Свадьбу делать будем? — страница 41 из 55

С тех пор, как она умерла, замечательная квартира стала стремительно ветшать, приходить в запустение, а вместе с ней и сам Викентий Петрович, да и его как бы жизнь тоже. «Как бы» – потому как разве это жизнь? Одиночество в замечательной квартире было вязким и удушливым, как трясина. Оно затягивало Полежайло в бытие беспросветное и однообразное. Несмотря на то что когда-то будущность его была полна чудесных перспектив, все они исчезли с горизонта, словно миражи, развеянные злым ветром перестройки. Из его прошлой советской жизни в нынешнюю перекочевали лишь знание четырех языков и квартира (и то и другое – наследие отца-дипломата).

В этой жизни Полежайло, которому уже перевалило за пятьдесят, был простым переводчиком, работая на дому за гонорары. Он брался переводить разные тексты, но основной доход ему приносила художественная литература.

Устроившись за круглым столом в самой просторной комнате замечательной квартиры, Викентий Петрович вчитывался в страницы лирических повествований. Перед его мысленном взором представало так много жизней, событий, эмоций, чувств, что на этом пестром фоне он с обжигающей ясностью видел, как пусто и блекло его собственное существование. По роду деятельности он дни напролет проводил в замечательной квартире, тихой и пустой. Покидал он ее лишь с целью похода в магазин, поездки за гонораром или одиноких вечерних прогулок, во время которых Викентий Петрович заглядывался на окна квартир и ему навязчиво казалось, что светятся они теплей и уютней, чем окна его собственной.

Иногда щемящее, тоскливое чувство побуждало Полежайло задаваться вопросом – кто он есть и зачем он нужен на этом свете? Чаще всего размышлять об этом ему доводилось, когда вечерами он прокладывал себе путь по центральным бульварам средь разномастной людской толпы, чувствуя свое одиночество особенно остро. Со временем Викентию Петровичу явился такой ответ на этот вопрос, который отзывался в нем болезненно, и это наводило на мысль, что он подбирается к истине. Ответ этот заключался в том, что он не человек вовсе, а тряпичная кукла, а Ираида Яковлевна была рукой, на которой держалась его бесформенная оболочка. Нужен же он был на этом свете лишь для того, чтобы Ираиде Яковлевне не скучно было в просторной замечательной квартире и она могла развлекать себя кукольным театром. Не стало руки, и оболочка обмякла, скользнула вниз текучей материей. Полежайло и впрямь ощущал себя пустым, как полый аквариум, на дне которого толстым слоем уложен грунт материнских слов.

Как будто в насмешку над его одинокой долей, судьба распорядилась так, что прямо напротив окон замечательной квартиры расположился Дворец бракосочетаний. Обстоятельство это было для Полежайло мучительным. Неугомонная свадебная кутерьма, конечно, отвлекала его от работы. Но хуже всего было то, что необходимость ежедневно наблюдать храм семьи рождала в Викентии Петровиче тревожную догадку: «Может быть, это укор судьбы, своего рода пытка?» Словно судьба упрекала его в том, что он когда-то не решился на важный шаг, по глупости или трусости изменив предначертанное свыше, и теперь должен всегда помнить об этом и каяться, а может, и переиначить то, что уже сделано.

Бывало, Викентий Петрович приникал к окну, рассматривая свадебные кортежи. Он жадно вглядывался в лица брачующихся и гадал, что ждет этих людей там, за порогом Дворца бракосочетаний, в семейной жизни, не прикрытой праздничным антуражем. Чаще всего ему представлялись теплые прикосновения, которыми обмениваются родные люди, улыбки или незначительные ссоры с последующими скорыми примирениями, общие радости и печали, сквозь которые так явственно различим хитрый прищур самой жизни. Тогда в груди у него тянуло, пекло, и Викентий Петрович безотчетно начинал искать в лицах или повадках молодоженов нечто такое, что могло бы навести на прогнозы пессимистичные. Такие, которые с особым чувством, словно приговор, могла бы озвучить Ираида Яковлевна. Случалось, что он и впрямь будто слышал в голове материнский голос, изобличающий корыстные намерения той или иной невесты, несовместимую со счастьем деспотичность жениха. Раздражающее жжение в груди тут же превращалось во врачующий теплый бальзам. Но не успев еще вполне насладиться этим приятным чувством, Викентий Петрович изобличал сам себя. «Это зависть, Кеша. Примитивная, пошлейшая зависть!» – сурово выговаривал он себе. Все же он был человек неглупый, в силу перманентного одиночества привыкший вести диалог сам с собой. В этом диалоге из-под спуда материнских слов пробивался порой и его собственный голос.

Иногда звон свадебных колокольцев и бубенцов, гипнотические танцы органзы и габардина на ветру увлекали фантазию Викентия Петровича в альтернативную реальность, где его холостяцкая кухня вдруг преображалась. На ней хозяйничала Зиночка (Леночка или Катюша), а пространство квартиры чудесным образом наливалось сочными красками (которые в действительности давно поблекли в отсутствие ремонта), замечательная квартира оживала голосами и звуками большой семьи, а сам Викентий Петрович в одночасье будто стряхивал с себя многолетнюю пыль, покрывавшую его тусклым налетом, и становился по-настоящему живым.

Но потом разыгравшаяся фантазия вдруг выкидывала фортель – Зиночка (Леночка или Катюша), стоящая на преображенной кухне у плиты, разворачивалась к Викентию Петровичу, и он вздрагивал. Всегда милое лицо супруги было перекошено брезгливостью и злобой: «Я подаю на развод, Викентий. А ты можешь катиться отсюда на все четыре стороны. Я отдала тебе, ничтожеству, лучшие годы жизни. Уж не думаешь ли ты, что это было просто так? Теперь эта замечательная квартира по праву моя!» В следующем эпизоде своих фантазий Полежайло брел, сутулясь, по центральным бульварам, подавленный и жалкий, сжимая под мышкой чемодан. А потом он оказывался на кладбище, перед могилой Ираиды Яковлевны, осторожно поправлял венки, убирал с надгробья сухие листочки и винился: «Прости меня, мама, ты была права. Как всегда, права…»

Пережив очередное подобное видение, Викентий Петрович подолгу не мог успокоиться. Нервно заваривал чай, садился на стул, вцепившись в чашку, будто грея об нее дрожащие руки, и смотрел в окно. В такие моменты он ловил себя на том, что испытывает нехарактерное для его натуры раздражение, как человек, вынужденный в сотый раз штурмовать неподдающуюся преграду. Со стороны могло показаться, что Полежайло затих у окна в приступе бездумной апатии, как вдруг лицо его оживало взволнованной мимикой. «Да какая, в сущности, разница, что будет потом в их жизни! Что было бы в моей! Важно, что они живут, здесь и сейчас, в этот момент с ними случается жизнь, которая со мной не случается вовсе! – чуть слышно шептал он. А потом добавлял со злобным присвистом: – Да пропала бы она пропадом, эта чертова квартира. Ведь и нажили мы ее не в совместное имущество, она досталась мне задолго до брака…»

Приступы подобного вольнодумия с момента ухода Ираиды Яковлевны в лучший мир случались с Викентием Петровичем все чаще. Размышляя о своей странной, будто несуществующей жизни, он все пытался сообразить, как это он, мыслящий, вменяемый, дееспособный человек, не находит в себе силы шагнуть за черту колдовского круга, очерченного вокруг него заговоренным материнским мелком, преодолеть столь эфемерный барьер. Особенно неудобно эта вольная мысль шевелилась в его сознании, когда в замечательной квартире появлялась приходящая домработница Тамара.

Сорокапятилетняя Тамара была женщиной спокойной и домовитой, приехавшей в столицу из провинциальной глубинки. Дочка ее поступила в московский вуз, а Тамара не решилась отпустить ее одну в неласковую столицу, ведь неизвестно, как эта столица примет. Учительница русского и литературы не нашла здесь себе лучшего применения, чем работа по дому, и так случилось, что однажды она перешагнула порог замечательной квартиры. С тех пор скудная палитра эмоций Викентия Петровича пополнилась новой краской. Присутствие Тамары в доме отзывалось в нем наслаждением и мукой одновременно. Полежайло никак не мог сообразить, как обращаться с этим противоречивым чувством. Но несмотря на то что чувство было своенравным, неудобным и явно доминировало над волей Викентия Петровича, избавляться от него он не хотел, даже наоборот. Поэтому с появлением Тамары замечательная квартира стала подвергаться генеральной уборке не раз в месяц, как было раньше, а чаще – поначалу раз в две недели, а затем и вовсе раз в семь дней, от чего скромный бюджет Викентия Петровича затрещал по всем швам. Но отказать себе в удовольствии наблюдать и слышать, как Тамара хозяйничает в доме, Полежайло уже не мог.

День ее прихода стал особенным. На сером безликом фоне других шести дней в неделе он выделялся переливчатым мягким свечением, как забытая на грязном снегу елочная игрушка, и Викентий Петрович в радостном предвкушении стремился ему соответствовать. Он тщательно следил за тем, чтобы воротничок рубашки в этот день был свеж, брюки выглажены, да и сам он будто становился выше, осанистей, моложе, забывая про груз прожитых, налитых унынием лет.

Полежайло не был уверен, кажется ли ему или на самом деле так, но иногда во взгляде Тамары ему виделась нежность, на которую отзывалось все его существо, отчего ему делалось удивительно хорошо. Когда Тамара заканчивала работу по дому, Викентий Петрович настаивал на чаепитии, и на круглом столе в гостиной возникал фарфоровый сервиз. Они разговаривали о литературе, о жизни, о новостях. Викентию Петровичу был не так уж важен предмет беседы, главное, что он видел перед собой Тамару, которая по-хозяйски подливала ему чай, оправляла скатерть и улыбалась ему мягко и ласково. Так продолжалось больше года, и Викентий Петрович приноровился выдавать желаемое за действительное. Конечно, такая жизнь все еще была далека от его потаенной мечты о полноценной семье, но в конце концов один день из семи, в котором хоть не в полной мере, но все же воплощается иллюзия счастья – уже немало. «Пусть так и будет, – думал он, чувствуя, что заколдованный круг все равно не выпустит его за свои пределы. – Пусть будет хоть так…»