Свадьба — страница 24 из 37

Что может быть более отвратительное, чем пьедестал учителя жизни. Исаак на днях гениально скаламбурил: не пьедестал, а пьедесталин.

Я бежал от России — не от коммунизма. От своих русских друзей, таких же, в общем, неприкаянных губошлепов, как и сам, но вдруг почувствовавших во мне чужака, не нашего, оскорбляющего все наше, ненавидящего все наше: нашу великую литературу и нашу великую историю, и наш великий народ.

И вот тогда и только тогда, когда я стал в глазах своих собутыльников, своих наших, включая и тебя Тихомирыч, — ненашим, я решил смазывать пятки, потому что понял, что в этом деле не помогут ни Герцены, ни Белинские. Русским школам — русские учителя.

— Ну что, сделаешь пацанам своим обрезание?

— Сделаю. Непременно сделаю. Все обрежу! Все!

Я заканчиваю есть, смотрю на Сему с Гришей. Стариканы мы все, черт возьми. Еще вчера бычки стреляли в подворотнях, а сегодня у Семы голова в серебре, а у Гриши животик будь здоров — генерала на пенсии, да и морщин полно. Да и потомство уже вон какое вымахало. Да оно на выданье. Да у него свадьбы. Давно мы свои-то отплясали?

— Ну что, — вырывается у меня вдруг помимо воли, — вы уже примирились с тем, что Сашку поп венчать будет?

— Сказать тебе точно, кто ты? — отвечает Гриша вопросом на вопрос. — А? Сказать тебе? — и припечатывает, точно клопа к стенке. — Ты не просто поц. Ты полный поц.

А Сема без малейшего промедления, зато с немалым энтузиазмом добавляет, что он с мнением Гриши совершенно согласный.

И был вечер.

И был вечер.

И настало утро.

Яркое, жаркое, знойное, липкое утро свадебного дня.

Господи, неужели жара так и не спадет? Но фраки же черные! Суконные, жаркие, душные. Пышные бальные платья!

Дел у нас на сегодня вроде бы не много, но суета и нервозность уже висят в воздухе, немало отяжеляя и без того нелегкую липко-знойную материю этого исторического утра. На пять часов назначена свадебная церемония. К четырем начнут съезжаться гости. Нам надлежит быть там хотя бы на полчаса раньше — в полной боевой готовности, при полном параде.

Сначала надо покончить, наконец, с распределением гостей по столам. Сашок и Кэрен своих давно распределили — мы же нет, а это задерживает производство именных табличек. Нинуля нервничает, она могла бы сделать это сама, если б была уверена, что я не стану возражать. Я говорю ей, делай, как хочешь, я на все согласен, у меня нет времени.

Времени у меня, в самом деле, нет.

Я допиваю чай — и бегу укладывать в машину пирожки, холодные закуски и напитки — все это пора отвезти уже к месту событий, наконец. Мне надо вернуться не позднее двенадцати, чтобы доставить туда и Нинулю с Цилей. Они должны быть там к часу, чтобы командовать и следить за правильной расстановкой столов, подогревом пирожков, раскладкой закусок и, вообще, наблюдать весь процесс украшения зала.

Отдать Нинуле одну машину, и пусть сами едут, а нам шестерым — Гришина семья в три человека, Сема, мама и я — добираться потом на другой, опасно. Чего доброго, в такой тесноте и свариться можно.

Итак, я еду отвозить закуски, а тем временем Нинуля везет маму с Цилей к парикмахеру. Гришиной благоверной парикмахер не нужен: она приехала со строгой и ровной стрижкой. Дочка же обходится собственными руками и фантазией.

Суета и тревога.

Масса вещей в подсознании, и среди них — вопрос вопросов. Что будет, если не спадет жара? Если это дьявольское пекло не надумает утихомириться? И потом — Кирилл. Этот фанатичный защитник Масады со своими родичами, пострадавшими в сталинщину. Не пришел бы, как грозился! Только черта с два — все равно припрется. Ну и — Хромополк.

Перестань об этом думать, — говорю я сам себе. Не вслух, разумеется. До этого покамест не до дошло. Перестань об этом думать, если не хочешь превратиться в защитника Масады. Надо уметь себя вести. Свадьба уже вот она. Ничего изменить нельзя. Время выбора осталось в прошлом. Ты сам его прошляпил — теперь перекрой клапана. Теперь веди себя прилично. И, вообще, пора остепениться и стать, наконец, культурным человеком.

Все, что мог, ты уже совершил… А что совершил? Ничего, пшик. От корней оторвался — и повис между образованцами средних достоинств и рафинированной элитой. И те, и другие ничего, кроме скуки, не вызывают. Манеры, речь. Все зачесано. Все причесано. Все на всех пуговках. Все на своих местах.

Сальери: Ты с этим шел ко мне и мог остановиться у трактира и слушать скрипача слепого? О Моцарт, ты не достоин самого себя!.

А почему не достоин, господа Сальери, захотел — и остановился. А уж кто себя достоин, кто нет — не вам судить. Не ваше бабушкино дело. Принц Гамлет! Не вашего разума дело судить воспаленную кровь.

И все-таки, и все-таки…

И все-таки я порой ловлю себя на том, что завидую и гордой — с таким шармом, знаете ли — интеллигентской посадке головы, и тихой размеренной речи, никого не обижающей, никого не оскорбляющей. Она умеет промолчать, где надо, и не расслышать, где надо. И во всем, во всем у нее такой гладкий, ровный тонус. И лад. И склад. И толк.

