сегодня здесь, в этой долине у гор, было душно, как в пекле, душнее, чем при Треббии, а укрыться негде. Багратион вытирал платком свои густые черные волосы. Нетерпеливо поглядывал назад: не мчится ли хоть один из его адьютантов?
– Какого черта они там делают? Поеду сам!
И он поскакал к Поццоло-Формигаро, где должен был находиться Суворов.
На дороге Багратион встретил своего адъютанта корнета Дирина, которого послал первым.
– Почему никто не едет? Где вы все запропастились? – издалека грозно крикнул Багратион.
– Ваше сиятельство, генерал-фельдмаршал спит. Завернулся в плащ и лежит. Вон там, на поле, где генералы…
Что бы это значило? Уж не случилось ли с ним чего, сохрани Господи? Жив ли?
Багратион ударил коня шпорами и помчался во весь дух.
Не доезжая до деревни Поццоло-Формигаро, он увидал колонну мушкатеров Милорадовича. Справа от них, на совершенно вытоптанном кукурузном поле, виднелась группа генералов. Тут были все, русские и австрийцы: Цах, Карачай, Дерфельден, Милорадович, Тыртов, Ферстер, Горчаков. Адъютанты кучились в сторонке. Среди них Багратион увидал и своих.
Осадив коня на всем скаку, Багратион спрыгнул с седла и бросился к генералам. Генералы разговаривали вполголоса.
В их кругу, на земле, кто-то лежал, завернувшись в знакомый Багратиону старинный синий плащ Александра Васильевича.
– Что случилось, князь? – громко спросил Дерфельден.
– Французы наседают на правый фланг. Пора ударить нам. А что с его сиятельством? – тревожно спросил он.
В это время Суворов отбросил плащ и вскочил на ноги.
– Помилуй Бог, заснул. Крепко заснул! – надевая каску, сказал он. – Князь Петр прав: пора!
Тотчас же к главнокомандующему со всех сторон потянулись Цах, Дерфельден, ординарцы Края, которых набралось с полдюжины: французы теснили австрийцев, Край слал за помощью.
Суворов повернулся к Багратиону:
– Как у тебя, князь?
– Люди рвутся в бой. Надоело заманивать, ваше сиятельство!
– Хорошо!
Поворотился к Дерфельдену.
– Полки готовы, ваше сиятельство! – доложил Дерфельден, не дожидаясь вопроса.
Поворотился к Цаху:
– Как на правом?
– Барон Край занял высоты, но, не получив сикурсу, вынужден был…
– Понимаю!
Не дослушав главного квартирмейстера, Суворов сказал Багратиону:
– Князь Петр, веди своих. С Богом! И ты, Миша, на поддержку! – кивнул он Милорадовичу.
Бой, кипевший только на правом, австрийском, крыле, теперь разгорелся по всей линии.
VII
Чуть залились батальонные трубачи (у егерей барабанов не полагалось), как Багратионовы егеря поднялись и кинулись на врага.
Шли с охотой, с яростью. Перепрыгивая через канавы, перелезая через изгороди, быстро подвигались вперед. Теперь настал черед отходить французам: упорно отстреливаясь, они пятились к городским стенам.
Подходить близко, к самым стенам, было невозможно: укрытые за домами предместья, в садах и огородах у Нови, французы били егерей на выбор. Десятки французских пушек бросали сверху ядра.
Пехота принуждена была остановиться. На руках подтащили полевые пушки. И вскоре по тяжелым дубовым городским воротам, по белым оштукатуренным стенам, по башенкам застучали русские ядра.
Но стены Нови стояли как ни в чем не бывало.
– Калибр мал!
– Всю артиллерию оставили назади брать ненужные крепости!
– Теперь вот голыми руками и бери!
Егерей поворотили правее города в обход.
Но тут французы, увидев, что русские пушки не страшны городским стенам, вдруг с громкими криками высыпали из города. Французская пехота ударила егерям во фланг.
Егеря стали отходить.
Неприятельское ядро ударяло в каменную стену, за которой стоял, стреляя, унтер-офицер Огнев. Камни с воем брызнули в сторону. Небольшой осколок угодил на излете Огневу в голову.
Старик зашатался и рухнул у стены.
Некоторое время он лежал, а потом, превозмогая боль, поднялся на колени. Липкая кровь лилась с головы на мундир, на руки.
Ранцы – для облегчения солдат – остались где-то в обозе, но Огнев – бывалый, ломаный солдат: у него в бою всегда с собою в кармане наготове чистый кусок старой сорочки.
Огнев достал его, перевязал рану, кое-как приладил на голову пробитую треуголку и, взяв ружье, поднялся. В голове стоял трезвон. Пороховой дым застилал солнце.
Огнев глянул: своих, своего капральства и даже своей роты он не видел.
Русские отступали. Мимо него, отстреливаясь, шли гренадеры Дендригина. Огнев стал отходить вместе с гренадерами.
Голова кружилась. Огнев очень ослабел, хотя крови вышло не так уж и много. Но стрелял он, как обычно, не торопясь.
«Хорошо, что в правую сторону ударило: кабы в левую, не стрелять бы!»
И вдруг, сквозь противный визг ядер и свист пуль, сквозь этот несмолкаемый трезвон в голове он услыхал сзади такой знакомый голос:
– Молодцы, ребята, заманивай их! Заманивай!
Огнев оглянулся. В самой гуще сбившихся егерей и мушкатеров на своей неказистой казачьей лошаденке виднелся Александр Васильевич.
Фельдмаршал, увидев заминку в центре, тотчас же прискакал сюда.
Огневу стало стыдно, что он, унтер-офицер, отступает.
– Стой, куда? Стой! – кинулся он наперерез молодому гренадеру.
Гренадер остановился, взялся заряжать ружье.
Увидев своего Дивного под пулями, егеря и мушкатеры снова кинулись на французов.
Ослабевший от потери крови Огнев медленно подавался вперед, – его обгоняли уже свои, апшеронцы.
Вот уже поравнялась собравшаяся вместе и вся первая рота.
– Дядя Илья, жив? – радостно окликнул его Зыбин, бежавший вперед.
Суворовский конь нагонял Огнева. Фельдмаршал ехал вперед. Рядом с ним бежал батальонный командир апше-ронцев майор Лосев. У Лосева в руках вместо шпаги было ружье.
Огнев слышал, как Лосев говорил фельдмаршалу:
– Моя шпага сломалась… Так я его, ваше сиятельство, обломком шпаги и эфесом – по голове!
– Браво! Хорошо, помилуй Бог, хорошо! Мы, русские, шутить не любим: коль не штыком, так кулаком!
Эти истоптанные огороды, эти кирпичные дома предместья, из которых давно перебрались в город жители, переходили по нескольку раз из рук в руки. Но пройти дальше, проникнуть в самый город или взобраться на высоты, где стояли пушки, не удавалось. Взять Нови с фронта казалось невозможным.
Полуденное солнце снова, как и при Треббии, висело над головой. Люди снова изнемогали от духоты и нестерпимой жажды.
Суворов, который сам все время был среди наступавших войск, видел, что надо дать отдых.
В полдень он велел прекратить бой по всей линии.
Французы уже ввели все свои силы, а у Суворова оставался нетронутым резерв. Его-то фельдмаршал и рассчитывал пустить к вечеру в дело.
VIII
Резерв Суворова сыграл свою роль: к шести часам вечера французская армия сбита с неприступной позиции и в беспорядке бежала.
Непреклонная воля русского полководца и самоотверженность его войск решили все. Только наступившая ночь спасла французов от окончательного истребления.
Воздух был насыщен пороховой гарью, полон стонов раненых. В горах гулко отдавались ружейные выстрелы, слышались крики «пардон».
Группами вели пленных, которых вылавливали из виноградников и садов. Конвоиры оживленно переговаривались:
– Я кричу ему «балезар», а он и не думает!
– Не понимает?
– Нет. Как стукнул его по башке, понял.
– Положил оружию?
– Положил. Больше не подымет!
Войска были в бою шестнадцать часов подряд. Люди чрезвычайно утомились.
Генералы улеглись отдыхать. Не спал только один главнокомандующий. Он подводил итоги сегодняшнего боя и делал приготовления к завтрашнему дню.
Казак Ванюшка в этот вечер стоял у двери с обнаженной шашкой: Суворов расположился в самом городке Нови, где на задворках и огородах прятались одиночные французы.
Победа была полная: французы потеряли всю свою полевую артиллерию – до сорока пушек, четыре знамени, сдалось в плен свыше восьмидесяти штаб– и обер-офицеров и четыре генерала: Периньон, Груши, Партуно и Колли.
Суворов диктовал Кушникову диспозицию. Войскам предписывалось наступать за разбитым неприятелем в Генуэзскую Ривьеру.
IX
Выдавя из меня сок, нужный для Италии, бросают меня за Альпы.
Блистательную победу при Нови венский гофкригсрат умудрился свести на нет. Он сделал это руками добродушного на вид, но не столь безобидного по существу папы Меласа.
Еще ночью Александр Васильевич отдал приказ преследовать и уничтожить разбитого противника. Утром войска уже готовились выступать, когда Мелас сообщил главнокомандующему, что двигаться в горы нельзя: нет ни провианта, ни мулов. Мелас не сделал ничего, хотя Суворов еще 20 июля приказал ему приготовить все к 4 августа.
Союзные войска имели всего лишь двухдневный запас хлеба. С таким запасом нечего было и думать двигаться дальше в бесплодную, бесхлебную Ривьеру. Везти пушки и тяжести было не на чем.
Французы уходили от окончательного разгрома.
Суворов был разгневан и возмущен. Он никак не мог примиряться с очередной австрийской выходкой. Он бегал по комнате, ругался и кричал. Суворов приводил в пример адмирала Колиньи, который писал принцу Морицу, чтобы тот помнил, что войско живет желудком.
Адъютант Меласа, привезший такое неожиданное известие, стоял ничего не понимая. Из гневных слов фельдмаршала он смог разобрать только «унтеркунфт», «нихтбештимтзагер» и то, что Суворов вспоминает о каком-то Морице. Но о ком речь, адъютант так и не понял.
Как ни возмущался Суворов, а делать было нечего. Приходилось подчиняться нелепым обстоятельствам. Он отдал приказ двигаться к Асти.
9 августа Суворов был уже в Асти. Армия стала на полдороге между Турином и Тортоной.
А через два дня комендант тортонской цитадели генерал Гаст подписал перемирие.
Тортонская цитадель недаром называлась «Пьемонтским Гибралтаром»: она занимала вершину крутого горного уступа на высоте трехсот футов над равниной.
Союзные инженеры высчитали, что за двадцать дней можно проделать брешь и проникнуть в цитадель. Генерал Гаст согласился заключить на двадцать дней перемирие с условием, что, если в течение этого срока французы не выручат его, он капитулирует.
Снова приходилось понапрасну терять время и ждать у моря погоды.
Первые дни это бездействие, столь противное характеру Александра Васильевича, скрашивалось наградами, и поздравлениями, которые со всех сторон сыпались на русскую армию и ее победоносного полководца.
В Асти Суворов получил награды за Треббию.
«Поздравляю Вас Вашими же словами: слава Богу, слава Вам!» – писал император Павел. Он прислал Суворову свой портрет, украшенный бриллиантами. Полки получили гренадерский марш.
Сардинский король Карл-Эммануил пожаловал Суворову высшие награды: сделал его великим маршалом Пьемонтским, «грандом королевства» и «кузеном короля».
Город Турин прислал Суворову золотую шпагу, украшенную драгоценными камнями.
Даже Прошка удостоился получить отличие. Однажды утром Александр Васильевич занимался с Фуксом разными канцелярскими делами, когда к нему вошел Прошка. Он протянул барину пакет, запечатанный большой печатью сардинского короля. На пакете было написано:
«Господину Прошке,
камердинеру его сиятельства гр. Суворова».
– Чего же ты мне даешь? Это тебе!
– Поглядите вы, батюшка барин…
Суворов распечатал пакет. В нем лежали две медали на зеленых лентах. На медалях было выбито: «За сбережение Суворова».
Прошка взвыл от радости:
– Господи, до чего дожил! Сам король…
– Чего ж ты ревешь? Радоваться надо! Ежели б я, получая награды, всякий раз так плакал, слез не хватило бы!
Главную квартиру фельдмаршала Суворова, которая не блистала пышностью, как, бывало, потемкинская (Суворов называл ее «бедная, но победная»), наводняли знатные иностранцы, приезжавшие посмотреть на прославленного фельдмаршала.
Весь мир восхищался победами Суворова, но враги России боялись усиления русского влияния в Европе и старались всячески ослабить его.
За пять месяцев пребывания в Италии Суворов нанес французам три решительных поражения, взял все укрепленные города и самые сильные крепости. Почти вся Италия была занята союзниками. Австрия не могла бы и мечтать о таком повороте событий и теперь вместо благодарности платила России неприязнью. Это замечалось уже и раньше, но в Асти сказалось особенно сильно.
Вероломство австрийцев отнимало у Суворова здоровья больше, нежели все походы и сражения.
В Асти он чувствовал себя совершенно больным.
«Уже с неделю я в горячке – больше от яду венской политики, – писал он Ростопчину. – Все мне немило. Присылаемые от гофкригсрата повеления ослабляют мое здоровье, и я здесь не могу продолжать службу. Хотят операциями править за тысячу верст, не зная, что всякая минута на месте заставляет оную переменить».
Суворов хотел только дождаться конца генуэзской кампании, чтобы уехать в Россию.
Но события складывались иначе.
16 августа Суворов получил из Вены сообщение о новом распределении союзных армий, которого в закулисных переговорах с Англией добилась хитрая Вена. Австрийцы решили вернуть из Швейцарии свою бездействующую армию эрцгерцога Карла домой, а в Швейцарию против французского генерала Массена, большого знатока горной войны, направить Суворова. Хотели загребать жар чужими руками. Узнав об этом, Суворов огорчился еще пуще прежнего.
– Сия сова не с ума ли сошла, или того никогда не имела, – говорил он о Тугуте, чьих рук было дело.
Суворов рассчитывал еще в этом сезоне завладеть Генуэзской Ривьерой, обеспечить усталым войскам зимние квартиры, где бы они могли отдохнуть, а с весной двинуться в Швейцарию. Вместо этого русским войскам предстояло идти в Швейцарию сейчас, в позднее время года, не имея к тому же ни снаряжения для горной войны (горной артиллерии, мулов, понтонов и прочего), ни офицеров генерального штаба, знакомых с краем.
Суворова задерживала сдача Тортоны. Несмотря на постоянное вероломство австрийцев, Суворов не ушел из Италии раньше, чем сдалась Тортона. Наконец 27 августа Суворов передал Меласу командование австрийскими войсками, попрощался с ними и выступил из Италии к Сен-Готарду.
Французское расположение рисовалось Суворову в виде запятой. Жирная часть приходилась против войск Римского-Корсакова. Римский-Корсаков, который пришел в Швейцарию через Германию, стоял на правом берегу через Лимат, а хвост запятой подставлялся под удары из Италии через Сен-Готард.
Многие генералы считали более выгодным путь через Сплуген на соединение с австрийскими войсками Готце. Эрцгерцог Карл временно оставил Готце в Швейцарии для прикрытия Граубинде и Тироля.
Но, как всегда, Суворов выбрал не самое легкие, а самое действенное и быстрое. Он не хотел терять времени на кружное движение для того, чтобы соединить силы, Суворов предпочел решительно ударить противнику во фланг и тыл.
Массена стоял на левой стороне рек Лимат, Аар и Рейн до Базеля.
Суворов видел, что у Массена более сильное левое крыло. Тридцать тысяч войск занимали неприступный горный хребет. В тех немногих местах, где на хребет возможен был подъем, он обстреливался артиллерией. Переправа через Лимат затрудняла атаку. Потому Суворов считал, что предпочтительнее атаковать правое крыло Массена через Сен-Готард.
Надо было поторапливаться: Римский-Корсаков имел двадцать семь тысяч против восьмидесяти тысяч Массена.
Глава девятая«Русский штык пронзает Альпы»
Этот переход был самым выдающимся из всех современных альпийских переходов.
Я бы отдал все мои кампании за швейцарский поход Суворова.
I
В чужую, незнакомую Швейцарию, куда-то в горы, под небеса, русские войска отправлялись налегке, словно из казармы на Марсово поле: без обозов и артиллерии. Путь на Сен-Готард был недоступен для повозок. Вся полевая артиллерия шла кружным путем вдоль озера Комо на Киавену и Фельдкирх. Вместо нее Суворов получил из пьемонтских арсеналов двадцать пять горных пушек. Полковой обоз – все повозки генералов и офицеров и артельные, солдатские – отправлялся через Вернону в Форарльберг.
Солдат нес все на себе. А и нести-то было мало чего: шило-мыло да сухарей на три дня.
Многие офицеры не имели ни вьюков, ни верховых лошадей, – скатка через плечо, мешок, и офицер готов.
– Так налегке куда хоть зайдешь!
– Я сороковой год служу, а впервой эдакий поход вижу.
– Да, разно бывало, а так не хаживали!..
Оттого шли быстро. В первые сутки отмерили шестьдесят верст. Отсталых ни было. Старались, поспевали вместе со всеми. Кому казался тяжел, тянул ноги назад сухарный мешок, тому помогали товарищи. Отстать боялись. Старые солдаты, видавшие Крым и Кавказ, предупреждали:
– В горах живо заблудишься!
– Не поглядишь, в какой стороне пылит дорога!
Надо было спешить и потому, что австрийцы, занимавшие Швейцарию, слышно, все до единого солдата уходят домой. Оставляют немногочисленные русские полки Римского-Корсакова одни против сильного врага.
Все время выручали чужих, а теперь надо выручать своих.
Австрийцев ругали на чем свет стоит. Австрийцев ненавидели больше, чем французов. Вспоминали, как они много раз на веку подводили русских. Вспоминали этот – не выговорить – гоф-кригс-рат и этого Тугута. Его-то все солдаты помнили отлично и честили на все корки.
Вообще в Швейцарию шли невесело. И сама Швейцария не веселила.
Чем дальше уходили от Александрии, тем становилось холоднее, пасмурнее, суровее.
После жарких итальянских дней стал почасту лить дождь, пронзительный ветер продувал насквозь.
С каждым шагом все менялось – природа, люди, жилье.
Люди здесь были проворнее в движениях: суровый климат не давал засиживаться на одном месте. Люди – крупнее ростом и благообразнее.
– Тут вроде на нас больше доходят. Не такие цыгане, как там.
– А живут беднее.
– И постройки поплоше.
– Отколь тут богатым быть: вишь, у них землицы – с ладонь.
На втором переходе от Александрии вдали, в синеве, показались горы.
– Ребята, вон уже горы, – указывали старики.
– Где? Где? – завертели во все стороны головами и не видели ничего молодые солдаты.
– Вон впереди. Высоко.
– Так это ж, дяденька, тучи…
– Не тучи, а горы. Эх ты!
Чем ближе подходили, тем горы вырисовывались яснее. И вот наконец стали тут, рядом. Казалось, рукой подать.
Солдаты, молодые и старые, задирали кверху головы, удивлялись:
– Высокие…
– Повыше наших Жигулей!
– И как по таким горам с возом ехать? У нас косогор попадается, и то не знаешь, как спуститься, а то этакая круча…
Когда внизу, среди гранитных лиловых скал, показалась деревушка Таверно, Суворов не выдержал – вылез из своей маленькой двуколки, которую взял вместо кареты, и пересел на коня. Обгоняя шлепающую под дождем, измученную пехоту, он стал поскорее пробираться к деревне.
В Таверно Суворов со своими войсками пришел точно в назначенный по диспозиции день – 4 сентября, 6-го Суворов хотел уже быть у Сен-Готарда, а 8-го атаковать французов. Для этого теперь недоставало лишь одного – мулов. Суворова и беспокоило: пришли ли в Таверно мулы? Их должно было прибыть тысяча четыреста тридцать голов, чтобы поднять семидневный запас продовольствия для всех восемнадцати тысяч суворовских войск, патроны и прочее.
На месте Суворов получил от Меласа, у которого вьючного скота было в избытке, только тридцать мулов для горной артиллерии. Остальные полторы тысячи папа Мелас клятвенно обещал прислать к 4 сентября в Таверно. Но, зная «аккуратность и доброжелательность» австрийцев, Александр Васильевич беспокоился. Он поехал вперед, чтобы самому поскорее разузнать обо всем. Он смотрел вокруг – на лугах не было видно такого большого количества мулов. Прислушивался, не звенят ли колокольчики: мулы по горам ходят с колокольцами.
– Ванюшка, не слышишь, не звенят?
– Нет, не слыхать.
Наконец вот и сама деревня. Таверно.
Низкие, с широкими основаниями дома, – будто их вдавила в землю тяжесть этих гор. Почерневшие столетние бревна стен. Крыши, покрытые гонтом и наваленными сверху увесистыми камнями.
На улице – ни души. Только из окон испуганно выглядывают лица.
У кого бы спросить?
Где-то стукнула дверь.
А, вон у двухэтажного дома, обвитого плющом, с маленькими пристроечками вокруг, стоит у платана старик. Он такой же коренастый и крепкий, как его платан, что растет под окнами дома. И, видать, сметлив. Вероятно, фогт.[116]
Суворов направил коня к нему.
Старик снял свою войлочную шляпу и радушно приветствовал:
– Добрый день!
– Добрый день. Скажи, дружок, не пришел ли сегодня в Таверно обоз мулов?
– Нет, не приходил.
И, увидав, как на лицо Суворова сразу же легла тень, прибавил:
– Но раз вы ждете их, значит, они придут, – дорога тяжела. Милости прошу ко мне, в мой дом. Под дождем плохо ждать!
И старик широким жестом указал на двухэтажный дом, который весело глядел на свет своими пристроечками и цветами в окнах.
Стены дома были оштукатурены. На фронтоне виднелась четкая надпись:
АНТОНИО ГАММА
II
Австрийцы опять подло обманули Суворова: 4 сентября прошло, а о мулах не было и помину. Ломался весь суворовский план. Приходилось волей-неволей ждать в Таверно, задерживаться тогда, когда дорога каждая минута: войска Римского-Корсакова подвергались страшной угрозе уничтожения.
Суворов возмущался, негодовал:
– Гофкригсрат – черту брат!
Он послал гонца к Меласу, обо всем донес в Петербург императору, написал Ростопчину:
«Нет лошаков, нет лошадей, но есть Тугут, и горы, и пропасти».
И тотчас же стал искать какой-нибудь выход из положения.
Решил спешить часть казаков, а их лошадей использовать для перевозки вьюков: все равно казакам в Швейцарии в конном строю работы мало. Думал взять две тысячи пятьсот коней, а для вьюков раздобыть где-либо пять тысяч мешков. Разослал казаков искать по окрестностям мешки.
Наутро пришла первая партия мулов в шестьсот пятьдесят штук, навьюченных овсом.
К удивлению всех, австрийцы подрядили погонщиков только до Белинцоны, которая лежит всего в восемнадцати верстах от Таверно. Пришлось уговаривать погонщиков, чтобы они согласились следовать дальше. В этих переговорах сильно помог Антонио Гамма.
Старик Антонио полюбил своего неожиданного, такого высокого и такого простого гостя. Он поместил «графа Сульверо» и его сына в самой лучшей комнате первого этажа, а графского секретаря, толстого Фукса, – наверху. Антонио стеснил свою многочисленную семью – детей и внуков, – лишь бы только получше принять Сульверо.
От неприятностей Суворов почти не спал. Антонио, которому было семьдесят лет, тоже не спалось. Александр Васильевич, услыхав, что хозяин, помещавшийся в соседней комнате, не спит, позвал его к себе. Старики проговорили до самого утра.
– С нами словечко лишнее боится молвить, а с ним пролопотал цельную ноченьку, – ревновал Прошка. – Тоже советчика нашел. Старичишка лядащий, соплей убьешь!
Александр Васильевич расспрашивал Антонио о горах, о дорогах. Антонио хорошо знал Тессин, Граубинден, бывал у истоков Верхнего Рейна, но кантона Ури не знал. Он советовал Сульверо идти на Сплуген: путь на Сен-Готард весьма тяжел. И какие дороги там дальше, за Сен-Готардом к Альторфу на Швиц, – сказать не мог.
– Там озера, а я не рыболов, а охотник.
– Ничего, найдем проводников. Выйдем! – не терял уверенности Суворов.
Ведь австрийцы столько времени воюют здесь; они же должны знать Швейцарию. Их офицеры генерального штаба – подполковник Вейротер и другие, которых прикомандировал к Суворову Мелас в качестве знатоков местности, не сомневаются в пути на Швиц.
И, кроме того, Суворов, как всегда, выбрал не самый легкий, а самый быстрый и неожиданный путь. Он крепко надеялся на себя и на своих чудо-богатырей.
Почти не спавший ночь, измученный дорогой и волнениями, Суворов в это утро осунулся и почернел.
Позавтракав, он поехал посмотреть, как расположились в Таверно его витязи. Полки стояли под открытым небом. В домах не хватало места. Были заняты все постройки – сараи, хлевы. Люди посменно приходили в дом обогреться, обсушиться, поспать.
Дождь немного стих, а ветер точно подрядился: дул с гор, резкий, пронизывающий, круглые сутки.
Суворов ехал в одном мундирчике и «родительском» плаще, – зимнего у него, как и у всей армии, ничего не было. Солдаты сразу приметили, как изменился их Дивный:
– Что с ним, с отцом нашим, сталось?
– Уж здоров ли?
– Спаси его, Господи, и помилуй нас!
– Куда мы без него годны?
– А может, впереди враг сильный, и батюшка Александр Васильевич думает, что мы не справимся?
– Э, впервой нам, что ли!
– Да подавай хоть сотню тысяч синекафтанников – всех успокоим!
– Укладем рядышком!
Но на следующий день, глядь, Суворов снова повеселел. Повеселел и весь русский лагерь. Все тотчас же узнали: из Петербурга прибыл царский гонец, привез большие награды за Итальянский поход.
Павел I прислал рескрипт по случаю взятия Мантуи и за победу при Нови.
За взятие Мантуи Суворову был пожалован титул «князя Италийского». Генералу Краю, осаждавшему Мантую, Павел I не дал ничего – так досадили ему австрийцы:
«Хотя Вы генерал-фельдцейхмейстера Края и рекомендуете, но я ему ничего не дам: потому что Римский император трудно признает услуги и воздает за спасение своих земель учителю и предводителю его войск».
Павел I был прав: император Франц не награждал фельдмаршала Суворова, – отделывался комплиментами в рескриптах.
За Нови Павел I наградил Суворова еще больше, – он отдал приказ:
«В благодарность подвигов князя Италийского графа Суворова-Рымникского гвардии и всем Российским войскам, даже и в присутствии государя, отдавать ему все воинские почести, подобно отдаваемым особе его императорского величества».
Царь писал Суворову:
«Не знаю, что приятнее: Вам ли побеждать или мне награждать за победы».
Ростопчин со своей стороны подбадривал Александра Васильевича:
«Презрите действия злобы и зависти. Вы им делами Вашими с младых лет подвержены».
В этот же день вернулся гонец, посланный к Меласу. Папа Мелас винился, проливал крокодиловы слезы. Он оправдывался, сваливал вину на интендантского чиновника, обещал взыскать с него за несвоевременную присылку мулов.
А к вечеру прибыла еще одна партия мулов. Суворов мог теперь спешить наполовину меньше казаков. Работа кипела: готовили вьюки, провиант на неделю, патроны.
Но как ни торопились, а раньше 10 сентября из Таверно выйти не смогли. Пять драгоценных дней пропало ни за что.
Большинство солдат и офицеров впервые видали горы, никогда не воевали среди них. Поэтому Александр Васильевич написал правила ведения горной войны, а накануне выхода из Таверно еще раз объехал войска и говорил с ними:
– Горы велики, есть пропасти, есть водотоки, а мы их перейдем, перелетим! Мы – русские! Бог нас водит – он нам генерал! Лезши на горы, одни – стреляй по головам врага, стреляй редко, да метко! А прочие – шибко лезь в россыпь. Влезли: бей, коли, гони, не давай отдыху. Просящим – пощада: грех напрасно убивать. Кого из нас убьет – царство небесное. Церковь Бога молит. Останемся живы – нам честь, нам слава, слава, слава!
– Веди нас, отец наш! Рады стараться. Веди! Идем! Ура! – отдавалось в горах.
10 сентября ранним утром выступали.
Суворов прощался с гостеприимными хозяевами. Его окружили многочисленные внуки, дети Антонио Гаммы.
Жена Антонио, высокая дородная старуха, протянула графу подарок – шерстяные носки, которые она связала сама: Сульверо пускался через Альпы в нитяных носках и ботфортах.
Александр Васильевич благодарил, но отказался, как выразительно ни смотрел на него Прошка. Сказал, что ни разу в жизни не носил шерстяных носков.
– Солдату не пристало греться!
Тогда кто-то из семьи предложил заменить холодную каску шляпой – войлочной, широкополой.
Этот подарок Александр Васильевич принял охотно. Австрийскую каску сунул Прохору, а шляпу тут же надел.
Он обнял на прощанье старика Антонио:
– Добрые вы люди! Жалко расставаться! Друг Антонио, едем с нами!
Антонио остолбенел. Мгновение он стоял, хлопая глазами. Потом улыбка осветила его морщинистое лицо. Он вспыхнул, как молодой. Суворов подсказал то, о чем он все время думал сам, но не смел сказать.
Жена с тревогой глянула на мужа.
– Едем! – решительно ответил Антонио и кинулся в комнаты.
Суворов не верил своим глазам. Он сказал, не думая о последствиях. И ему уже было досадно, что он сказал. Александр Васильевич стоял смущенный.
В доме произошел переполох. Жена, взрослые дети обступили Антонио, убеждали, умоляли его не ехать.
– В такое позднее время года ехать через горы…
– И не на ярмарку, а на войну…
– Помешался человек!
– Что с него толку? Какой он проводник? Он уже видит плохо!
– Замолчите! – грозно повернулся Антонио Гамма.
Он был непреклонен. Он взял свой альпеншток, попрощался с плачущей женой, удивленными детьми и внуками и решительно пошел из дома.
– Надо это человека с места трогать? Добро бы молоденький, а то… Что, своих-то стариков у нас мало? – осуждал барина Прошка.
– Такой старик лучше молодого, – ответил Ванюшка, подводя Гамме запасного казачьего коня.
Антонио Гамма гордо ехал рядом с Суворовым.
III
Где только ветры могут дуть,
Проступят там полки орлины.
Если до Белинцоны было еще некоторое подобие дороги, то дальше сразу въехали на узкую извилистую тропочку.
Горы, немного раздвинувшиеся у Белинцоны, опять подошли вплотную. Сдавили со всех сторон, как-то совсем прижали к земле. Их хребет терялся где-то в сером небе.
Вдалеке, уже яснее, чей прежде, белел на вершинах снег. С каждым шагом зелени становилось меньше. Все чаще высовывались обнаженные ребра скал.
Тропинка вилась вдоль реки Тичино, перепрыгивая с одного берега на другой.
Вся долина была загромождена камнями – следами недавнего обвала.
Дорога была трудна.
Суворов ехал позади своей маленькой двуколки – единственной колесной повозки во всем обозе. В ней сидели Фукс и Прошка. Двуколка едва тащилась, скособочившись. С трудом пробиралась через наваленные камни. Ее кидало из стороны в сторону.
Господин статский советник Фукс не вынес тряски – полез вон. Пересел на коня.
Суворов невольно улыбнулся:
– Это ему не по миланским улицам. Растрясет свой живот. И поделом.
А Прошка, держась за борт двуколками руками, недовольно глядел вверх, на высокие горы.
Сокрушался:
– Господи, и куды нас занесло!
Ванюшка, шедший у самого суворовского стремени, сказал, указывая на Фукса:
– Идти-то лучше: греешься!
В самом деле, ехать было холодно. Резкий ветер откуда-то с гор пробирал насквозь, дождь хлестал то так, то эдак.
– Погодка. Добрый хозяин собаку на двор не выгонит, – пожимался Суворов.
Антонио Гамма дагадывался, о чем речь. Смущенно поглядывал, точно он отвечал за непогоду. Оправдывался:
– В сентябре у нас еще тепло. А в этом году… Такая осень… Не запомнит никто…
Вдали, внизу, показалась деревня. В ней был назначен ночлег. До Айроло, где уже стояли французы, оставалось десять верст.
…С 12 на 13 сентября всю ночь шел дождь, неистовствовала буря.
Большая часть войск опять ночевала под открытых небом: в домах, в хлевах, в сараях не хватало места. Деревьев, кустарников было мало. Люди жались к неуютным скалам, стараясь укрыться в какой-либо расщелине. Мокли, зябли в одних мундирчиках, мучились.
Суворов ночевал в доме, одной стеной в котором служи-ла отвесная скала, – к ней в прилепился дом. В доме было сыро.
Аркадий, Фукс, офицеры штаба, Прошка, Ванюшка лежали вповалку в углу. Утомленные переходом, они давно спали. Аркаша переносил все лишения молодцом, – Александр Васильевич с удовольствием видел это.
Суворов сидел с Антонио Гаммой у очага. Ветер стучал по крыше камнями, выл в трубе, за дверью кашляли, гомонили солдаты в офицеры; все было забито людьми. Александр Васильевич говорил с Антонио о Сен-Готарде, который русские войска собирались завтра атаковать.
Со стороны Италии Сен-Готард был неприступен. К нему вела узкая, едва проходимая для вьюков тропинка.
Суворов за Белинцоной послал корпус генерала Розенберга направо в долину Тавечь, в обход Сен-Готарда.
Антонио Гамма говорил, что от Айроло восхождение на Сен-Готард очень опасно в бурю. Путники и те часто гибнут от утомления и холода, а тут еще французы, у которых такая надежная позиция.
Прислушались оба – не стихает ли ветер.
Около полуночи ветер стих. Старики улеглись.
К утру перестал и дождь.
Было сыро и пасмурно. Над долиной нависли густые, темные облака, – они лепились к вершинам гранитных гор.
Невыспавшиеся, измученные люди ежились, согревались у костров. Хотелось поскорее двинуться с места, чтобы отогреться на ходу. Хотелось поскорее в дело.
Букли, косы – давным-давно от дождя растрепались, Александр Васильевич велел; кос не заплетать, буклей не накладывать – не за этим ходить!
Выступили тремя колоннами: Багратион и генерал Барановский обходили с флангов. Суворов – в центре.
IV
Был четвертый час пополудни. Короткий осенний день угасал. В долине уже темнело. А французы все еще занимали неприступные вершины Сен-Готарда.
Суворовским чудо-богатырям впервые пришлось вести войну в горах.
С неимоверными усилиями карабкались они со скалы на скалу. Уцепиться было не за что: ни деревца, ни кустика, только кое-где мох. Порядком поизношенные башмаки скользили по сырым камням, не держали человека. Люди выбивались из сил, чтобы продвинуться вниз. Приспосабливались, упирались, где можно, штыками, помогали друг другу.
А французы, невидимые, надежно укрытые камнями в скалами, били на выбор. Много ратников осталось лежать на месте, многие, сраженные, падали с кручи вниз, многие кое-как, с трудом тащились раненными назад к Айроло.
Продвигались вперед крайне медленно. Еще никогда русскому солдату не приходилось сражаться в таких условиях. Враг был и без того почти невидим, а тут еще откуда-то наползало и скрывало все густое, серое облако. Застилая глаза, тучами плавал пороховой дым: он не позволял разобрать, свой или чужой шевелится за камнем…
Высоты громоздились одна за другой выше и выше, и, кажется, не было им конца. А неприветливый, хмурый Сен-Готард все так же возвышался надо всем.
Суворов со штабом стоял на высоте. Смотрел в трубу. Смотрел туда, где должен был по крутизне, по непролазным ущельям и скалам появиться у французов с левого крыла Багратион.
Князю Петру горы не в диковинку. Он и без карт, без тропинок – на глаз проведет своих. Багратион ловок, находчив, отважен. Багратион горяч. На него у Александра Васильевича крепкая надежда.
Но почему до сих пор Багратиона еще нет?
Забыт холод, ветер. Забыто все. Щеки горят. Познабливает, но не от стужи, а от волнения.
Суворов смотрит в трубу. Видит, как легко, умело, привычно перепрыгивают со скалы на скалу синие мундиры.
– Ну, да и мои достигнут, помилуй Бог! Первый бой в горах…
Смотрел в трубу, а смотреть вроде не на что. Смотрел так, чтобы можно было спокойно обдумать, чтобы не мешали, не лезли с никчемными своими советами австрийцы, офицеры генерального штаба. Буквоед, «проектный унтеркунфт» подполковник Вейротер и другие. Они ведь знатоки горной войны.
Что же делать?
Французы уже дважды отбивали с вершин Сен-Готарда настойчивые атаки русских.
От Розенберга сведений нет и не может быть: с ним связи никакой и не предполагалось.
И так не Бог весть какие большие силы Суворова раздроблены: у Розенберга одна треть, часть пошла с Багратионом, часть с Барановским.
Сегодняшняя атака Сен-Готарда – первое сражение в горах. Если не взять Сен-Готард в ближайший час, тотчас же, значит, спасовать перед горами.
В степях, лесах, болотах – побеждали врагов, а тут что же?
И ведь впереди все такие же горы.
Если сейчас не пробиться к Сен-Готарду, кто знает, что будет с Розенбергом: ведь тогда Розенберг выйдет в долину Тавечь один.
А Римский-Корсаков тоже ждет не дождется помощи от Суворова.
Тяжело смотреть, как убывают его чудо-богатыри, но делать нечего…
Еще раз в атаку!
Русские с фронта в третий раз полезли на эти проклятые дикие скалы.
Люди были измотаны, утомлены и боем и подъемом. Особенно тяжело было подыматься старикам.
Гора казалась бесконечной. Вершину ее то совершенно скрывал из глаз густой туман, то она опять вставала впереди еще величественнее, еще неприступнее.
И тут сверху, с этих теряющихся в облаках скал, далеким эхом разнеслось свое, родное «ура». Багратион одолел все, как горный орел, появился с фланга на смежных вершинах.
Перестрелка разом смолкла. Наконец русские дорвались до своего испытанного товарища – штыка…
Французы бежали.
Первая победа в горах была одержана.
V
На Сен-Готардском перевале Суворова встретил в полном облачении семидесятилетний настоятель монастыря капуцинов. Увидев рядом с русским полководцем Антонио Гамму, приор обратился к нему:
– Сын мой, передай северному вождю, что я приглашаю его и приближенных в трапезную.
Каково же было изумление приора, когда этот северный вождь ответил сам на чистом немецким языке:
– Я и мои дети томимся от голода, но раньше, святой отец, веди нас в храм. Воспоем хвалу спасшему нас, а потом уже – за трапезу!
И, слезши с коня, пошел в монастырский храм.
Полки расположились вокруг монастыря.
Спуск с Сен-Готарда к деревне Госпиталь был не весьма удобен для защиты. Отступавшим французам не за что было зацепиться, – их сбили за деревню Госпиталь.
Дальше идти было нельзя: люди падали, больше не хватало сил.
И ночь уже спустилась на горы. На скалах гор весело запылали бивачные костры.
А в церкви монастыря шло богослужение. Офицеры и солдаты, сменяясь по ротам, входили в церковь. Прикладывались к распятию.
После богослужения приор угостил Суворова и его приближенных – Аркадия, Багратиона, генералов – обедом. Обед пришелся по вкусу Александру Васильевичу: картофель, горох, рыба. Суворов оживился и много говорил с приором на разных языках – немецком, французском, итальянском. Приор поражался учености северного полководца. Он рассказывал, что, по летописи монастыря, первым русским, посетившим Сен-Готард, был Василий Лихачев, ездивший в 1659 году послом во Флоренцию.
Засиживаться Суворову было некогда. Пообедав, Александр Васильевич поехал вниз, в деревню Госпиталь, в которой он назначил свою главную квартиру. За Госпиталем начиналась Урзернская долина. К ней, к деревне Андермат, должен был к завтрему выйти из Тавечи со своим корпусом генерал Розенберг: Суворов послал его из Белинцоны в обход Урзерна с востока.
Александр Васильевич спускался вниз, к деревне Госпиталь. В темноте ночи раздавался неумолкаемый звон колокольчиков, – это снизу к Сен-Готарду беспрерывной вереницей тащился обоз мулов.
VI
Апшеронцы с егерями Кашкина и сотней казаков Поздеева шли в авангарде, вслед за батальоном Мансурова.
Как было условлено, корпус Розенберга соединился с главными силами Суворова на рассвете 14 сентября в Урзернской долине. Французы отступали к Чертову мосту.
Немного прояснилось, выглянуло солнышко, и все оживилось. Да и широкая Урзернская долина, по которой проходили, была все-таки немного веселее, чем вчерашние пропасти и скалы.
– Вот здесь, на худой конец, жить еще можно, – сказал, оглядываясь кругом, Башилов. – Пастбища-то ничего.
– Нашел местечко: ни деревца, ни кустика, – не согласился с товарищем Зыбин. – И хоть бы птичка одна. Хоть бы самая что ни на есть ворона. А без птицы какая жизнь?
– Птица должна быть!
– Вон суслики свистят вместо птиц, – усмехнулся Огнев.
– Поживешь! Тут, сказывают, зима – восемь месяцев. Вишь, снег лежит.
– Нет, лучше нашей Расеи не найти!
Издалека послышался глухой, неясный шум. С каждым шагом он становился грознее.
– Что ето гудё? – спросил молодой белобрысый солдат.
– Не слышишь – вода. Мельница, должно, на реке. Видишь, и свежей стало, – объяснил любивший поучать унтер-офицер Воронов.
И верно: стало прохладнее.
Горы опять подошли поближе. Еще несколько десятков сажен, и они с двух сторон крепко сжали тихую реку.
Долина со своими лугами, деревня Андермат с колокольней старой кирки, с жильем и теплом остались где-то позади. Впереди опять мрачнело темное ущелье, где шумела, билась в гранитных берегах Рейсса.
Из ущелья тянул резкий сквознячок. Сразу стало холоднее и телу, и душе. Люди съежились, замолкли.
А грохот все нарастал.
И вдруг колонна стала: дорогу преградила громадная гора. Она отвесными утесами врезывалась в самое русло реки, стояла как могучая стена.
– Это что: дороги нет?
– Дорога пропала!
– На горы опять лезть, будь они…
– Нет, пошли. Там нора в горе.
– В этой норе-то и встретят…
Лишь только передние мансуровские мушкатеры сунулись в Урзерн-лох, как, заглушая грохот воды, ударила пушка. И застрекотали пули. Эхо удесятерило выстрелы. Гром пошел по горам. Мансуровцы отпрянули. Из дыры назад никто не вышел, – передних смельчаков уложили неприятельские пули и ядра.
– Стой! Стой! – закричало несколько голосов.
Командир апшеронцев генерал Милорадович, придерживая шляпу, побежал вперед к полковнику мансуровцев Трубникову. А через секунду сзади, по цепи мушкатеров, понеслось:
– Дорогу фельдмаршалу!
– Сторонись влево!
– Дорогу батюшке Александру Васильевичу!
И сам Дивный, в плаще и войлочной швейцарской шляпе, быстро пробежал вперед. Он был озабочен, но полон решимости.
За ним бежали Багратион и курносый великий князь Константин Павлович. Длинный Розенберг и толстенький Дерфельден поотстали от молодых.
– Он порядок наведет!
– Пройдем! Сейчас пойдем!
– Вот это и есть Чертов мост?
– Какой же это мост, когда – нора?
– Мост, верно, дальше…
Апшеронцам не было слышно, что говорит Александр Васильевич, но скоро поняли все: приказано обходить. За эти первые дни войны в Швейцарии все уже знали, что в горах брать в лоб – не моги.
От мансуровцев отделились триста мушкатеров. Их вел полковник Трубников, сорокалетний поджарый человек с измаильским крестом на груди. Мансуровцы побежали куда-то вправо, в горы.
Двести егерей Кашкина с молодым майором Тревогиным пошли влево.
– Егеря пойдут вброд через реку, – сказал майор Лосев, подходя к своим. – Привязывай покрепче штыки, ребята! Будет дело!
Пока обходили французов, все остальные ждали. Остатки мансуровского батальона и егеря Кашкина стояли наготове.
Апшеронцы топали, сморкались, переговаривались.
– Наш Михайло тоже горяч, ровно Суворов; не вытерпит, ему все надо первому в дело! – сказал Огнев о Милорадовиче, которого апшеронцы очень любили.
– А вчера как было! – оглянулся на товарищей Зыбин, точно кроме него никто не видал и не знает того, о чем он рассказывает. – Подбежали мы к спуску. Гора – вниз глянуть страшно. Все так на краю и стали, ни с места. А он как крикнет: «Смотрите, ребята, как вашего генерала в полон возьмут!» – и – вниз. Так меня за ним точно ветром сдуло!
– Храбер наш Михайло Андреич! Суворовской выучки!
– Что и говорить – летели вчерась важно!
– Тут на родимых салазках – одна спасень…
Переговаривались, а сами нетерпеливо поглядывали на горы: скоро ли обойдут?
И вот сверху раздались выстрелы. Гора задымилась – Трубников обошел.
Французы отвечали ружейным огнем. Пушка молчала.
И тотчас же мансуровцы кинулись опять в эту страшную, темную дыру. Охотники быстро вытащили оттуда своих раненых и убитых. По ним никто из дыры уже не палил. Остальные кинулись вперед.
За горой перестрелка разгоралась.
Суворов с генералами стоял у самого входа в Урзерн-лох.
Мансуровцы и кашкинцы один за другим исчезли в дыре. Настал черед апшеронцев.
Лосев бежал первым: командир полка генерал Милорадович остался возле Суворова.
– По одному! Штыки вверх! – предупреждал Милорадович.
– Молодцами, ребята! С Богом! – кричал Суворов.
Лосев сунулся в дыру, как в могилу. В ней было темным-темно.
В правой руке Лосев держал шпагу, а левую невольно протянул вперед. Рука сразу же уперлась в сырую стену: дыра оказалась очень тесной, едва мог пройти человек.
«Точно в преисподнюю лезем», – мелькнуло в голове. Впереди – ни проблеска света, темно – хоть глаз выколи. Только где-то недалеко слышался топот егерских ног. А сзади дышал в затылок Лосеву его адъютант.
Лосев старался, как мог, прибавить шагу, но шаг получался куцый, ноги двигались осторожно, боясь оступиться, упасть в этой дьявольской темноте. Левая рука, вытянутая вперед, то и дело натыкалась на выступы. Местами камни были мокрые, до противности склизкие. Было холодно и сыро, как в склепе.
Понемногу привыкнув к темноте, Лосев попытался бежать. Пробежав шагов с полсотни, он увидал впереди себя свет, – чертова дыра кончалась. В узенькой рамке выхода мелькали согнутые спины егерей. Выбегая на свет, они перепрыгивали через что-то.
Когда Лосев добежал до выхода, он увидал, что прыгали через убитого французского артиллериста, распластанного на дороге. Несколько трупов в синих французских мундирах валялось на небольшой площадке у опрокинутого зарядного ящика. Пушка, стрелявшая по мансуровцам, очевидно, была сброшена в реку.
В этом мрачном ущелье, где вверху голубела крохотная полоска неба, Лосева сразу же оглушил невероятный шум. Река Рейсса, которая в Урзернской долине течет так тихо и спокойно, здесь стала неузнаваемой. Сжатая узким высоким коридором отвесных скал, она с диким ревом стремительно падала вниз с высоты десятков сажен. На своем пути река встречала груды камней горных обвалов. Падая с головокружительной высоты, Рейсса разбивалась на камнях в мелкие брызги. На мрачном фоне черных, угрюмых скал, уходящих вершинами в самое небо, ослепительно белела пена. Она целыми облаками высоко подымалась вверх. Дорога, прибрежные скалы – все орошалось этой водяной пылью.
Егеря бежали по узенькой каменной тропинке, которая, точно карниз, лепилась кругом горы и исчезала за углом. Оттуда теперь раздавались выстрелы. Лосев побежал вслед за егерями, перепрыгивая через трупы французов, валявшиеся на тропинке. Он с любопытством и невольным страхом глядел налево, где в бездонной пропасти, далеко внизу, клокотала, ревела Рейсса.
Лицо и мундир Лосева сразу стали влажными от водяной пыли.
Местами берега Рейссы шли на одном уровне с тропинкой, а потом вдруг опять срывались куда-то вниз.
Обогнув гору, Лосев сразу увидал Чертов мост.
Тропинка круто спускалась к нему. В одном месте две скалы, сжимая с двух берегов Рейссу, так близко подбежали друг к другу, что люди смогли соединить их двумя каменными арками. Большая из них соединяла правый берег с выдающейся скалой левого. Меньшая арка была перекинута со скалы левого берега на дорогу.
Узкий, только пройти вьюку, без перил мост висел на страшной, десятисаженной высоте. Внизу, весь в пене, как бешеный конь, мчался с камня на камень неистовый поток.
Отступавшие французы залегли за камнями на левом берегу и обстреливали правый. Отходя поспешно, они не успели повредить большую арку и только теперь, под огнем русских, старались разломать малую, чтобы не дать возможности суворовским войскам перейти на левый берег Рейссы. Но окончательно разломать мост не удалось, – егеря Тревогина уже взобрались на горы левого берега и стали спускаться вниз, обходя Чертов мост. Французы, боясь быть отрезанными, бросились в горы. И все-таки пролом оказался так широк, что пройти по мосту стало невозможно.
– Бревен надо!
– Без бревна не перейти! – заговорили все солдаты и офицеры.
Сказать было легко, но где сыскать в этой поистине чертовой дыре бревно?
– У самой пещеры сарайчик стоит. Разобрать его! – смекнул кто-то.
– Передай по цепи: ломать сарай! Бревна для моста нужны! – приказал Лосев своим мушкатерам.
Апшеронцы еще тянулись от моста до самой долины, проходя гуськом через Урзерн-лох.
Минуты ожидания казались всем часами. Наконец по цепи, по мушкатерским рукам, пошло одно, второе, третье бревно.
Когда первое из них дошло до унтер-офицера Огнева, он, не выпуская бревна из рук, обратился к стоявшему тут же командиру батальона майору Лосеву:
– Дозвольте, ваше высокоблагородие, я сделаю!
– С Богом, Илья Николаевич! – согласился Лосев. Он знал, что старый унтер-офицер – мастер на все руки. – Давай-ка мне свое ружье!
Огнев передал майору ружье, перекрестился в смело пошел по Чертову мосту.
Брызги водопада и пули французских стрелков, засевших наверху, в скалах левого берега Рейссы, летели выше моста, падали на мост. Огнев тащил бревно, не обращая внимания ни на что. Его беспокоило одно: много ли успели проломать французы, велик ли пролом?
Дойдя до меньшей, разломанной арки, он лег и глянул. Сразу отлегло от сердца: конечно, бревно вдвое длиннее пролома. Его без особого труда можно передвинуть с одной стороны на другую.
Так Огнев и сделал.
Теперь только бы еще одно-два бревна, и ступай смело!
Он оглянулся. Какой-то молодой кашкинский егерь волок второе бревно.
– Давай сюда! – принял у него Огнев.
Сзади передавали еще одно.
Огнев положил рядышком через пролом три бревна.
«Теперь чем-либо перевязать бы!»
– Веревку! Связать бревна!
Егерь кинулся со всех ног к своим.
На правом берегу ждали не дождались, когда Огнев укрепит бревна.
Сам Суворов и генералы были уже здесь.
Впереди у моста стоял вместе с Лосевым князь Мещерский. Их окружали охотники – мушкатеры, егеря, казаки, вызвавшиеся перебежать первыми по бревнышкам на ту сторону, чтобы сбить с гор французов, мешавших чинить мост.
Сметливый Мещерский думал недолго, – он рванул с себя свой длинный офицерский шарф:
– Возьми! Вяжи!
– Погоди, на́ мой! – передал ему в Лосев.
К егерю сразу протянулось несколько офицерских рук с шарфами.
– Довольно, ваше благородие, хватит!
Схватив поданные ему шарфы, егерь побежал к Огневу.
Вместе с Огневым они крепко-накрепко связали одним шарфом концы бревен.
– Навались, держи! – приказал Огнев.
А сам, сунув за пазуху остальные шарфы, пополз по бревнам, обнимая их руками и ногами.
На середине он неторопливо перевязал бревна еще раз. Потом благополучно дополз до каменной кладки левого берега и тут так же крепко связал концы бревен. Встал и перебежал на левый берег под скалу, укрываясь от французских пуль, которые все время били сверху.
Дело было сделано.
Огнев достал кисет с табаком и стал закуривать трубку. Руки его дрожали.
Первым рванулся на мост князь Мещерский. За ним бежал какой-то казак, дальше майор Лосев с огневским ружьем.
Огнев смотрел не переводя дыхания: как-то перебегут?
Князь Мещерский, молодой и сноровистый, ловко перебежал по шаткому помосту.
«Должно, охотник. Хорошо!» – одобрительно подумал Огнев.
Казак не рассчитал – побежал слишком близко за князем Мещерским. Он был на середине бревен, когда Мещерский прыгнул с бревен на каменную кладку. Бревна зашатались, казак поскользнулся, не удержал равновесия и упал вниз, в кипучую бездну потока.
Огнев только на мгновение увидал его раскрытый в ужасе рот. Крика за грохотом воды не было слышно.
Каждую минуту всякий мог ждать смерти от вражеской пули, со смертью давно сжились, но эта нелепая гибель казака ошеломила всех.
– Не спешить! По одному! – крикнул в раздражении Суворов, смотревший на переправу.
Майор Лосев, бежавший за казаком, сначала осекся на месте.
Огнев даже поежился:
– Только бы вниз не глядел!
Но майор решительно пошел по бревнам. Ружье Огнева помогало ему удерживать равновесие.
Князь Мещерский, подбежавший к Огневу, смотрел напряженно.
– Так, так. Молодец! – вырвалось у него, когда Лосев ступил на левый берег.
За ними, один за другим, перебегали мушкатеры, егеря, казаки. Из полсотни охотников не сорвался никто.
На правом берегу уже возвышалась целая куча бревен, досок, хворосту. Солдаты собирались по-настоящему чинить мост, а охотники в это время теснили французов все дальше; мушкатеры Трубникова и егеря Тревогина уже вышли в тыл неприятелю.
VII
На следующий день русские войска, отбрасывая французов, заняли Альторф.
Наконец из мрачных, зловещих ущелий вышли на простор.
Горы раздвинулись снова. Пересеченная холмами, расстилалась долина.
Здесь все приобрело иной вид: предгорья зеленели, бурная река сделалась совершенно кроткой. Стало больше красок, больше света и тепла. Запестрели пашни и луга. Глянули домики и сады.
– Сохой запахло, – радовались солдаты.
– Хоть на свет Божий вышли!
Но сытнее не стало. Вьюки с продовольствием еще тянулись где-то – застряли в Чертовом ущелье, а в сухарных мешках у солдат и офицеров остались только хлебные крошки.
К счастью, в Альторфе захватили у французов провиантский склад. Каждому солдату выдали по нескольку сухарей и по три пригоршни муки.
Солдаты радовались селению, радовались тому, что могут сварить горяченького супцу. Радовались и не знали, что им угрожает страшная опасность.
Только в Альторфе Суворов обнаружил, что дороги на север по Люцернскому озеру нет никакой: дикий, обнаженный хребет Росшток падает в озеро отвесными скалами. У Люцернского озера дорога кончается вообще.
Русская армия очутилась в тупике.
«Унтеркунфтщики» – австрийцы, которые, казалось бы, должны были знать Швейцарию, не знали ничего. Они снова обманули, подвели Суворова. Но на этот раз подвели так, что малочисленная русская армия была поставлена в безвыходное положение. Ей угрожала катастрофа.
Катастрофа угрожала и русскому корпусу Римского-Корсакова, если Суворов не успеет соединиться с ним в Швице.
Швиц, где Суворов назначил место для соединения, был недалеко – от Альторфа до Швица шестнадцать верст, но недалеко лишь на карте. Попасть же в него из Альторфа было невозможно, – так в один голос говорили все проводники.
О Римском-Корсакове Суворов не имел никаких известий, провианта у Суворова не было (он рассчитывал получить его в Швице), люди изнурены семидневным походом и боями, обувь изорвана, лошади подбились.
И тут – это невероятное открытие.
Больной, измученный тяжелым походом семидесятилетний фельдмаршал мужественно выдержал удар. Как всегда в минуту опасности, он сохранил веру в себя, в своих чудо-богатырей. Он твердо решил: какими угодно путями дойти до Швица.
– Не дам своих костей врагам. Умру здесь, и пусть на могиле моей будет надпись: Суворов – жертва измены, а не трусости! – возбужденно говорил он, вышагивая по комнате.
Генералы молчали потрясенные.
Суворов собрал альторфских стариков – охотников и пастухов, – чтобы у них разузнать о дороге. Он сидел у стола перед разостланной картой, а швейцарцы вместе с Антонио Гаммой стояли перед ним. Они слабо разбирались в карте, но зато прекрасно знали все тропочки.
По их словам, в Муттенскую долину через высокий снеговой хребет Росшток можно попасть только двумя тропинками. О них не знал ни один генеральный штаб, а если бы и знал, то, конечно, не принял бы их в расчет. Эти тропы в позднее время года были доступны одним смелым охотникам да сернам. Тем, кто с малых лет привык карабкаться по утесам и пустынным ледникам.
Суворова это не смутило. Он остановил свой выбор, как всегда, на самом коротком пути к цели, хотя и на более трудном: на одной из этих немыслимых тропинок.
«По ней и пойдем!»
Охотники и пастухи отговаривали.
– Значит, тут пройти войскам невозможно? – в последний раз спросил их Суворов.
– Нет!
– Солдат не пройдет?
– Тут пройдет лишь олень! – в один голос говорили альторфские знатоки местности.
Суворов сверкнул глазами.
– Где пройдет олень, там пройдет и русский солдат! – ударил он по столу сухоньким кулачком.
Не дав войскам ни одного дня отдыха в Альторфе, не подождав вьюков, Суворов повел своих чудо-богатырей на такие страшные стремнины, по которым никогда не шла ни одна армия в мире.
VIII
Гром, раздававшийся над нашими головами и гремевший внизу, под нашими ногами, был вестником нашей славы, нашего самоотвержения.
Альторф еще крепко спал, когда русские полки поднялись в немыслимый поход через Росшток. На месте оставался один корпус генерала Розенберга. Он должен был держаться в Альторфе до тех пор, пока пройдут все отставшие вьюки.
Моросил дождик. Стояла темень. Дороги не различить. Да и видеть-то было нечего: была не дорога, а узенькая козья тропочка.
Солдаты и офицеры, не зная предстоящих трудностей, тронулись в путь бодро:
– Идти-то через горы всего-навсего шестнадцать верст. До обеда управимся.
Сначала шли по четыре в ряд, потом, сразу же за Альторфом, перестроились по два, а через полчаса уже тянулись гуськом.
С каждым шагом тропинка становилась все уже и круче.
Шли по скользкой вязкой глине. Ноги разъезжались – того и гляди полетишь. А лететь-то было небезопасно: сбоку чернела пропасть.
Думалось: рассветет – станет легче. Но и рассвет не принес облегчения. Дорога была все так же трудна. Подъем на Росшток оказался тяжелее, чем на Сен-Готард.
– Эти горы почище первых, – говорили солдаты.
Глина кончилась. Пошли голые камешки. Камешки были мелкие, но острые. Они резали ноги и предательски осыпались при каждом шаге. На них люди чувствовали себя еще неуверенней и ненадежней, чем на глине.
Каждый неверный шаг грозил гибелью.
Не шли, а ползли. Местами дорога на камнях вовсе пропадала, шли наугад.
Дождь перестал, но зато стали наползать тучи. Сырой туман заволакивал все: в двух шагах ничего не видно. От этой влаги мундиры промокли не хуже, чем от дождя. И на ходу не согреешься – едва волочили ноги. Когда же все закрывала туча, лезли ощупью, на авось.
Часто попадались горные ручьи, через которые прихо-дилось брести по колено в ледяной воде. Ничего не поделаешь – брели.
Взбирались на уступы, как по лестнице, по ступенькам, с трудом умещая ногу на выступе.
От многочасового напряжения дрожали, болели ноги. Люди выбивались из сил.
Еще хуже, чем людям, доставалось вьючным животным. Мулы, привыкшие к горным тропкам, брали подъем с разбегу: один, другой прыжок – и отдых.
Казачьи же степные лошади не были приспособлены к горам и, кроме того, подбились, подковы поотрывались, копыта обломались. Они никак не могли взобраться – скользили, спотыкались, падали. Казакам, сопровождавшим вьюки, надо было следить не только за своим шагом, но и за каждым шагом коня. Где прозевали, недоглядели, там лошадь со всем добром летела вниз, в пропасть.
То тут, то там раздавался всполошный крик. С грохотом сыпались вниз камни, люди в ужасе оборачивались, но все было кончено: одной вьючной лошадью стало меньше, и меньше запасы сухарей и патронов.
Уже шли, перемогаясь, проклиная все на свете, шесть часов. Близился полдень, а не только не прошли шестнадцати верст, но даже не добрались до вершины хребта.
На Росштоке оказалось снегу больше, нежели на Сен-Готарде. Тут, на высоте, лежал рыхлый снег. Внизу ноги вязли в глине, а здесь – в снегу.
Сильнее пробирал холодный ветер. Коченели руки, застывали ноги. Зуб не попадал на зуб.
Тучи теперь ходили где-то под ногами. Слышался рокот грома. Эхо зловеще катило его по ущельям. Голубоватые вспышки молний сверкали внизу.
– Свят, свят, свят! – крестились солдаты.
– Ишь, как мы – выше облака ходячего идем!
1-е капральство 1-й роты апшеронцев только взобралось на небольшую площадку. Остановились на минутку перевести дух, тем более что впереди на тропинке легла и не хотела подыматься лошадь, везшая горную пушку.
Внизу слева блестела полоса Люцернского озера.
Солдаты стояли посиневшие от холода, в мокрых мундирах. Повесили носы, ругались:
– Нелегкая занесла!
– Куда ворон костей не заносил!
– Старик наш выжил из ума. Бог весть куда завел!
– Тише, ребята! – замахал майор Лосев: он увидал, что к ним снизу незаметно подошел сам фельдмаршал.
Суворов все время был на виду у солдат: он или ехал верхом, или шел, как все, пешком.
Впереди него, ощупывая альпенштоком дорогу, предупреждая каждый шаг Суворова, шел коренастый старик Антонио Гамма. Сзади за Суворовым, готовый в любую минуту поддержать барина, помочь ему, шел ловкий казак Ванюшка. За Ванюшкой – Аркадий Суворов и двое рыхлых, разбитых в походе, охающих и стонущих: статский советник Фукс и главный камердинер Прошка.
Суворов слышал, что о нем говорили его витязи. Он и сам видел, куда завел их. Ему самому было трудно, тяжело, но показать виду – нельзя.
Он улыбнулся и весело сказал, обращаясь к Лосеву:
– Помилуй Бог, как они меня хвалят!
И, взглянув на осунувшиеся, усталые лица своих чудо-богатырей, Суворов вдруг затянул любимую песенку:
Что девушке сделалось,
Что красной доспелось?..
Он так задорно, ухарски спел это, что все, даже угрюмый, вечно насупленный Воронов, расхохотались.
– Не слушайте, батюшка, это молодежь. Неженки…
– Нет, ваше сиятельство, это старики раскудахтались…
– Ничего, ребятушки, так меня и в Туретчине, бывало, похваливали.
– Дойдем!
– Одолеем!
– Я ж говорил: русский солдат пройдет и там, где не пройдет олень!
К ночи все окончательно выбились из сил. Где кто стоял, там и повалились, – прилегли, присели. Устраивались, как могли, на отдых, на ночь.
Одежда была мокрехонька, обсушиться нечем, топлива нет. В одних мундирах, без зимнего, прикрыться нечем на холодном, пронизывающем ветру.
Сидели, лежали. Дрожали от стужи. У кого остались сухари, грызли. Шарили по карманам, собирали остатки табачку, курили.
Даже кому посчастливилось, кто нашел местечко поукромнее – притулился в какой-либо щели и мог бы подремать, – не имел возможности отдохнуть: леденящий ветер пробирал насквозь. Человек просыпался ежесекундно, а дрема, усталость опять валили с ног. Не сон, а мученье.
1-й роте апшеронцев повезло: она разместилась на довольно большой площадке.
Зыбин с несколькими молодыми солдатами увидал в стороне полуразрушенную пастушью избушку. Как ни тяжело было лезть еще куда-то, а все-таки полезли. Разломали избушку, приволокли дровец.
Солдаты и офицеры жались к костру. Сушились, чинили обувь. За сегодняшний день она пришла в полную негодность: на острых камнях изрезалась, в вязкой разжижевшей глине, в горных речках и рыхлом снеге располоскалась. У многих на ногах остались только штиблеты. Так получилось у майора Лосева. К ночи подошвы у сапог отстали. Лосев шел босиком. Потом догадался; обкорнал ножом полы своего мундира и этими суконками обернул ноги. Когда стали на отдых, унтер-офицер Воронов сказал:
– Дайте, ваше высокоблагородие, я вам сапоги кожей подобью.
– Откуда у тебя кожа? – удивился майор.
– Убил француза, снял ранец, вот и кожа.
И теперь Лосев сидел на барабане, протянув к огню босые расцарапанные ноги.
Башилов, сидевший у костра по-турецки, поджав ноги, огорченно сказал:
– Эх, подметки изорвались совсем, а починить нечем…
– На том свете тебя и без подметок признают, – пошутил никогда не унывавший Зыбин.
Многие пекли лепешки из муки, полученной в Альторфе. Кое у кого завалялась в мешке картофелина, пекли ее. В водоносных флягах кипятили воду, размачивали в ней сухари.
Огнев пек лепешку.
– Спереть ружья! Осмотреть патроны! Ввернуть новые кремни! – раздался знакомый зычный голос.
И в свете костра показался сам Михайло Андреич Милорадович.
– А у вас знатно, первая рота! Молодцы! – похвалил он, подходя к костру. – Что вы тут жарите?
– Лепешки, ваше сиятельство. Вот извольте отведать, – протянул ему Огнев.
Милорадович охотно взял лепешку. Съел.
– Да это вкуснее пирога!
– Извольте еще!
– Нет, благодарствую! Ешь сам! Значит, наши все? Впереди никого?
– Впереди егеря, – ответил Лосев. – А как вы устроились, ваше сиятельство? Дрова есть?
– Я со вторым батальоном. Нас тоже Бог миловал – пещеру нашли. И хворост есть. Отдыхайте, ребята!
И генерал Милорадович ушел назад.
Через несколько минут снизу, из кромешной тьмы, раздался голос:
– Котора рота?
– Первая.
– Ундер-офицер Огнев где?
– Я тут!
К костру подошел денщик Милорадовича Степан:
– Вот возьми. Генерал прислал тебе сырку. Извини, что немного: все, что имел барин, разделил пополам. Больше нетути. Наш вьюк отставши…
– Спасибо. Мне ничего не надо. Умру с голоду, а не возьму! – горячо сказал Огнев.
– Степан, погоди! – крикнул Зыбин.
Он нагнулся к своему сухарному мешку, вынул оттуда сухарь:
– На, передай его превосходительству. У меня еще есть.
– И от меня!
– Погоди, братец, и я! – зашумели мушкатеры.
Солдаты развязывали свои мешки, совали денщику Милорадовича сухари.
Огнев протянул что-то, завернутое в тряпицу:
– А вот от меня снеси сухого бульону: французский офицер бежал, бросил ранец. Я в ранце нашел. Скипятишь в фляге, наш батюшка Михайло Андреич горяченького поужинает!
– Ребятки, спасибо! Довольно, спасибо! – отвечал растроганный Степан, засовывая сухари во все карманы.
И, нагруженный, он осторожно двинулся назад.
– Гляди не оступись! – крикнул ему вдогонку майор Лосев. – Посветите ему головней!
IX
Войска Суворова два дня переваливали через Росшток. Авангард Багратиона спустился в Муттенскую долину к вечеру того же дня, а хвост колонны – только к вечеру 17 сентября. Вьюки же тянулись еще два дня.
Спуск оказался более трудным, чем подъем. От дождя все осклизло. Люди обрывались и стремглав летели вниз «на родимых салазках». Вниз катились оседавшие на крупы, храпевшие от страха кони.
Перед деревней Муттен стоял передовой французский пост. Багратион сбил его. За Муттеном оказался сильный корпус неприятеля.
В Муттене Суворова ждал больший удар, чем в Альторфе. Не успел он разместиться в чистой угловой келье францисканского женского монастыря, как монахини сообщили ему страшную весть – будто бы два дня тому назад у Цюриха Массена разбил русских, стало быть Римского-Корсакова… Об этом уже судачил весь Муттен. Ссылались на торговца сыром Себастьяна Шельберта, который ездил в Вюртемберг и сам в Цюрихе видел все собственными глазами.
Суворов приказал привести торговца.
Он ходил широкими шагами по комнате, поглядывал в окна, не мог дождаться, когда Шельберт явится.
Наконец торговец предстал – круглый и жирный, как сыр.
Шельберт все подтверждал.
Да, он торгует сырами. Его отец, и дед, и прадед торговали. Только теперь стало плохо торговать: война. Что? Ах, это неинтересно! Да, он ездил в Бюртемберг. Возвращался через Цюрих. В Цюрихе сам слышал, как два дня гремели пушки. Видел, как по улицам вели пленных русских. На них вот такие зеленые мундиры и шапки, обшитые шнурами. В Цюрихе все говорят, что Массена хвастается: мол, через неделю я приведу пленным самого фон Сульверо! Ах, это вы и есть фон Сульверо? Простите, не знал…
Суворова взорвало:
– Какая наглость!
Было прискорбно, не хотелось верить тому, что говорил Себастьян Шельберт. Суворов не мог слышать это противное «фон Сульверо», всей глупой болтовни этого вонючего, как его сыры, торгаша. Впрочем, не нарочитая ли это болтовня? Не прикидывается ли глупеньким торговец? Если он глуп, какой же из него делец? Не подослали ль французы его, чтобы сбить с толку Суворова?
Суворов сказал Шельберту, что не верит его рассказам. Себастьян Шельберт с пеной у рта старался убедить, что все правда.
– Массена разбил русских. Верьте мне!
– Расстрелять его! – гневно приказал Суворов.
Себастьян Шельберт в первую секунду не понял, что с ним хотят делать. Но когда Суворов по-немецки повторил ему, что его расстреляют, чтобы он не болтал лишнего, торговец поднял вой на весь монастырь. На его истошный крик прибежала настоятельница монастыря. Она и Антонио Гамма упросили Суворова отложить исполнение приговора, пока не будет проверено то, что говорит Себастьян Шельберт.
Суворов согласился. Он и сам думал послать кого-нибудь в Швиц.
Суворов отправил своего штабного офицера барона Розена, знавшего немецкий и французский языки.
Розена переодели, взвалили ему на плечи громадный круглый, точно мельничный жернов, сыр, и он с провожатым, местным крестьянином, ушел в Швиц.
К вечеру они вернулись. Увы – Шельберт был прав: Розен слышал, как в гостинице французские офицеры похвалялись победой.
Суворов велел выпустить торговца. Себастьян Шельберт, не чуя под собою ног, помчался из монастыря.
Торговец оглядывался на белые монастырские стены и давал обет полного молчания.
К вечеру фельдмаршал получил письменное донесение о Цюрихском бое. Картина вырисовывалась яснее.
Войска Римского-Корсакова не посрамили себя – дрались отчаянно, но сила и солому ломит – Массена раздавил их численностью. Французы превышали русских чуть ли не в три раза. Римский-Корсаков отступил на правую сторону Рейна.
Суворов был потрясен известием.
Бесконечные обманы и предательства австрийцев наконец-то привели к тому, к чему они все время стремились, – к катастрофе.
Суворов со своим восемнадцатитысячным отрядом оказался один на один против шестидесяти с лишком тысяч свежих войск Массена.
Суворов очутился в западне, в тесном ущелье среди неприступных гор. Французы заперли ему все выходы из долины, сторожили каждый его шаг.
В довершение ко всему эта горсть русских терпела ужасные лишения. Войска Суворова были окончательно изнурены неимоверно трудным походом, ежедневными боями. Не спавшие сутками, не видавшие горячей пищи, босые, голодные и холодные люди шли, как тени. У солдат уже не осталось сухарей. Офицеры рады были кусочку хлеба, картофелине. Заряды и патроны были на исходе. Артиллерия – только горная.
Провиант был взят из Белинцоны с таким расчетом, чтобы его хватило до Швица. Но около половины лошадей и мулов погибло с вьюками в пути, а на Швиц надеяться уже не приходилось – обстоятельства в корне изменились.
Теперь надо было думать не о положении союзных войск в Швейцарии вообще, а о спасении своей малочисленной армии.
На карту ставилась честь русской армии, честь России.
Неужели – катастрофа?
Неужели в конце столь славной победной военной деятельности – позор?
– Respice finem![117]
Как часто Суворов сам твердил об этом.
И какой же найти выход? Что делать?
Отступать назад, к Альторфу? Продолжать идти на Швиц? Или через горы к Гларису?
Суворов находился в страшном волнении.
Разные чувства обуревали его.
– Великие приключения происходят от малых причин!
Если бы австрийцы вовремя доставили мулов, он не потерял бы в Таверно пять дней, Римский-Корсаков не был бы разбит!
Гнев, возмущение предательством австрийцев сменялись тревогой за армию, за честь России.
Он не находил себе места в этой келье. Не спал всю ночь. Не мог дождаться утра: утром Суворов решил созвать военный совет.
Впервые в жизни он, человек непреклонной воли, действительно нуждался в товарищеской поддержке.
Всегдашняя решимость и вера в себя и в свой народ не оставили его и на этот раз. Сам он готов был к невероятным трудностям и лишениям, но хотел об этом услышать от своих верных соратников. Хотел услышать, что на эти невероятные трудности и лишения так же самоотверженно пойдут до конца и они.
Х
Суворов в фельдмаршальском мундире, при всех орденах, быстро ходил по келье. Он был так погружен в свои тревожные мысли, что не замечал никого.
Первым на совет явился Багратион. Александр Васильевич не удостоил сегодня своего любимца даже взглядом.
Когда собрались старшие начальники – Суворов пригласил не только генералов, но и полковников, – вошли все вместе.
Александр Васильевич стоял посредине комнаты, опустив руки по швам.
Генералы и полковники вперемежку стали перед ним. Прямо перед фельдмаршалом стоял низенький тучный Вилим Христофорович Дерфельден, старший среди генералов.
Суворов молча поклонился вошедшим и закрыл глаза. Все стояли, как по команде «смирно», не шелохнувшись.
И вот Суворов открыл глаза. Они горели гневом. Щеки покрыл румянец. Рот кривился в брезгливую гримасу.
Он заговорил. Сегодня его голос был немного глух, дрожал. В голосе клокотало возмущение:
– Корсаков разбит. Отброшен за Цюрих. Австрийцы опрокинуты, прогнаны от Глариса. Весь наш план изгнания французов из Швейцарии исчез! Всему виной Австрия. Тугут. Гофкригсрат. Он связал мне руки еще в Италии. Поход одних русских в Швейцарию – только предлог удалить нас из Италии. Чтобы присвоить завоевания. Австрийский принц Карл должен был не уходить отсюда. Ждать, когда мы соединимся с Корсаковым. Ушел. Оставил Корсакова с двадцатью тысячами защищать то, что сам защищал с шестьюдесятью. Погубил Корсакова. Доставили бы вовремя мулов в Белинцону, мы десятого – одиннадцатого были бы здесь. Массена побоялся бы идти на Корсакова!
Суворов остановился. Веки снова прикрыли глаза. Он стоял, словно подбирал в уме слова. Все ждали затаив дыхание.
Слова была найдены. Голос окреп. Звучал сильнее и чище:
– Что нам делать? Идти вперед на Швиц – невозможно: у Массена свыше шестидесяти тысяч, а у нас в двадцати нет. Идти назад – стыд. Русские и я никогда не отступали. У нас осталось мало сухарей. Еще меньше зарядов в патронов. Мы окружены горами. Мы окружены врагом. Сильным, возгордившимся победой, устроенной коварной изменой. Со времен дела при Пруте русские войска не были в таком гибельном положении.[118] Но Петру Великому изменил мелкий человек. Ничтожный владетель маленькой земли. Зависимый от сильного властелина. Грек. А нашему государю – сильный союзник: кабинет великой державы. Это не измена, а предательство!
С каждым словом голос повышался, гремел. Теперь в нем звучали уже не злость и насмешка, а правота, сила:
– Помощи нам ждать не от кого. Одна надежда на Бога, другая – на величайшую храбрость и самоотвержение войск. Нам предстоят труды величайшие. Небывалые в мире. Мы на краю пропасти. Но мы – русские! С нами Бог!
Все невольно смотрели друг на друга – кто же тут младший, кому первому подавать мнение? Суворов стоял, закрыв глаза.
И тогда Дерфельден точно почувствовал, что на таком необычном совете надо отвечать не самому младшему, а самому старшему. Он чуть оглянулся назад на всех и, волнуясь и спеша, сказал:
– Отец родной! Александр Васильевич! Мы видим, мы знаем, что предстоит. Но ведь и ты знаешь нас. Верь нам! Клянемся тебе. Пусть не шестьдесят, а сто шестьдесят тысяч станут перед нами! Пусть горы втрое, вдесятеро, – мы победим! Все перенесем, не посрамим русского оружия! А если падем, то умрем со славою! Веди, куда думаешь!
Все подхватили:
– Клянемся! Веди нас! Клянемся!
Во время речи Дерфельдена Суворов стоял, закрыв глаза. Теперь снова поднял их. Они горели всегдашним огнем, в них была – победа.
– Благодарю. Надеюсь! Рад! Враг будет разбит! Победа над ним, победа над коварством! Победа будет!
И, повернувшись, пошел к столу, где лежала карта. Все двинулись за ним, обступили.
– Кушников, пиши, – приказал Суворов.
Кушников выскочил из толпы. Многие генералы и полковники полезли в карманы за карандашом и бумагой, собираясь записывать диспозицию.
– Князь Петр завтра гонит врага за Гларис. Пункт в Гларисе. За князем – Вилим Христофорович. Я с ним. Корпус Розенберга останется здесь. Враг наступит – разбить насмерть! Гнать до Швица. Не далее. Вьюки, все тягости Розенберг отправит за нами. Под прикрытием. А потом и сам. Тяжко раненных везти не на чем. Собрать. Оставить здесь с пропитанием. При них лекаря, прислуга. Офицер, знающий по-французски. Он смотрит за ранеными, как отец за детьми. Позовите Фукса!
В келью торопливо вкатился Фукс:
– Я здесь, ваше сиятельство!
– Написать Массена, что тяжко раненные остаются, поручаются его человеколюбию. Михайло! Ты – впереди! – обернулся Суворов к Милорадовичу. – Не давать врагу верха! Бить и гнать его! С Богом!
И Суворов поклонился всем. Генералы и полковники вышли.
XI
Всякое изображение недостаточно к изображению сей картины природы во всем ее ужасе.
19 сентября Суворов с половиною своей армии выступил из Муттенской долины. Пришлось подыматься в гору Брагель. Подъем был утомителен в нелегок, но после страшного Росштока показался пустяком.
Сбивая преграждавшего путь неприятеля, Суворов пришел в Гларис и вечером 20 сентября послал Розенбергу приказ двигаться за ним из Муттенталя в Кленталь.
В эти два дня – 19 в 20 сентября – корпусу Розенберга пришлось выдержать сильнейший натиск авангарда Массена.
Массена легковерно понадеялся на то, что в Муттенской долине разгромит всю малочисленную армию Суворова, а вместо этого был разбит сам. Он не мог справиться даже с одним корпусом Розенберга, хотя французский авангард был вдвое сильнее заслона русских.
Суворовские чудо-богатыри под командой Милорадовича и Розенберга в двухдневном бою одержали над французами блистательную победу.
Массена принужден был с большим уроном отступить. Французы бежали до самого Швица. Русские войска захватили тысячу двести пленных, в том числе генерала и пятнадцать офицеров.
Когда Суворов узнал о победе своих войск в Муттенской долине, он сказал:
– У меня и Розенберг бьет!
Корпус Розенберга следовал за главными силами. Он перевалил через гору Брагель в более тяжелых условиях, нежели остальные войска: выпал снег, стоял густой туман. Как с каждым днем ни уменьшался в переходах обоз, но все-таки он был еще длинен. Вьюки тянулись по узкой тропинке несколько дней.
Войска Розенберга две ночи провели без огней среди снежной пустыни и лишь 23 сентября наконец спустились к Гларису.
У Глариса собралось все, что осталось от армии Суворова. В изодранных, грязных, видавших разные виды мундирах, в башмаках, обмотанных тряпьем, перевязанных бечевкой, почерневшие от грязи, пороховой копоти и крайней усталости стояли войска.
Но, несмотря на такую убогую внешность, они по-прежнему сохранили все тот же суворовский дух. Это стояли победители, это стояли чудо-богатыри.
Они не знали, что напоследок им придется еще раз преодолеть грозную природу, что придется проделать более тяжелый переход, нежели через Росшток.
Глядя на своих витязей, Суворов был еще вполне уверен в том, что он смог бы пробиться сквозь войска Массена, который запирал выход из долины реки Линта. Но у него не было для этого патронов и зарядов, не было хлеба. Полагаться же на австрийцев он больше не мог.
Суворову оставался один выход – по Сернфтской долине через Эльм и гору Рингенкопф к Иланцу. Этим путем Суворов сразу совершенно выходил из опасности.
Путь для соединения с Римским-Корсаковым был кружный, по правой стороне Верхнего Рейна через Кур к Фельдкирху, но спокойный. Здесь было продовольствие, здесь же к армии могли присоединиться обозы и полевая артиллерия, которые Суворов отправил из Италии.
Путь через Рингенкопф являлся, по существу, отступлением, той «ретирадой», которую всю жизнь так ненавидел Суворов. Но делать нечего, – это был единственно правильный выход из тяжелого положения, в которое попал Суворов.
И на совете в Гларисе Суворов мужественно принял его.
Целый день отражая натиск французов, которые наседали на арьергард, войска Суворова к ночи дошли до Эльма.
Ночь выдалась ненастная и темная. Снег валил хлопьями. Дров не было, войска дрогли на ветру. В каждом батальоне отдыхала половина – остальные стояли в ружье, ожидая нападения.
В два часа пополуночи 25 сентября двинулись дальше.
Апшеронцы в авангарде. После двухдневного кровопролитного боя в Муттенской долине их ряды поредели. В Гларисе остался с тяжелоранеными Башилов. Унтер-офицера Воронова контузило в бок. Он не захотел оставаться в Гларисе, кое-как пошел с полком. Воронов терпеливо переносил боль и все стыдил легко раненных молодых солдат, которые стонали:
– Ишь, разохался, как баба на печи! Бери пример с нас, стариков. Думаешь, нам легче?
Майору Лосеву ядром оторвало на левой руке три пальца.
За апшеронцами ехал верхом сам фельдмаршал Суворов со штабом.
Ветхий плащ фельдмаршала слабо защищал его от стужи: Александр Васильевич посинел на ветру, скукожился, Аркадий, Андрей Горчаков, Прошка – все предлагали ему укрыться еще чем-либо, но Суворов и слушать не хотел. Всю жизнь он тянул солдатскую лямку и в привычках и в обиходе не хотел отличаться от солдата. Когда Кушников предложил ему запасной плащ, он сердито огрызнулся:
– Не надо. И так не холодно!
– Да ведь ветер какой, ваше сиятельство! Вон молодые солдаты и те посинели!..
– Что миру, то и бабьему сыну!
Сначала подъем на Рингенкопф не показался труднее, чем на Росшток. Как и там, вязкая, грязная тропинка – пройти одному человеку – тянулась по косогору, по краю отвесной кручи. Она то спускалась вниз, пересекая быстрые горные потоки, то опять взлетала куда-то под небеса.
Так же, как и там, мулы перед трудным подъемом останавливались, а потом, понукаемые прикладами, брали подъем рывком.
Так же, как и там, обезноженные казачьи лошади выбивались из сил, и солдаты на веревках втаскивали на кручи горные пушки.
Так же, как в там, люди скользили, и некоторые падали вниз, в пропасть.
Наступило утро. Все повеселели.
Но два проводника-швейцарца, которые должны были идти впереди апшеронцев, почему-то оказались у них в хвосте. Проводников что-то не особенно радовало утро. Они тревожно перешептывались между собою, Антонио Гамма тоже крутил головой.
Суворов приметил это. Он постарался сообразить, чем они так озабочены. Глянул вокруг.
В горах не в степи: глазом немного окинешь!
Очертания белоснежных гор, которые обычно едва видны на матовом бледно-сером горизонте, сегодня почему-то выступали определеннее и резче. Скалистые бока далеких гор сделались гуще и темнее. В воздухе повисла угрюмая, мертвящая тишина. Ветер стих.
«Точно перед бурей, – подумал Суворов. – Этого еще не хватало!»
Он знал, как страшны в альпийских горах снежные бури.
Увидев более широкое местечко, фельдмаршал слез с коня и подошел к Антонио Гамма. Старик шел, глядя уже больше вверх, чем под ноги.
– Что так тревожатся проводники? – спросил у него Суворов.
Антонио только чмокнул губами, словно не решаясь произнести то, что думалось.
– Будет буря?
– Да, похоже на бурю…
С каждой минутой становилось темнее, точно наступал вечер. И неожиданно откуда-то вырвался ветер. Он поднял легкую снежную пыль, – снег в горах был мелок, как песок. Ветер взвихрил его и швырнул в лицо. Люди невольно зажмурились, закрыли лица руками.
Суворов стоял, прикрыв глаза ладонью. Кто-то толкнул его. Он отнял ладонь и взглянул. Ветер стих. Мимо Суворова вниз по тропинке спешил один из проводников. Суворов хотел крикнуть, чтоб его задержали, но в это время снизу из расщелин и пропастей донесся вой ветра. Эхо, удесятеряя, катило его. И вдруг он окончился страшным ударом, точно по растянувшимся цепочкой русским войскам ударила громадная невидимая пушка.
Суворовский конь тревожно заржал. Где-то сзади откликнулись другие.
Сразу надвинулась темнота. На горизонте уже не выделялась ни одна вершина. Скалы казались бесформенными массами.
И тотчас же налетел страшнейший порыв ветра. Весь снег, лежавший на горах, пришел в движение. В шаге ничего не стало видно.
Снежинки, легкие, как мука, с силой лепили в лицо. Как иглами, колол резкий ледяной ветер. Дышать стало трудно, – мелкий снег забивал глаза, нос, рот. При каждом вдохе сильно кололо в горле.
Где-то вверху с оглушительным грохотом катались вниз сброшенные ветром камни. Ветер был так силен, что казалось – вся громада скалы, где стоял Суворов, колышется, готовая рухнуть.
Суворов прижался спиной к скале, ожидая, когда стихнет сумасшедший ветер.
Лицо и руки пухли от холода.
Ветер продолжал выть, но выл уже все дальше и дальше. Он походил на крик отчаяния, доносившийся издалека.
И наконец стих.
Суворов на секунду выглянул из-под руки. В непроглядной темени, сквозь туман и снег, блеснула молния. Он сам и все кругом него были в снегу. От тропинки не осталось и следа.
Суворова взорвало:
– Все против нас. Нет, преодолеем!
Чуть посветлело.
Он оглянулся, чтобы посмотреть вниз, на войска. В этой полутьме все сливалось. И только донесся оклик Аркадия. Он был по-детски испуганный и звучал совсем не по-военному:
– Папенька!
– Я тут! Держитесь, ребятушки! – крикнул, как мог, Суворов.
Его слова опять потонули в новом яростном порыве ветра.
Шел очередной вал.
…Нельзя было сказать, сколько времени – с минутными перерывами – свирепствовала эта страшная снежная буря. Казалось, она продолжается Бог ни весть сколько и ей никогда не будет конца. Стихало только на минуту, а потом яростный натиск начинался вновь. С новой ужасающей силой, с диким воем налетал ветер, вздымая тучи снега.
Снова где-то тут, рядом, с невероятным грохотом рушились, неслись вниз в стремительном обвале громадные камни.
Снова над головой и внизу, под ногами, оглушительно рокотал гром, точно залпом били десятки пушек, и кромешную тьму прорезал зловещий блеск молний.
Казалось, что гром и молния, ветер, горы и снег – все соединилось для того, чтобы раздавить, уничтожить суворовскую армию.
Озябшие руки творили крестное знамение. Губы невольно шептали:
– Свят, свят, свят!..
Становилось невмоготу.
Люди окончательно коченели от холода, от ледяного ветра, от мельчайших снежинок, которые проникали через одежду, резали тело. Все обледенело. Руки уже не могли ничего держать. Да и ноги держали не всех. Более слабые и раненые, которые не захотели оставаться в Муттене и кое-как шли вместе с войсками, теперь падали на месте.
Каждый думал, что пришел его последний час.
Но вот буря снова затихла. Прошли одна-другая томительные минуты. Все с ужасом, с замиранием сердца ждали: загудит, завоет опять? Если еще раз, тогда – конец…
Но гроза ушла. Становилось все яснее и яснее. Вернулся день, – было еще далеко до полудня.
И где-то вверху раздался пронзительный крик горного орла.
Люди зашевелились, затопали на месте. Отогревались, оттирали лицо, уши, руки, откашливались. Стряхивали снег. Шевелили, отрывали из-под снега упавших, засыпанных товарищей, разыскивали выпавшие из рук ружья.
После бури недосчитались многих людей, лошадей, мулов.
В числе погибших, сорванных ветром вниз, оказался унтер-офицер Воронов. Опираясь оружье, он ковылял впереди Зыбина. Зыбин помогал ему влезать наверх, подсаживал. Когда налетел первый шквал, Воронов, как и многие, обернулся к ветру спиной, но не удержался на скале и рухнул куда-то в пропасть. Падая, он царапнул пальцами по зыбинскому плащу, но Зыбин не успел ухватить товарища.
– Да ведь кабы я знал, что он станет оборачиваться! – с жалостью говорил расстроенный Зыбин.
Мушкатеры хмуро молчали, с ужасом поглядывая вниз.
– Да не винись в чем не виноват, – успокаивал его Огнев. – Все там будем. Вечная ему память!
Тропинка утонула бесследно в сугробах снега. Проводники разбежались. Остался один Антонио Гамма, который и сам не знал здесь дороги.
Двинулись дальше.
Пробиваясь по пояс в снегу, рискуя оступиться, сползти в ущелье, шли наугад.
Проходили мимо водопадов, которые сверху обдавали холодными брызгами, лепились по краю отвесных скал над бездонными пропастями.
Уцелевшие мулы ложились, не хотели идти дальше. Казачьи лошади выбивались из сил.
К вечеру стал по-настоящему жать мороз. Совсем зашлись мокрые необутые ноги, голые руки.
Середина колонны – полки Дерфельдена – еще взбиралась с превеликим трудом на вершину Рингенкопфа. И только авангард Милорадовича сегодня оказался в более счастливом положении: он подошел к спуску в долину еще засветло.
Вечерело. Внизу чернела деревушка Паникс. Из труб шел дымок. Так близко были тепло и покой.
Но к этому теплу надо еще было добраться.
Спуск оказался снова еще более трудным, чем подъем.
Ветер сдул весь снег в лощину. На голых камнях блестел один лед. Он сровнял все выступы, выбоины, щели. Ноге негде было стать, не во что упереться. Нога предательски скользила.
Спускаться идучи было нельзя: рано или поздно сорвешься и полетишь вверх тормашками с этой поднебесной выси на выступы, на камни. Оставалось одно: слетать вниз «на родимых салазках».
Дымок снизу манил.
Спускаться так или иначе – приходилось.
Съежившиеся от холода, усталые и голодные солдаты смотрели вниз в долину, туда, где, точно игрушечные, ходили маленькие люди.
Лететь с дьявольской кручи было все-таки не так легко и просто.
– Чего стали, ребята? Впервой нам, что ли? Отвязывай штыки и айда вниз! – подбадривал своих мушкатеров совершенно синий от холода Милорадович.
Солдаты и офицеры, отвязав от ружей штыки, садились и, перекрестившись, катились вниз, как в детстве с горки. Только никому еще не доводилось катиться с такой горки. Молили Бога лишь об одном, чтобы не наскочить с разгону на камень. Задние налетали на передних. Расцарапывались в кровь, ушибались. Изношенное обмундирование трещало во всем швам, но на все это не смотрели. Внизу вставали на ноги и отряхивались с удовольствием и облегчением.
Хуже было с животными. Лошади и мулы не хотели спускаться. Лошади храпели, лягались, рвались в сторону, но их подводили к спуску и сталкивали. Многие из них, домчавшись книзу, больше не подымались – оставались лежать с переломанным хребтом или ногами.
Суворова усадили на попону. Впереди него сел Антонио Гамма, а перед Антонио – храбрый казак Ванюшка:
– Ваше сиятельство, я, бывало, у нас на Дону с одного берега на другой летал! Авось на камень не наскочим. А ежели угодим – я первый. Жены, детей нет, плакать некому!
– Не закликай смерть, сама придет! – сказал Суворов, садясь за Антонио Гамму и крепко обхватывая его руками. – Я с детства люблю катанье с гор. Сколько катался я, тебе не довелось. Поехали. С Богом!
И они благополучно домчались вниз.
Так же благополучно скатился Аркадий и весь суворовский штаб.
Струсил один лишь статский советник Фукс.
– Как же я поеду в очках? – твердил он, с ужасом глядя вниз.
– А вы очки снимите!
Фукс суетился возле спуска, примериваясь катиться то с одним, то с другим, но все не мог решиться.
Прошка не выдержал:
– Что вы боитесь, ровно энти лошаки, прости Господи! У меня вон штаны последние, и то я не трушу, а у вас, я знаю, во вьюке две пары лучших есть. Садитесь за мной! Ничегошеньки с вами не станет!
Статскому советнику пришлось покориться горькой участи: сел.
Они съехали благополучно.
Прошка потом рассказывал Ванюшке:
– Ну я ревел же он со страху, как бык, опившийся браги! И хорошо, что ветром относило!..
Апшеронцам на этот раз повезло: они к ночи были в деревне Паникс. Альпы остались позади. Все ужасы остались позади.
А большая часть войск – авангард Багратиона (дивизии Дерфельдена и Розенберга) – еще мучилась на Рингенкопфе. Ночью ударил мороз. Люди заночевали в снегу, на ветру и морозе.
Как и на Росштоке, стояли, сидели и лежали, где застигла ночь. Но здесь оказалось во много раз хуже: даже прутика нельзя было достать для костра. Ужасную ночь коротали без огня. Казаки жгли древки от пик.
Кто не уберегся, перестал шевелиться, поддался сну, тот замерз…
На следующий день войска собрались в деревне Паникс и двинулись к Иланцу. Дорога уже была широкая, не приходилось опасаться, что какой-либо один неверный шаг окажется гибельным.
После мрачных горных ущелий и темных скал Росштока и Рингснкопфа, на которых, кроме снега и мха, ничего не видно, показались живописные, покрытые лесом склоны гор, зеленеющие луга, пашни, деревня. Стало теплее.
27 сентября армия Суворова с немногими уцелевшими лошадьми и вьюками собралась в небольшом городе Кур.
Непроходимые, страшные Альпы остались позади.
Здесь Суворов осмотрел свои победоносные войска.
В изодранном обмундировании, почти без обуви, исхудавшие, черные от бесхлебицы, холода и прочих лишений стояли полки. Все показное, павловское – пудра, букли, штиблеты, эспонтоны, алебарды – все это исчезло бесследно. Перед Суворовым безо всяких «прусских затей» стояли его всегдашние русские чудо-богатыри.
Суворов говорил войскам:
– Штыки, быстрота, внезапность – вот наши вожди. Неприятель думает, что ты за сто, за двести верст, а ты, удвоив, утроив шаг богатырский, нагрянь на него быстро, внезапно. Неприятель поет, гуляет, ждет тебя с чистого поля, а ты из-за гор крутых, из-за лесов дремучих налети на него как снег на голову. Рази, стесни, опрокинь, бей, гони, не давай опомниться; кто испуган, тот побежден вполовину. У страха глаза больше – один за десятерых покажется. Будь прозорлив, осторожен: имей цель определенную. Возьми себе в образец героя древних времен, наблюдай его, иди за ним вслед. Поравняйся, обгони – слава тебе! Я выбрал Кесаря. Альпийские горы за нами – Бог пред нами: ура! Орлы русские облетели орлов римских!
Могучее «ура» было ответом на эти вдохновенные слова.
В Куре Суворов смог впервые подсчитать свои потери в Швейцарии. За шестнадцать дней беспрерывных боев и немыслимых переходов до альпийским кручам Суворов потерял меньше одной трети своей двадцатитысячной армии.
– Александр Великий при движении через степи Гедрозии потерял три четверти армии. Ганнибал при переходе от Роны к По из сорока шести тысяч привел лишь двадцать шесть. Помилуй Бог, мои потери совсем невелики! – говорил Александр Васильевич своему племяннику Андрею Горчакову.
В Куре впервые за много дней солдаты получили мясную и винную порцию, обогрелись – дров было достаточно. Возле жарких бивачных костров мылись, приговаривая:
– Эх, хорошо эту бессрочную амуничку побелит!
Стирали белье, кое-как чинили обувь, латали обмундирование. Пели песни, шутили. Переход через Альпы остался как тяжелый сон.
– Ну и горы, пропади они пропадом!
– Как еще ноги вынесли!
– Смерть русскому солдату – свой брат…
– Никто как Бог!
– Верно сказывает наш батюшка Александра Васильевич: Бог нас водит, он наш генерал!
Из Кура ушел к себе домой Антонио Гамма.
Суворов хотел щедро наградить его, но старик наотрез отказался от золота:
– Я не из-за этого шел!
Суворов уговорил его принять в подарок дорогую табакерку.
Этот подарок русского полководца Сульверо Антонио Гамма согласился взять на память.
Они обнялись на прощанье, и оба прослезились.
Суворов вышел провожать его на крыльцо. Стоял вместе с Аркадием, слугами, глядел ему вслед.
Антонио Гамма шел мимо солдатских костров. Солдаты, знавшие Антонио Гамму, жали ему руки, махали треуголками, гренадерками, кричали:
– Домой собрался? Хорошее дело!
– Прощевай, дружок!
– Счастливый путь!
– Спасибо, что не оставил нас!
У поворота дороги Антонио оглянулся в последний раз. Суворов все еще стоял на крыльце – Антонио хорошо знал его фигуру. Антонио снял шляпу, помахал ею. В ответ Суворов замахал рукой.
Антонио Гамма засморкался, уронил последнюю слезу и с грустью поплелся из Кура.
Глава десятаяГенералиссимус Суворов
I
Андрей Горчаков вышел вместе с князем Багратионом из фельдмаршальской палатки: Суворов, по старому своему обычаю, вскоре после обеда лег часика на два отдохнуть.
Русские войска возвращались после войны домой. Их знамена были покрыты новой, неувядаемой славой. Недаром Суворов сказал: орлы русские облетели орлов римских!
Ничто, никакие трудности и лишения не смогли сломить русского человека: ни сильный враг, ни природа.
Русские войска так же хорошо били врага в этих непривычных швейцарских горах, как бивали не раз в придунайских степях, в прусских лесах, в польских болотах. Далеко позади осталось все: неприступные, уходящие в облака альпийские вершины, узенькие, осыпающиеся под ногами оленьи тропочки, мрачные пропасти, леденящие струи низвергающихся водопадов.
Позади остались привал на острых камнях, под насквозь пронизывающим ветром, ночлег на снегу без огня и горячей пищи, мокрая, никогда не просыхающая одежда, изорванная обувь.
Позади остался голод.
Суворовские полки возвращались из Баварии, где они стояли на квартирах, в Россию. Суворов разделил всю свою армию на три корпуса. Двум из них положено было идти через Богемию, а третьему через Моравию.
Сегодня полкам был назначен роздых. Отсюда дороги расходились: завтра одни сворачивали налево, другие – направо.
В лагере стояла тишина: солдаты чинили изношенное обмундирование и обувь.
День выдался ясный и чистый. Осень уже подходила к концу, но на солнце еще было тепло. На солнечной стороне палатки пригрелись, жужжали мухи.
– Сколько в эту пору у нас, в Грузии, вина! И какого! – мечтательно сказал Багратион, глядя куда-то вдаль.
– Зайдемте ко мне, князь, посидим, – предложил Горчаков. – Вином угощу, но, конечно, не грузинским, а таким, какое пили за обедом у дядюшки, – сущая немецкая кислятина…
– Спасибо. Посмотрите, – остановился Багратион, – по дороге кто-то скачет. Уж не из Петербурга ли?
– Где?
– Вон, уже поравнялся с коновязями драгун, – смотрел своими быстрыми глазами Багратион. – Да это к нам! Должно, фельдъегерь.
– Разбудят дядюшку, – поморщился Горчаков. – Придется попридержать, пока Александр Васильевич сам не проснется. С бумагами за два часа ничего не станет – все равно спешного не предвидится. А может, это из Вены, а не из Петербурга?
– Из Петербурга. Офицер-то не в белом, австрийском мундире, а в нашем, зеленом.
– Да, верно. И как раз Михаил Андреевич увидел его. На ловца и зверь.
Горчаков и Багратион поспешили навстречу фельдъегерю, который вместе с Милорадовичем быстро шел к палатке фельдмаршала.
Фельдъегерь с любопытством озирался кругом. Красивое лицо Милорадовича было почему-то возбуждено.
– Это Алешка Зайцев, – узнал издалека Горчаков. – Алешенька, здравствуй! С чем Бог несет?
– Господа, – оживленно перебил Милорадович, – радостная весть: государь пожаловал его сиятельству Александру Васильевичу Суворову звание генералиссимуса!
– Отменно! Прекрасно! – просиял Багратион.
Горчаков был не менее обрадован и изумлен:
– Что ж, придется пойти разбудить дядюшку?
– Нет, нет! – замахал Багратион. – Знаете, господа, что надо сделать? Пусть Александр Васильевич спит на здоровье, а мы потихоньку подымем полки. Выстроим их перед палаткой «покоем». Со знаменами, с музыкой.
– Правильно! Он сам любит все неожиданное. Встанет, ничего не зная, а тут… – подхватил Горчаков.
– Мысль хорошая. Надо уважить нашего отца. Это слава не только его – это слава всей России. Он в труднейшую минуту спас армию, спас честь отечества, спас всех! – горячо сказал Милорадович. – Пойдем, князь Петр, выводить полки, пока Александр Васильевич не проснулся!
– Не спешите: дядюшка раньше полутора часов не проснется, – сказал Горчаков, уводя к себе фельдъегеря.
– А как встретили эту новость в Петербурге? – обернулся к Зайцеву Багратион.
– Полное ликование. Ростопчин говорит, что государь, подписывая рескрипт, сказал: «Это много для другого, а Суворову – мало!»
II
Полки без шума строились «покоем» возле палатки Суворова. Кавалерия и казаки были в пешем строю. На местах остались только часовые.
Весть о том, что их отец, их любимый Александр Васильевич, удостоился получить высшее воинское звание, какое только есть на свете, – генералиссимуса, – мгновенно облетела роты, эскадроны, батальоны, полки. Мушкатеры и егеря, драгуны и казаки восторженно приняли ее. Строились с охотой, быстро и сторожко, – старались не звякать ружьем, не оступиться, не разбудить Дивного.
В шеренгах хотя и шепотом, но говорили;
– Потише, чего ломишь, ровно медведь…
– Он-то наш сон бережет. Помнишь, как при Крупчицах стояли на карауле. Ночь, все спят, а ему и сон нейдет. Вышел, говорит с нами и все просит: «Потише, ребятушки, не шумите, пусть мои витязи выспятся…»
– Дяденька, как ето звание-то? Я и позабыл уж…
– Ге-не-ра-лис-си-мус…
– Мудреное, не выговорить…
– В походах, в горах энтих проклятущих, когда он, сердешный, и спал?
– Часто на коне только и дремал.
– Он это звание заслужил. Кабы не он, разве выдержали бы?
– Еще бы – такой вражина окаянный. Это тебе не турок!
– Мы, бывало, чуть ноги тащим, и словечка от устали не вымолвить. А батюшка Александр Васильевич – отколе ни возьмись – подъедет да как затянет таково весело: «Вдоль да по речке…» Всю усталь как рукой!
– Для него – ничего не жалко!
– Говорят, царь так и сказал, другого, говорит, такой чин – с головой укроет, а ему, нашему родному, – в самую пору.
Меньше чем в час выстроились полки. Они стояли, готовые встретить со всеми воинскими почестями своего любимого полководца, поздравить его с высоким отличием.
Музыканты всех полков поместились отдельно. Прямо перед палаткой Суворова пестрел куст ротных и полковых знамен.
Генералы Багратион, Милорадович, Тучков, оба племянника Суворова генералы Горчаковы и его сын, высокий красивый генерал-адъютант Аркадий Александрович Суворов, в полной парадной форме стояли впереди. Они обступили царского посланца, бригадира Зайцева.
Зайцев, счистивший дорожную пыль и умывшийся, рассказывал петербургские новости: кого из офицеров Павел I разжаловал в солдаты, кого из солдат произвел в офицеры, кого выключил из службы, кому выговор «с наддранием».
«Главный камердинер» фельдмаршала Прошка, надевший для такого случая две свои золотые медали, которые сардинский король пожаловал ему за сбережение здоровья Суворова, важно прохаживался у палатки, то и дело заглядывая, не встал ли барин.
Прошка держал себя солидно, был доволен случившимся, но виду не показывал. Великая честь барину – стало быть, такая же честь и ему. Барин становится выше – стало быть, и он выше: то был «камардин» фельдмаршала, а то – генералиссимуса!
А казак Ванюшка – глупый, несамостоятельный человек: вся радость на роже так и отпечаталась. Хоть бы волос салом не мазал и латаных сапог тряпкой не тер – видать: доволен! Нет в человеке настоящего понятия!
Все стояли, ждали. С нетерпением доглядывали на палатку, не шевельнется ли полотнище, не послышится ли быстрый, веселый суворовский басок.
III
Суворов спал. Ему снилась какая-то нелепица: будто он едет верхом на громадном буром медведе по горам. Он едет один, а где-то вот тут, за горой, идут его полки. Суворов слышит их многоголосый говор. И он, как тогда на походе, затянул:
Что девушке сделалось,
Что красной доспелось?..
И – проснулся.
Никакого медведя, никаких полков. Та же палатка, то же сено, тот же китель с аннинским крестом.
Но в ушах почему-то еще слышится приглушенный гул многих сотен голосов.
Протер ладонью глаза. Кашлянул. Сел.
Конечно, никаких голосов: за палаткой – тишина.
В палатку тотчас же юркнул ловкий, расторопный казак Ванюшка. Плутовские глаза его сегодня как-то особенно улыбались. И весь он сам – Суворов сразу же, по своему уменью все быстро схватывать, увидел – почистился, помылся. Глядел именинником.
«Небось доволен роздыхом. Улизнет куда-либо ввечеру к девушкам. Поди, насмотрел. Маху не даст!»
Подмигнул:
– Что, Ванюшка, к девушкам собрался?
Казак, помогавший фельдмаршалу одеваться, смущенно хихикнул.
Затем на секунду показалась рожа самого «камардина» Прошки. Обознался или так попритчилось: у Прошки на шее блеснули обе его золотые медали.
«Что это они сегодня?»
Снова прислушался: конечно, за палаткой – всегдашняя лагерная тишина. Отдыхают, обшиваются, обмываются.
Невольно улыбнулся, вспомнив, как по уставу о полевой пехотной службе каждый солдат должен в год получить три пары башмаков да две пары подметок. А тут у солдата одна пара, да и от той ошметки остались.
– Погода не испортилась?
– Никак нет. Очень даже замечательная! – весело отозвался казак.
Не надевая каски, Суворов пошел к выходу. На ходу напевал свою любимую песенку:
Что девушке сделалось…
Шагнул из палатки – и замер.
Перед ним, выстроившись как для парада, стояли войска. Вот его «богатырский полк» – апшеронцы, вот москвичи, киевляне, белорусцы. Казаки, драгуны, егеря. Все старые боевые товарищи. Его генералы любимцы – Багратион, Милорадович, племянники Горчаковы, сынок Аркадий. Все молодые – самому старшему из них – Багратиону – едва только за тридцать. Все в парадной форме.
– Помилуй Бог, что это? Почему?
Не успел он спросить, как Багратион зычно скомандовал:
– Смирно! На кра-ул!
Полки четко взяли на караул. Все замерло.
И тогда, точно с рапортом, к нему шагнул незнакомый бригадир с большим пакетом в руке. Бригадир был молод, веснушчат, курнос.
«Фельдъегерь. Снова поход!» – радостной волной ударило в голову.
Бригадир, сняв треуголку, уже докладывал о том, что прислан от его императорского величества. Подал пакет.
Суворов взял пакет. Отнес подальше от глаз. На пакете было написано:
«Генералиссимусу, князю Италийскому,
графу Суворову-Рымникскому».
Сломал большие сургучные печати, развернул плотный лист. Буквы сливались.
«Проклятые глаза!»
– Читай! – передал он бригадиру.
Веснушчатый бригадир ломким, еще юношеским баритоном, звучно, на весь лагерь прочел:
«Князь Александр Васильевич!
Побеждая повсюду и во всю жизнь Вашу врагов Отечества, недоставало еще Вам одного рода славы – преодолеть и самую природу! Но Вы и над нею одержали ныне верх. Поразив еще раз злодеев веры, попрали вместе с ними козни сообщников их, злобою и завистию против Вас вооруженных. Ныне награждаю Вас по мере признательности моей и, ставя на высший степень чести, геройству предоставленный, уверен, что возвожу на оный знаменитейшего полководца сего и других веков.
Что это? Царь Павел I, так, не любивший Суворова, все-таки вынужден оценить его подвиги по достоинству?
Что это? Он – генералиссимус! Как Конде, Монтекукули, Евгений Савойский?
В одно мгновение пронеслась вся жизнь, все пятьдесят с лишком лет службы в армии.
Годы ученья. Ссылка. Происки завистников. Клевета.
И победы, победы, победы…
И тут, перебивая его мысли, вырвались громовое – из тысяч уст – «ура». Оно катилось, потрясая воздух.
Вслед залились трубы, загрохотали барабаны, – музыканты грянули гренадерский марш, который царь пожаловал всем полкам корпуса Суворова.
Суворов рванулся вперед к этим шеренгам, но его предупредили. Багратион, Милорадович и Горчаков бережно подхватили генералиссимуса на руки.
Опираясь на их плечи, он возвышался надо всеми.
Пробитые пулями, изорванные ядрами, изрубленные клинками, шелестели вокруг него славные боевые знамена. Слабый ветерок чуть шевелил серебристую прядь его волос, причудливо спускавшуюся на лоб. Глаза блестели, словно перед атакой.
– Вольно! – махал он, стараясь перекричать.
И тогда шеренги бросились вперед, как делали всегда, когда их Дивный говорил с ними.
Солдаты и офицеры со всех сторон плотной стеной окружили любимого генералиссимуса.
И он заговорил.
…Ефрейтор Зыбин досадовал, что ему пришлось стоять в карауле. Он вытягивал шею, стараясь расслышать, что говорит батюшка Александр Васильевич.
До него доносились только отдельные слова генералиссимуса:
– Отечество… Народ русский… Слава…
IV
Александр Васильевич следовал с дивизиями через Богемию. В Праге он пробыл Рождество. Как и в других городах, где на походе бывала главная квартира Суворова, она в Праге пользовалась всеобщим вниманием. Чтобы только взглянуть на непобедимого генералиссимуса, издалека приезжали иностранные генералы, министры, знатные дамы. Ловили каждое его слово. Дамы целовали его руки.
Курфюрст Саксонский прислал в Прагу своего известного придворного портретиста Шмидта. Однажды утром, когда Суворов сидел еще в одном белье, Фукс пришел доложить, что явился Шмидт.
Суворов хотел отказаться позировать, но Фукс напомнил, что сказали Монтескье, который также отказывался: «Разве в отказе меньше гордости?»
Суворов махнул рукой:
– Ну, пусть идет! Только чтоб недолго!
Не успел Шмидт войти, как уже стал что-то набрасывать на бумагу.
Суворов схватился:
– Что вы меня в таком виде рисуете? Эй, Прошка, неси мундир!
Слава генералиссимуса Суворова гремела по всему свету.
В Праге Суворов был необычайно весел. Еще ни разу он так часто не появлялся в обществе, как здесь.
Весело провел Александр Васильевич в Праге русские святки. Он забавлялся тем, что заставлял чопорных немецких дам играть в жмурки, ходить в хороводах и петь по-русски хороводные песни. Танцевал, играл в любимую игру «жгуты» и больно хлестал жгутом важных австрийских сановников.
Глядя на Суворова, никто не мог бы подумать, что ему семьдесят лет и что дни его сочтены.
В половине января 1800 года русская армия двинулась дальше.
В Кракове Суворов сдал генералу Розенбергу армию и отправился в Петербург – император ждал его. Суворову готовили небывало торжественный прием. В Гатчине его должен был встретить с рескриптом флигель-адъютант. Комнаты отводились генералиссимусу в самом Зимнем дворце.
Но уже в Кракове Суворов почувствовал себя плохо. Сначала его сильно мучил кашель, который разбивал всю грудь. Затем по телу пошла сыпь и пузыри. Они постепенно покрывали все тело. Путешествие пришлось остановить. Суворов доехал до своего имения в Кобрине и тут слег.
Павел I, узнав о болезни генералиссимуса, отправил к нему лейб-медика Вейкарта.
Суворов немного поправился уже; вставал с постели, ходил в церковь. Всю жизнь не признававший никаких лекарств, Суворов не хотел подчиняться предписаниям латинской кухни и слушал советы только своего фельдшера Наума. Вейкарт убеждал Суворова, что он должен одеваться потеплее.
– Мне кутаться негоже – я солдат.
– Нет, вы – генералиссимус!
– Правда, генералиссимус, да солдат с меня пример берет! Не в шубе дело. Мне надобна деревенская изба, молитва, кашица да квас! – упрямо стоял на своем Суворов.
И если кто-либо заводил разговор о торжественном приеме, который готовился ему в Петербурге, Суворов говорил:
– Вот это вылечит меня лучше, чем Иван Иванович Вейкарт. (Всех иностранцев Суворов обязательно называл Иванами Ивановичами.)
Но иногда, когда приступы кашля усиливались, он уныло заявлял:
– Нет, стар стал. Поеду в Петербург, увижу государя и потом – в деревню умирать! Долго гонялся я за славой, – все мечта. Покой души у престола Всевышнего!
Наконец Вейкарт нашел, что Суворов может отправиться в путь-дорогу. Решено было ехать медленно, не более двадцати пяти верст в сутки.
Суворов ехал в дормезе, лежа на перине.
V
Дормез тихо покачивался.
Александр Васильевич лежал и думал.
Адъютант штабс-капитан Ставраков, читавший генералиссимусу газеты, вылез из дормеза поразмяться. Фельдшер Наум дремал в ногах барина, в уголку.
Сегодня Александр Васильевич чувствовал себя неплохо, – даже не очень досаждал кашель. Сегодня госпожа фликтена, как называли врачи болезнь Суворова, была милостива к больному.
Суворов лежал и думал о своем предстоящем въезде в столицу. Одна заманчивее другой вставали картины: о готовящейся встрече писал Ростопчин.
…В Нарве его будут ждать придворные кареты. Флигель-адъютант с царским письмом… Он превозможет боль, на последней станции сядет: ведь на улицах Петербурга фрунтом выстроится гвардия. Барабанный бой. Пушечная пальба. Крики «ура». Колокола. Иллюминация.
Триумф!
До какой славы он дожил!
Суворов повернулся на другой бок.
Почему второй день все они такие оторопелые, эти адъютанты? Не смотрят в глаза, точно провинились в чем. Вот и теперь. Ставраков подозрительно быстро прочитал газету и улизнул. Не случилось ли чего?
– Наум! – крикнул он. – Наум!
Фельдшер открыл глаза.
– Позови мальчика!
Наум проворно вылез. Суворов с трудом приподнялся и сел.
Через минуту открылась дверь, и в дормез осторожно влез Ставраков.
– Чего сегодня вы от меня бежите, как от чумного? Что случилось?
Генералиссимус смотрел на Ставракова пристально, суворовским, проникающим в душу взглядом.
Молчать, притворяться больше нельзя.
– Что-либо из Петербурга?
– Получил рескрипт, – глухо ответил Ставраков.
Суворов вспыхнул. В томительном предчувствии беды упало, сильно забилось сердце.
Подумалось:
«Снова? Не может быть!»
– Читай!
Ставраков вытащил дрожащими руками из кармана рескрипт и, не повышая голоса, по-дьяковски, прочел:
«Господин Генералиссимус, князь Италийский,
граф Суворов-Рымникский!
Дошло до сведения моего, что во время командования Вами войсками моими за границею имели Вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех моих установлений и высочайшего устава, то и удивляясь оному, повелеваю Вам уведомить меня, что Вас понудило сие сделать».
«Так и есть: снова немилость! Обнесли. Все пошло прахом!..»
Суворов закрыл глаза, откинулся назад. Тело его как-то сразу обмякло. Суворов полулежал.
Он слабо махнул рукой. Адъютант вылез из дормеза.
Вылезая, Ставраков глянул мельком на генералиссимуса. По исхудалой, впалой щеке Суворова катилась слеза…
VI
Александр Васильевич, покрытый холстиной, лежал на лавке у образов, словно покойник.
После известия о царской немилости ему сразу стало хуже: опять начал бить кашель, опять по всему телу пошла огневица.
Пришлось остановиться в деревне у Вильны.
Александр Васильевич лежал в избе один. Адъютанты тревожно шептались за дверями. При нем неотлучно сидел фельдшер Наум, которому Александр Васильевич верил больше, чем лейб-медику Вейкарту, и Прошка. Суворов видел по глазам: все думают, что он умирает.
Он слышал, как на дворе, под маленьким тусклым оконцем хаты шуршали, точно мыши, деревенские ребятишки. Слышал их испуганное:
– Тут лежить. Помирае…
Он слабо улыбнулся ребячьему лепету.
Было тяжело и больно. Сам себе признавался:
«Ветшаю ежечасно…»
Но смерти он еще не чувствовал. Голова еще работала ясно.
Он лежал и мучительно думал: кто? Кто обнес, оклеветал его? Кто снова настроил царя против Суворова?
Великий князь Константин Павлович?
Когда в Италии, у Басиньяно, великий князь очертя голову бросился на превосходные силы французов и русские понесли урон, Суворов хорошо отчитал великого князя. Константину Павловичу, конечно, это понравиться не могло, но он быстро понял, что сам кругом виноват. И во весь Итало-Швейцарский поход великий князь держался хорошо, солдатом. К Суворову был почтителен и добр.
Нет, Константин Павлович такой подлости не сделает!
Выплыло хитрое лицо статского советника рыжего Фукса.
Недаром он – Фукс, лисица. По шерсти и кличка. Царский соглядатай.
В походе он был кроток, как ягненок. В Швейцарии от страха заболел медвежьей болезнью, а как спустились с Рингенкопфа на твердую землю, вдруг переменился, заважничал. Вдруг объявил правителю канцелярии полковнику Лаврову, что он не зависит от Александра Васильевича, что имеет секретные поручения.
Он! Другого никого нет и не может быть!
Суворов застонал. Сквозь натужный кашель вырвалось:
– Боже, за что страдаю? Лучше б я умер в Италии! Лучше б погиб в альпийских горах!
– Ну, завел свою песню! Будя! – притворно грубо оборвал его Прошка. – Лучше бы, лучше бы!.. Солдат, а раскудахтался… Лучше бы домой поскорей ехать. В Петербурге вас ждут не дождутся. И чего убиваться-то раньше времени? Ничегошеньки не случилось, а он… Генералиссимусом был, им и остался. А выговор – что? Выговор может всякий получить. Военная служба, она, брат, такая!..
Александр Васильевич никогда не обращал внимания на Прошкины рацеи, но на эти слова невольно подумал:
«А ведь говорит резонно. Так твердят и адъютанты. Мол, ничего не случилось. Император Павел сыплет выговоры направо и налево. У царя не семь, а тридцать семь пятниц на одной неделе! Может, они и правы?»
В этом измученном, исстрадавшемся старом теле опять пробудился неугомонный суворовский дух.
Александр Васильевич порывисто приподнялся:
– Не ворчи! Зови адъютантов. Поехали дальше!
VII
Тихим апрельским вечером въезжал суворовский дормез в Стрельну.
Приближаясь к Стрельне, Суворов собрал последние силы и велел надеть на себя парадный мундир. Облокотившись на подушки, он полулежал в дормезе.
Вечер был теплый. Окна дормеза Александр Васильевич велел спустить – ветра не было.
Он ехал, втайне надеясь на то, что хоть в Стрельну император пришлет своего флигель-адъютанта встретить генералиссимуса…
В Нарве не оказалось ни придворных экипажей, ни царского посланца.
В Стрельне, у знакомого почтового двора, как на каждой станции в далеком пути от Кобрина до Петербурга, стояла и ждала генералиссимуса толпа народа. Крестьяне и солдаты, горожане и чиновники, ремесленники, причетники и купцы. Женщины и дети. Стар и мал. Теснились к дормезу Суворова.
Царь не пожелал встретить великого полководца, – его встречал народ.
В Стрельне Александра Васильевича ждали родные – Аркадий, Димитрий Иванович Хвостов – и князь Багратион.
В окна дормеза со всех сторон тянулись букеты цветов. Женщины подносили к окнам детей.
Суворов был тронут этой встречей до слез:
– Спасибо, родные! Спасибо!
Он благословлял детей, которых протягивали к нему.
Вечерело.
Политичный, осторожный Димитрий Иванович торопил дядюшку поскорее ехать домой, – боялся, чтобы эту встречу не сочли за демонстрацию. Суворов же не спешил. Сумрак белой ночи был кстати опальному генералиссимусу: лучше незаметно проехать по опустевшим петербургским улицам до тихой Коломны, к дому Хвостова на Крюковом канале.
VIII
На следующий день по приезде Суворова в Петербург к нему явился посланец царя.
Суворов был так слаб, что уже не вставал с постели. Теперь он лежал не на сене, а на перине в кровати.
Димитрий Иванович Хвостов вбежал в комнату дядюшки:
– От государя!
И, не дождавшись, что скажет Суворов, кинулся назад, широко распахнув дверь:
– Пожалуйте, ваше сиятельство!
Прошка, поправляющий постель барина, не успел выйти из комнаты, отошел в сторонку.
Александр Васильевич чуть приподнялся на подушках, чтобы посмотреть, кто пожаловал.
В красном мальтийском мундире с голубой лентой через плечо вошел черноволосый смуглый Кутайсов, бывший царский брадобрей, а ныне граф.
Суворов метнул глазами.
«Издевается! Нашел кого посылать!»
– Кто вы, сударь? – гневно спросил он.
– Граф Кутайсов.
– Граф Кутайсов? Кутайсов… Помилуй Бог, не слыхал такого графа. Есть граф Панин, граф Воронцов, граф Строганов, а о графе Кутайсове не слыхал! А что вы такое по службе?
– Обер-шталмейстер.[119]
– А прежде чем были?
– Обер-егермейстер.[120]
– А прежде?
Кутайсов запнулся. Он стоял краснее своего мальтийского мундира.
За его спиной Хвостов, в ужасе воздевая руки, поспешно скрылся за дверью.
– Да говорите же, сударь!
– Камердинер, – выдавил Кутайсов.
– То есть вы чесали и брили своего барина?
– Т-точно так-с…
– Прошка! Вот взгляни на этого господина. Он был такой же холоп, как и ты. Да он турок. По их магометанскому закону пить нельзя. Вот и видишь, куда он взлетел. Его к Суворову посылают! А ты пьешь, как лошадь. Из тебя толку не выйдет!
И Суворов отвернулся к стене.
Кутайсов ушел несолоно хлебавши.
Провожая графа Кутайсова до кареты, Хвостов лепетал, что к сожалению, дядюшка слаб, дядюшка никого не узнает, дядюшка бредит.
– Да, да, он бредит, – соглашался сконфуженный Кутайсов.
Но пока что Суворов еще не бредил. Временами ему даже становилось как будто легче. Его возили по комнате в кресле.
Все врачи удивлялись, как это в немощном теле цепко держится жизнь.
– Жизненные запасы его удивительны, – говорили врачи.
Суворов понимал, что жить ему осталось немного. Но жить он так хотел!
Все подбадривали его, говорили, что он поправляется.
– Мы еще в Кончанское поедем, рыбу ловить будем, – говорил фельдшер Наум.
– Нет уж, брат, отловил я… Мне не встать…
– Дядюшка, я знаю, что вы от этой болезни не умрете, – старался уверить его Димитрий Иванович Хвостов.
– Думаешь?
– Убежден!
– Ладно. А ежели я остаюсь жив, сколько еще лет проживу?
– Пятнадцать!
– Злодей, скажи: тридцать!
Но все-таки с каждым днем он слабел все больше и больше. Он прекрасно помнил далекие годы турецких войн, но путал названия городов, рек в прошлогоднем Итало-Швейцарском походе.
Больше надоедливой фликтены угнетала Александра Васильевича царская опала: она добивала последние силы генералиссимуса.
Суворов на Крюковом канале жил уединеннее, заброшеннее, чем даже в Кончанском: он был заперт в четырех стенах комнаты.
Царская немилость не ослабевала.
Павел I лишил Аркадия звания генерал-адъютанта, которое он пожаловал во время Италийского похода, и определил его вновь в камергеры. А 25 апреля отнял у генералиссимуса Суворова его адъютантов.
Это окончательно убило Александра Васильевича. Напрасно Хвостов доказывал дядюшке, что сейчас такая полоса, что Павел I сыплет выговоры генералам направо и налево, что за весну он уволил из армии трех полных генералов, шестнадцать генерал-лейтенантов и пятьдесят семь генерал-майоров.
Суворову от этого было не легче.
Здоровье его ухудшалось с каждым днем. Жизнь уходила.
И на второй неделе своего пребывания в Петербурге Суворов стал все чаще терять создание.
На пятнадцатый день ему стало очень плохо. Царь, узнав о его тяжелом состоянии, прислал к нему князя Багратиона.
Когда Багратион приехал вечером на Крюков канал, в доме Хвостова стоял переполох. В прихожей неистово сморкался, плакал денщик Прохор. Перепуганные дворовые девушки Хвостовых сбились у двери прихожей, несмело заглядывали в залу.
Навстречу Багратиону выбежал сам Димитрий Иванович Хвостов – растерянный и растрепанный.
Александр Васильевич лежал без сознания. Племянница Аграфена Ивановна и заплаканный сын Аркадий (дочь Наташенька была в Москве) терли Александру Васильевичу спиртом виски. Фельдшер Наум давал нюхать спирт.
Багратион застыл у кровати. С перекошенным от боли лицом он смотрел на своего учителя и друга.
Суворов, худенький и маленький, лежал с закрытыми глазами.
Вот наконец он с усилием открыл глаза. Смотрел куда-то вверх, в одну точку. Потом медленно перевел глаза ниже, на Багратиона.
Багратион сделал движение к нему, робко улыбнулся.
Но Суворов еще, видимо, не узнавал своего любимца.
Улыбка сползла с лица Багратиона.
Суворов с минуту смотрел да Багратиона в упор. Потом в его потускневших глазах мелькнула искра сознания.
– А, это ты… Петруша. Здравствуй! – с трудом сказал он и опять закрыл глаза.
В безумной тоске, в отчаянии бросился Багратион к Суворову. Он опустился на колени, припал к этой исхудавшей руке, которая всегда указывала ему путь к славе.
Великий полководец уже шел в свой последний переход…
IX
Северны громы в гробе лежат.
Унтер-офицер Огнев, уволенный со службы по старости лет, и ефрейтор Зыбин, получивший отпуск, помаленьку доставлялись домой. Путь их лежал через Петербург. В столицу они попали в Николин день. Здесь их ждала ужасная, потрясающая новость: в воскресенье, 6 мая, во втором часу пополудни, скончался их Дивный. Умер батюшка Александр Васильевич.
Друзья, не отдохнув с дороги, только умывшись и почистившись, направились на Крюков канал к дому Хвостова, чтобы в последний раз поклониться своему генералиссимусу.
Ни Огнев, ни Зыбин, конечно, ни разу не бывали в этом доме графа Хвостова и не знали точно, где он находится.
Будочник у Торгового моста указал им на двухэтажный дом:
– Да вон энтот. Ступайте за певчими, вон пошли от Николы Морского.
Огнев и Зыбин обрадовались, что можно идти вслед за кем-то. Они догнали певчих и за ними поднялись по узкой лестнице на второй этаж.
В прихожей пахло ладаном, хвоей, свечами. Было полно народу.
Входили и выходили какие-то барыни и господа. В углу немолодой протоиерей, заворотив широкий рукав рясы, торопливо расчесывал гребнем окладистую бороду. Дьякон откашливался рокочущим басом. Лысый пономарь раздувал у печки кадило.
Сквозь толпу, в настежь раскрытые двери прихожей и залы виднелся ее уголок, затянутый черным сукном. На черную стену падал красный отблеск свечей.
Из залы слышался монотонный, журчащий, точно ручей, голос чтеца.
Мушкатеры в нерешительности остановились: можно ли сюда солдату?
И вдруг из этой чужой толпы вынырнул свой, знакомый, денщик Александра Васильевича Прохор Иваныч. Он был в лучшем кафтане с двумя золотыми медалями на груди. Его лицо распухло от неумеренных возлияний последних дней.
Нисколько не смущаясь присутствием разных господ, Прошка кинулся к мушкатерам, громко крича:
– Братцы родимые! Чудо-богатыри! Орлы суворовские! Умер наш батюшка!
И в пьяных слезах припал к плечу Огнева, причитая:
– Всю жизнь страдал. Настрадался. И умер в день Иова Многострадального.
Огнев заморгал глазами.
– Пойдемте, поглядите на нашего соколика!
Прошка потащил мушкатеров в залу. Господа невольно расступились перед ними.
Огнев и Зыбин вошли в залу. Все стены ее были обтянуты черным сукном. Только вверху, под потолком, бежала белая полоска карниза. Посреди залы на высоком катафалке стоял гроб.
Первое, что увидел Огнев, что запечатлелось, было до боли знакомое, родное лицо. Тонкий нос. Впалые, исхудавшие щеки. И губы, сложенные в ироническую, снисходительную улыбку. Глаза были закрыты.
Александр Васильевич закрывал глаза, когда задумывался или бывал чем-либо недоволен.
Казалось, эти ясные глаза откроются, плотно сжатые губы разомкнутся и скажут со смешком: «Эх вы, немогузнайки!»
Огнев упал на колени. Сзади за ним грохнулся Зыбин. Размашисто крестясь и вздыхая, Огнев зашептал: «Господи Сусе!»
Вслед за ними в залу вошли протоиерей, дьякон и певчие. Лития началась.
Сотрясая воздух, загремел могучий дьяконский бас. Все слова у него получались круглыми и упругими. Они как-то легко, непроизвольно соединялись воедино. Бас рокотал, точно хотел разбудить Александра Васильевича от его страшного сна.
Протоиерейский тенорок был скорбен и тих. Протоиерей говорил раздельно, не спеша, но негромко. Он словно боялся потревожить покой Александра Васильевича.
А тенора слаженного, стройного мужского хора заливались в такой безысходной, неизбывной печали, что из глаз сами собой катились слезы.
Было невероятно слышать, как протоиерей говорил:
– Упокой душу усопшего раба твоего болярина Александра…
Не верилось, не хотелось верить, что «болярин Александр» – это он, их Дивный, их батюшка Александр Васильевич.
Но хор безжалостно подтверждал это, с торопливой настойчивостью повторяя:
– Покой, Господи, душу усопшего раба твоего!
И подчеркнул слово «усопшего».
Стоя на коленях, Огнев уже не мог видеть лицо Александра Васильевича. Оно утопало где-то там, вверху, в цветах, в синих облаках пахучего ладана.
Сквозь набегавшие на старческие глаза частые слезы расплывалось, колебалось пламя свечи, которую пономарь протянул Огневу в руки. Огнев держал свечу и смотрел на этот переливающийся, текучий желтый огонек.
В воспоминаниях проносилась вся жизнь Александра Васильевича и своя. Сорок лет они шли бок о бок. Вспоминался Суворов таким, каким был на Кунерсдорфских холмах, в степях Молдавии, под стенами Измаила и Праги, в горах Швейцарии.
Невольно думалось о том, что и его дней осталось не так уж много…
Огнев старался вслушиваться, вникать в слова, которые произносил протоиерей. Далеко не все понимал он. На такой литии Огнев был впервые за все свои шестьдесят лет жизни. На войне убитых хоронили быстро. Священник отпевал торопливо. А иногда его и вовсе не оказывалось поблизости, и у раскрытой могилы несколько слов говорил батальонный или ротный. Это были и молитва, и надгробное слово товарищу.
А тут иное.
И из того, что Огнев услышал здесь, больше всего врезалось в память и поразило следующее:
– Правда твоя – правда вовеки, и слово твое – истина…
Он невольно отнес эти слова к батюшке Александру Васильевичу.
Х
– Эк она его высушила, подлая! – сказал Зыбин, когда они, взволнованные, спускались по лестнице.
– Смерть никого, брат, не красит! – сумрачно ответил Огнев.
Они молча шли по набережной канала.
– Как хочешь, Алешенька, а я останусь до похорон. Прохор Иваныч сказывал – хоронить будут в субботу, а сегодня середа. Мне все равно спешить некуда: из отцовской семьи у меня вряд ли кто живой есть…
– Беспременно останемся. Как же можно куда идти? – горячо поддержал его Зыбин.
И они задержались в Петербурге до похорон.
Хоронили Суворова в субботу, 12 мая.
Утро выдалось солнечное, тихое, теплое.
Хотя нигде не было оповещено, но всюду – на рынках, в лавчонках, в чайных, в каждом доме – знали: вынос тела Александра Васильевича в десять часов утра.
С Песков и с Васильевского, из Старой Деревни и Охты спешили к Невскому и Садовой люди. Весь город поднялся сегодня спозаранку.
К Николе Морскому было ни пройти ни проехать. Кареты и экипажи запрудили все прилегающие улицы. По Крюкову каналу, перед окнами дома номер 21 и дальше, фрунтом стояли войска. К Калинкину мосту – по Садовой – расположились гусары и пушки.
Огнев и Зыбин кое-как протолкались через фрунт солдат к рынку:
– Дозвольте, ваше благородие, суворовским мушкатерам пройти. Поближе стать. Сорок годов с батюшкой Александром Васильевичем служили…
За каналом, возле рынка, насупротив дома Хвостова, уже толпился народ. Огнев и Зыбин втиснулись в толпу.
– Все наш брат армеец стоит: пехота, артиллерия и гусары. А где же гвардия? – спросил у Огнева Зыбин. – Неужто гвардия не будет провожать?
– Царь не велел гвардии быть. Сказано хоронить как фельдмаршала только. Он на Суворова серчает, – вмешался какой-то словоохотливый департаментский служитель.
– А за что ж серчает?
– А пес его ведает. Разве ему долго! Вот у нас…
– Великие князья… Князья приехали! – зашумела толпа.
К дому подкатила придворная карета. Из нее вышли великие князья Александр и Константин.
– Сейчас отпевать начнут!
Балконная дверь во втором этаже дома была раскрыта настежь. Виднелся угол пышного катафалка, подсвечники со свечами, мелькали военные и гражданские мундиры.
Видно было, как в зале засуетились.
Потом движение прекратилось. Возле катафалка заблестели ризы духовенства, издалека донесся голос протодьякона.
Началась лития.
Войска взяли на караул. Толпа обнажила головы. Говор стих.
По набережной, откуда-то со стороны Фонтанки, подъехала к дому траурная колесница. Она была запряжена шестью серыми лошадьми, покрытыми черными попонами.
В ярком солнечном свете как-то необычно резко, ненужно горели факелы, – днем их огонь не производил впечатления.
– Несут, несут! – заволновалась толпа.
Из дверей стали попарно выходить офицеры. Они несли на подушках многочисленные русские и иностранные «кавалерии», фельдмаршальский жезл, бриллиантовую шпагу и прочее. За ними шли хоры певчих.
– Певчих-то, певчих сколько!
– В черных кафтанах – придворные! Сам Бортнянский вон!
– А поют-то какие?
– Архиерейские.
– Наши, псковского подворья, тоже не поддадутся и придворным…
– Нет, лучше Бортнянского капеллы не споешь!
За певчими потянулась бесконечная вереница дьяконов, иеродьяконов, протодьяконов. Потом попарно пошли со всей столицы и ближайших монастырей десятки иереев. Наконец за черными клобуками архимандритов блеснули золотые митры трех архиепископов во главе с петербургским – Амвросием.
И вот в дверях показался гроб.
Толпа зашелестела, точно ветер прошел по кустам, закрестились, кто-то запричитал, кто-то воскликнул: «О, Господи!»
Смотрели, не отрываясь, как гроб подымали на колесницу, как над гробом устанавливали великолепный, малинового бархата с золотым фигурным подзором[121] балдахин на восьми столбах.
Шнуры поддержали офицеры.
Раздалась команда отомкнуть штыки «на погребение».
И оркестры полковой музыки заиграли печальный марш.
Траурная процессия медленно тронулась к Александро-Невской лавре.
XI
Он жив в смерти!
Огнев и Зыбин шли в густой, многотысячной толпе, которая провожала генералиссимуса Суворова в его последний путь. Улицы были запружены народом. Все окна, балконы и крыши домов усеяны людьми. Мальчишки, точно галчата, сидели на деревьях.
Огнев шел, задумчиво глядя себе под ноги. Зыбин говорил с каким-то чиновником, обсуждали все то же, всем известное и всех возмущающее: что царь велел отдавать на похоронах почести Суворову не как генералиссимусу, а лишь как фельдмаршалу. Оттого нигде не было видно гвардии.
Огнев задумался – не слыхал и не видал ничего. И вдруг Зыбин толкнул его в бок и с ужасом зашептал:
– Гляди: царь!
Огнев поднял голову.
Подходили к Невскому. На углу близ Гостиного ряду, верхом на лошади, со шляпой в руке, ждал Павел I.
Когда толпа, в которой шли Огнев и Зыбин, поравнялась с местом, где стоял Павел I, его уже не было: пропустив мимо себя гроб, царь поскакал прочь, к Неве.
Огнев только покосился в ту сторону.
В воротах Александро-Невской лавры траурная колесница остановилась, высокий балдахин мешал проехать.
– Не проходит в ворота!
– Не пройдет! – оживленно загудели кругом.
– Пройдет! Наш батюшка Суворов всюду проходил! – звонко сказал Зыбин и уже заработал локтями, пробираясь вперед, чтобы помочь.
Но колесницу подтолкнули те, кто оказался ближе. Она с трудом въехала в узкие монастырские ворота. Печальное, хватающее за душу заупокойное «святый Боже» с особенной четкостью раздавалось под этими сводами. Звучало неотвратимо и беспощадно.
Слезы брызнули у Огнева из глаз. Он рванулся к колеснице. Рванулся вперед, за Суворовым, как всю жизнь привык следовать за ним. Зыбин не отставал от товарища.
Но у самых ворот дюжий полицейский чин, в треуголке и перчатках до локтей, ударил Огнева в грудь.
– Куда, кислая шерсть? Ос-с-сади назад! – прошипел он, тараща глаза.
Огнев и Зыбин оторопело подались назад.
Мимо них в узкие ворота хлынули толпой господа.
Протягивая полицейскому билетики с траурной каемкой и прижимая к груди треуголки, теснились, лезли какие-то важные, с орденами на шее чиновники, надушенные, напудренные дамы в трауре. Те, кого так не жаловал при жизни батюшка Александр Васильевич.
Цепь нахальных ражих полицейских мигом – от одного к другому – оттерла Огнева и Зыбина к краю площади, туда, где толкался «подлый» народ: замашные рубахи, чуйки, бабьи платки.
Удрученный Огнев вытирал ладонью лицо.
– Всю жизнь с нами был. С солдатом. С простым народом. Сам простой был. А тут оттерли нас… – вырвалось у Зыбина, который стоял, растерянно моргая глазами.
– Ничего, Алешенька, – ответил Огнев. Голос у него дрожал от негодования. – Нашего батюшку Суворова от русского народу не отделишь!.. Он всегда был и будет с нами!