— Грудку солнышко растопило — шибко жирный он!..
— Грудка груши на обед нам трусит!..
— Поскакал на вороном затычку к бочке искать. Да, видать, не нашел, так новую в кузне клепает!..
Но машинистка Пищикова, болезненная с виду женщина, с зелеными навыкат глазами, не приняла этого тона.
— Не затычки, а уважения к людям у этого Грудки нет! — раздраженно сказала она, передернув худыми плечами. — Вот мы его на исполкоме проработаем!
— Ах, Ольга Павловна, перестаньте, — вежливо сказал ей часовщик из «Бытремонта» Лейкин. — Можно подумать, что вы не машинисткой там сидите, а целый день исполком за председателя проводите.
— А это, Яков Соломонович, не ваше дело, где я сижу, — отвечала ему Пищикова, нервно раскуривая папироску «Север».
— Где мне надо, там и сижу. Я в ваши часы не лезу, и вы ко мне не лезьте.
Чернявая женщина, с глазами-смородинами на чистом румяном лице, ласково сказала Пищиковой:
— И чего это вы, женщина, серчаете? Он же вам ничего обидного не сказал.
— Вот именно! Все слышали, что я вам ничего такого не сказал! — вежливо развел руками Лейкин. — Это вы, Ольга Павловна, нервничаете на меня потому, что ваша Аллочка провалилась в институт, а наш Миша сдал на круглое пять, хотя они вдвоем готовились и дружат. Но при чем же я? Каждый понимает, что я совсем ни при чем.
— Ах, Яков Соломонович, не лезьте к моей Аллочке, а то я вам сейчас кое-что скажу!.. — нервно ответила ему Пищикова.
— А что вы мне такого можете сказать? Мы с вами двадцать лет соседи, так я вам могу похуже вашего сказать! — возвысил голос Лейкин, утрачивая прежнюю вежливость.
В это время высокая девушка в коротюсенькой юбочке, искавшая что-то в траве, резко выпрямилась и весело сказала:
— Между прочим, вы ссоритесь, потому что не подвезли воду. Это, так сказать, побочная реакция. Но, честное слово, в жару пить вредно. По-моему, председатель правильно делает.
— Тогда зачем же ты сама сюда прибежала? — спросила Пищикова, глядя на девушку уничтожающим взглядом.
— Между прочим, не «ты», а «вы». И я, между прочим, заколку потеряла. И, вот видите, нашла ее.
Девушка показала Пищиковой золотистый зажим, тут же воткнула его в распадавшуюся копну рыжеватых волос и, блеснув белыми зубами, легко, почти вприпрыжку пошла прочь, дерзко запрокинув рыжеватую копнистую голову.
— Это что еще за птица? — выкатила и без того крупные зеленые глаза Пищикова. — Посмотрите, какая на ней юбка! Это же стыд и срам!
— Так это ж Тонька, сродственница моя, — фальцетом отозвался горбоносый тестомес Стрекоза, удивляясь, как это Пищикова, которая всегда обо всем осведомлена, не знает его двоюродной племянницы.
— И где она, интересно, у нас работает? — строго спросила его Пищикова.
— Как это — где работает? — Еще больше удивился Стрекоза. — Да она ракетами для засылки на Луну занимается.
Тут как-то сразу все оживились, обступили Стрекозу и наперебой стали спрашивать:
— Ракетами?! Да не может быть!.. Чтоб такая пигалица — ракетами?..
— Да что я вам, брехать буду? Математичка она, — стал гордо объяснять Стрекоза. — Она в одной академии училась, а теперь ее засекретили.
— Позвольте, позвольте, да как же она сюда попала? — принялся насмешничать Лейкин, ни на йоту не веря Стрекозе. — Насколько я вижу, здесь картошка растет! Или, может быть, вы скажете, что это ракетодром Байконур?
— Так она ж у своей тетки отпуск гуляет. Считайте, у моей сестры двоюродной. За нее и на картошку поехала, — с той же гордостью объяснял Стрекоза. — Во-он они с мужем лопатят за машинами, видите? А он у нее физик какой-то, тоже засекреченный.
— Ах, вот как! — похоже, поверил ему часовщик Лейкин. — Тогда, я вам скажу, это почище, чем певец Полухин, который из Киева к брату приезжает!
Пищикова докурила папироску «Север», бросила на землю окурок, придавила его носком резинового сапога и сказала:
— Пускай они себе Луной занимаются, а нам пора картошку копать. Прошу всех разойтись по рабочим местам! — и первой зашагала на поле.
Когда начала спадать жара и день покатился к вечеру, стало ясно, что ни воды, ни «борща з бараниною» не будет.
Солнце изменилось. Еще недавно пыжившееся блеском, поливавшее землю жаром, оно притуманилось, съежилось и по-осеннему вяло садилось на лес. Темп работы спал. Не слышалось ни шуток, ни бездумной веселой переклички. Люди, жадно кинувшиеся с утра в непривычную работу, порядком устали. Лопаты отяжелели, ведра казались набитыми камнями. И все чаще присаживались отдыхать, все труднее подымались после отдыха. Мужчины без конца курили, стараясь табаком приглушить неприятные позывы голода. Женщины ладились печь картошку в дымных костерках из бурьяна, но из затеи ничего не выходило: бурьян не давал нужного жару… А до конца поля, до нормы в двадцать соток было еще далеко, хотя лес приблизился, стоял почти рядом, посвечивал белыми стволами берез, полнил воздух запахом осеннего тления…
Возвращались в сумерках. Солнце уже село, из-за скирд красным колесом выкатывалась луна, полыхала обманчивым жаром. На взрытом, перекопанном поле холмились прикрытые бурьяном бурты картошки — в субботу спиртзавод рано окончил прием и часть картошки оказалась невывезенной.
Протряслись лесом, выскочили на большак. Ветер свистел в ушах от скорости, с какой шоферы гнали машины. Быстро темнело. Оранжевыми огоньками обозначились впереди окна хат.
Село встретило разливом баянов и песен. В саду первой же хаты с десяток голосов громко и протяжно выводило:
Ой, гиля, гиля, гусоньки,
Та й на став.
— Добрый вечир, дивчино,
Бо я щэ нэ спав…
Во дворах, среди деревьев, мелькали белые рубашки, слышались громкие разговоры. Сени многих хат были распахнуты, на землю падали длинные, яркие полосы света. Из сеней вырывались и шум, и топот, и смех. Где-то на левом краю села кто-то одинокий, деря горло, не пел, а выкрикивал: «Гоп, кумэ, нэ журыся!..» А в самом центре села, возле магазина, закрытого, как и утром, на замок, голосил, разрывался баян, и под фонарем, на выбитом, затоптанном муражке, плясала, пела, лузгала семечки, грызла яблоки веселая, разряженная толпа.
Я кустюм соби купыла,
Самогону наварыла,
А вин, хижый, нэ прийшов,
Бо другу соби знайшов… —
лихо отбивала, втоптывая в землю каблуки высоких полусапожек, полная молодичка. А толпа вокруг, прихлопывая в ладоши, дружно выдыхала:
— Ох-х!.. Ох-х!.. Ох-х!..
Машины притормозили на повороте, кто-то из кузова язвительно крикнул:
— Что за праздник идет — свадьба или похороны?
— Пречиста сегодня!.. Храм гуляем!.. Спрыгуйтэ до нас!.. — закричали в ответ, замахали руками из толпы.
Машины одна за другой проезжали мимо магазина под заливистый перебор баяна, под гулкое оханье и притопывание, под горластую песню неутомимой плясуньи-молодички:
Ох, ричка-вода,
Червона калынка!
Полюбыла одного,
А у нього жинка!..
И опять в машинах оживились, заговорили, а Тоня-математик с непонятным волнением спрашивала:
— Объясните, пожалуйста, что такое пречистая? Судя по сочетанию слов — очень чистая?
И несколько голосов разом отвечали ей:
— Пречистая Дева Мария! Непорочная!..
— Две пречистых Марии было: первая и вторая!..
— Это, кажись, Первую гуляют!..
— От нее Иисус Христос родился, что ли?
— А то от кого ж! Она святая была…
— Витя, ты слышишь? — дергала Тоня за рукав мужа-физика, крепкого, загорелого парня с борцовскими плечами.
— Угу-у, — басил он, и тоже спрашивал: — Только я не пойму: почему же праздник? В честь этой самой Маруси?
И опять отвечали, кто как мог, но уже ему:
— Именно — Маруси! «Маруся отравилась — везут ее домой!..»
— Церковь когда-то в селе в честь девы Марии поставили. С тех пор каждый год празднуют!
— В каждом селе своя церковь, в честь разных святых. И в каждом селе свой храм гуляют, поминая этого святого!
— Бросьте, кто теперь в церковь ходит! Одни старухи. А храмы вовсю шумят! — недовольно говорил мужчина с широким лицом и двумя золотыми зубами во рту. — В некоторых селах по три храма в год умудряются справлять!
— Неправда, церковь в честь одного святого ставили — