Она из чужих краев, молода, неопытна, напомнил себе Харальд. И попадает из одной беды в другую. Тихое зимовье ей нужно даже больше, чем ему. Чтобы привыкнуть, успокоиться, обжиться.
— Я думать… ты меня жалеть, — выдохнула неожиданно девчонка.
Жалеть?
Вот это и значит — из чужих краев, подумал он.
И обнял ее. Еще острее ощутил внутренней поверхностью бедра ее ягодицы, ложбинку между ними — все ощутил, даже через покрывало.
— Это Нартвегр, Сванхильд. Здесь никого не жалеют. Не принято. Это позорно. Разве что женщины могут… Но даже они стараются этого не показывать. Жалость — это слабость. И хуже, чем подлость, потому что подлость, по крайней мере, иногда помогает победить. А жалость — никогда.
Лицо девчонки было совсем близко. Слушала она внимательно. Правда, глядела растерянно.
— Если бы я женился из жалости, это было бы недостойно меня. И тебя. В Нартвегре жен из жалости не берут.
Он просунул руку меж краев покрывала, в которое куталась Сванхильд. Потом под рубаху, прикрывавшую ее тело. Движение оказалось быстрым, так что его ладонь уже сжала одну из грудок — и только после этого она запоздало вздрогнула. Холмик груди трепыхнулся у него под рукой…
— Жен берут вот для этого, — проворчал Харальд. — И тебя я беру для этого дела. Не только потому, что не убить. Только не шей мне шелковых рубах — я их не ношу. И лебедей не вышивай — женская птица, не для мужчин. Мне только смешков за спиной не хватает, что в лебедях хожу. Ну, поговорили, и хватит.
Рядом в глубокой миске остывала еда — здоровенный кусок запеченных ребер и плоский хлеб, только что выпеченный на костре.
Но мягкость груди под ладонью и округлость ягодиц напоминали о другом голоде. Три ночи он ее не трогал. Может, поэтому и заспешил в крепость, заслышав о красивой бабе в кладовой.
Тут Харальд поморщился, осознав, что ищет для себя оправдания. Сделал глупость, так запомни и учти на будущее, а не увиливай, пусть даже мысленно.
И он, рассудив, что мясо уже остыло, поэтому еще немного ожидания ему не повредит, запустил под рубаху Сванхильд и вторую руку. Кожа грудей была прохладной, в зябких пупырышках, соски катались под ладонями гладкими бусинами. Он потянулся к ее губам.
Сванхильд вдруг шевельнулась, спросила застенчиво:
— Для этого — жена ярла?
И ухватилась за его плечи, сама потянувшись к нему. Между его губами и ее осталось всего ничего.
— Не только, — пробормотал Харальд.
Кровь злыми частыми толчками уже гуляла по телу, штаны топорщились — и вздыбившееся мужское копье ощущало мягкость ее бедра.
— Я в разных краях бывал, — выдохнул он в ее губы. — У меня были разные женщины.
Может, лучше будет, если этих последних слов она не поймет, мелькнула у него мысль. С другой стороны, девчонка не так глупа, чтобы не понимать — баб у него перебывало немало. С Кресив он и вовсе связался у нее на глазах.
— Но ты одна на все края.
Синие глаза смотрели серьезно и доверчиво. Рот чуть приоткрылся.
— И другой такой нет. Нигде.
На этом слова у него кончились, и Харальд наконец ее поцеловал. Руки скользнули на спину — узкую, девичью. Одну ладонь он запустил под пояс штанов, погладил ягодицы…
Сванхильд слабо трепыхнулась. Он опознал в этом трепете не страсть, а ее вечную застенчивость. Ухмыльнулся, заваливая девчонку на спину.
Но тут же вспомнил о ране — и торопливо заглянул за ворот рубахи, под которым не оказалось повязки.
Нитки слегка впились в опухшие края, но выглядела рана неплохо. Пожалуй, через пару дней можно будет разрезать стежки и повыдергивать обрывки нитей. Осенние раны, в отличие от летних, заживают быстрей и реже гноятся.
Словно и не невесту свою укладываю на спину, подумалось ему вдруг, а воина после боя. Рука, нога…
И разум. Рабынь утащили на ее глазах. И ту старуху, к которой она привязалась.
Харальд дернул одно из покрывал, вытаскивая его из-под Сванхильд. Накинул сверху, прикрыв ей плечи и бедра. Нашел завязки у нее на поясе, дернул.
И тут же торопливо стащил штаны, прогулявшись заодно рукой по ее ногам. Сжал озябшие коленки, прошелся по мягкой коже бедер, царапая их мозолями на ладонях — изнутри прошелся, с внутренней стороны, до мягкой поросли между ног. Залез пальцами во влажную плоть под завитками, погладил медленно. Еще раз, и еще. Услышал ее вздох…
И взялся за свою одежду.
Харальд, заголив ее до пояса, сам снял только рубаху. Потом улегся рядом — и Забава дернула подбитую мехом ткань, натягивая и на него тоже, чтобы укрыть от холодного воздуха. Он тихо фыркнул, опять запуская руки ей под рубаху. Но позволил.
В уме у нее метались разные мысли. Быстро вспыхивали, как искры над костром. Гасли, сменяясь другими.
Значит, он ее не убьет? Раз сам так сказал? И жить она будет долго, да притом не как рабыня, а как его честная жена?
Раньше Забава полагала, что жизни ей отпущено немного. И поэтому не думала о многом. Просто жила рядом с Харальдом, ловила его слова, радовалась его ласкам.
Ну и сердилась на него, когда он делал то, что делал. Была в нем лютость — вон как поступил с Красавой и той рабыней. Да и других баб убивал.
Но его не изменишь, а у нее самой, как полагала прежде Забава, судьба будет такой же, как у тех баб, что приняли смерть от его руки.
И она просто жила напоследок. Ни о чем не загадывая, ничего особо не желая…
А теперь, после слов Харальда, все перевернулось и стало другим. У нее впереди не месяц и не два — долгие годы жизни рядом с Харальдом.
На мгновенье Забава даже подумала — высока честь, а по ней ли? Обычаев их она не знает, говорит с трудом. И отец у нее был простым ратником.
А Харальд среди своих чужан зовется ярлом — что здесь вроде князя. Она ему не ровня. Вот уж кто ему подошел бы, так это Рагнхильд. Тоже роду не простого, и здешняя, не то что она…
Да, но Харальд-то выбрал ее, напомнила себе Забава. Причем не просто выбрал, а сказал, что она для него одна. Что другой такой нет.
И ведь он-то знал, что не убьет ее. Он-то выбирал на года.
Не убьет, подумала вдруг Забава. Суматошная радость налетела — и загорелась жарким огнем внутри. Жить. Она будет жить. И не надо больше гнать от себя мысли, которые ничего хорошего не несут, кроме ужаса и тоски. О смерти, о том, как и когда это произойдет.
Потом на мгновенье вернулось воспоминание о бабке Малене и прочих рабынях. Придавило горестным сожалением. Вот бы бабушка порадовалась за нее. Как она ее жалела…
Забава тонула в шквале всех этих мыслей — и почти забыла о том, что творилось сейчас с ее телом. А Харальд тем временем снова засунул руки ей под рубаху. Поцеловал плечо рядом с раной — бережно, щекочуще.
И Забава, вдруг очнувшись от своих раздумий, обхватила его за шею. Харальд тут же навалился сверху с поцелуем, а руку запустил уже между ног — как и раньше, с тяжелой и требовательной лаской. Косицы погладили ей висок, защекотали ухо.
Поцелуй оказался долгим, и для Забавы все начало течь как-то урывками.
Холодок на губах, когда он от нее оторвался, оставив во рту привкус соли — как напоминание о хозяйской ласке его языка.
Губы Харальда на ее шее, вторжение пальцев в тело под животом — поначалу бывшее жестким, а потом ставшее почему-то нежным и скользким.
Жар его тела рядом. Следом — тяжесть его тела. Хриплое дыханье, прошедшееся по щеке…
Забава обвила Харальда руками, ощутила, как в нее вдавливается его мужское орудие — жердиной. Прогнулась, вскидывая колени и встречая его.
Сердце застучало заполошно. Тело меж ног обдувало жаром от того, как он входил в нее, частыми рывками, скользко раздвигавшими вход. А еще от мягкой судороги, уже начинавшей трепетать под животом — тонким кольцом, нанизанным на его плоть, золотой нитью…
Перед глазами было плечо Харальда, в сеточке едва заметных шрамов, светлая поросль на его груди. Забава только и могла, что ухватится за его плечи и потеряться в своем счастье.
Она будет жить. Да не просто жить, а с ним. Ласку его принимать, в глаза ему смотреть…
Чего еще надо-то? Разве что детишек.
А потом все кончилось. Дробной капелью отстучала в низу живота сладкая судорога, заставившая Забаву то ли громко выдохнуть, то ли простонать. Следом пришло тепло — и слабость, волной текущая по телу. И Харальд вошел в нее последний раз, вжался, пригвоздив к покрывалам, на которых она лежала…
И только потом у нее вдруг мелькнула страшная мысль. Уже тогда, когда нежилась после всего, купалась в счастье.
Лет Харальду немало. Уже не юнец, а взрослый мужик. Но в поместье, где он раньше жил, в Хааленсваге, детей она не видела. Ни одного, на кого бы он смотрел с отцовским вниманием. Только пара детишек рабынь, прижитых, как бабка Маленя сказала, от кого-то из воинов.
Хотя бабы у него были — а как иначе? С ней он вон, каждую ночь этим делом занимается. Только в этот раз, когда она плыла на другом корабле, не приходил.
Выходит, он детей зачинать не может?
Ей вдруг стало так жаль Харальда, замершего на ней, с рукой, запущенной ей в волосы, что она потянулась и крепко обняла его, притискивая к себе.
Харальд почему-то усмехнулся — выдох погладил ей пряди надо лбом. Пробормотал:
— Сначала — поесть, Сванхильд. Потом — снова…
И Забава зарделась. Выходит, он ее жалость за срамное желание принял?
Все-то у этих чужан не так, все по-другому, думала она, глядя на Харальда, уже вставшего с нее и натягивавшего штаны. У них в Ладоге всякий знает — если мужик женится на бесприданнице, значит, жалеет ее.
Жалеет, стало быть, и любит.
Про жалость Забава ему сказала, но про любовь и заикнуться не посмела. Да и слова этого на чужанском не знала. Такого ни у Рагнхильд, ни у бабки Малени не спросишь.
А тут, в Нартвегре, жалость не в чести, как сказал Харальд. И сам он ее не жалеет. В жены берет как одну-единственную…
Что вроде бы тоже хорошо, но как-то непривычно. Она — да одна на все края? Чудно.