Гм… мм… простите, что вы сказали… видите ли…

Не то что всякие там Моцарты-Пушкины. Неправильный, небрежный лепет, неточный выговор речей…

За правильной речью — правильный ум.

Правильному уму — правильную речь!

Я так завидую вам, господа. Так завидую.

— Простите, что вы сказали? Вы совершенно правы, мир нуждается в равновесии. Баланс сил — первейшее условие жизнедеятельности любого организма, в том числе, и социального. Не могу с вами не согласиться. Представьте себе такого рода картину. Некий человек по имени Сальери, без Божьей искры, но весьма эрудированный и добросовестный, читает в некоем вузе Пушкина. Вдруг где-то в вышних сферах — шум, молнии, трескотня. Спрашивается, что случилось? А случилось вот что. Прилетела залетная птица — некий Моцарт-Терц, не только с искрой, но сам — искра Божья, и как водится — все двери тут же настежь. Пожалуйста, милости просим, вот вам кафедра. Что ж, читает лекцию и говорит детям: Пушкин — это Хлестаков. Такой же враль, забияка и ловелас. Дети, естественно, смущены, и в их головах сами знаете что… Так что не надо. Терцы прилетают и улетают, а Сальери — каково им? Им отдуваться, пожалуй, всю жизнь. Так сказать, очищать конюшни. Я правильно говорю? Вот видите — и вы согласны. Мы говорим правильно. И я очень рад, что хотя бы в этом вопросе мы нашли с вами общий язык.

…А вообще, конечно, приятно быть культурным, интеллигентным и сдержанным человеком. Артистизм, компромисс, ирония. Некоторый полутон небрежности — для шарма. И некоторый — в четверть тона — налет своеволия. Коготок внутреннего стержня. Мол, знайте наших, но — не грубо. Воспитанно.

Воспитанно, упитанно, накатано, нагадано — усадьба Ретроградовна, дворянское гнездо. Въезжаю по аллеечке, и млеючи, и блеючи, и душу тайно греючи, слеза туманит взор.

Въезжаю в усадьбу — в именье Ростовых въезжаю.

Хорошее слово — именье. От — имени и от — иметь. Именное именье. Иметь имя. Без имени — нет именья. Без имени — черт знает что. С именем — усадьба. Усад, посад. Усадить за решетку, рассадить сад.

Усадьба — свадьба.

Вот так, Сашок, будет вам и свадьба, будет и пирог. У Кэрен твоей чудный вкус. Русский вкус. Жгучий вкус.

Я привез все, что полагалось. Пирожки, колбасы, сыры, напитки. Алкогольные и без. Кухня уже кишела людьми. Шутка ли, на сто двадцать ртов наготовить в течение нескольких часов!

Огромные печи, огромные холодильники.

Огромные ивы окружали меня с хладнокровной приветливостью. Я поглядывал на них с подобострастием оборванца, волею случая попавшего на царский двор. Мое ли это дело?

Разгрузившись, я отправился к художнику со списком гостей для именных табличек на столы. Двенадцать круглых столов, по десять человек за каждым, и стол жениха с невестой. Для художника, оснащенного передовой компьютерной техникой, двенадцать табличек — работа плевая. Почему двенадцать? На каждого гостя ведь, а не одну — на весь стол.

Все эти бытовые мысли, расчеты, раскладки как-то странно перемежались в сознании с Хромополком, Русью, Кириллом, Солженицыным, составляя вместе некий общий контекст жизни, для которой все равно всему и все одинаково важно. И высота, и низ. И лицо, и зад. И живот, и душа. Блок писал о едином музыкальном напоре. Что ж, на музыкальном настаивать не стану, а вот единый — это точно.

Недавно попалась на глаза статья об изобретателе современных туалетов (ватерклозетов — первоначально), поднимающая роль домашней сральни до уровня духовных упражнений поэта. Читал и думал: а возможен ли у нас, в нашей очень высокой публицистике, такой гимн заботе о чем-нибудь ниже пояса?

Один из героев Булгакова говорил, не мочитесь мимо унитаза — и не будет разрухи. А Сема мой вспомнил и такой феноменальный эпизодец. Однажды ему встретился инвалид-украинец, который, переехав из деревни в город, ни за что не хотел согласиться с установкой в своей квартире туалета, кричал, что никогда не допустить, щоб в його хати сралы и гивном нэсло.

Наши российские моралисты всех времен и классов очень много наизобретали в сферах духовного улучшения человека, а в области, простите, задницы — будто ее ни у кого из них и не было. Тишина и бойкот.

О духовной нужде — каждый умен и от рецептов нет отбоя. А о физической — брезгливость, жиды позаботятся.

Мне одна наивная американочка сказала как-то: «Ты говоришь, философы у вас великие, лучшие в мире поэты и лучшие писатели. Почему же жизнь у вас вечно в нужде и страданиях? Ничего нет — одни революции, разрухи?» Попробуйте ответить, господа улучшатели человеков. Попытайтесь объяснить этой дуре, этой небогатой, но в меру благополучной американской дамочке все наши особости и убогости.

«Умом Россию не понять!» — гордо бросит ей чиновный поэт-патриот, государственный служитель, а поэт-отщепенец, душевный бунтарь и страдалец горько заплачет и очертит тоскующую грань: «Мы в мире сироты, и нет у нас родства с надменной, набожной и денежной Европой».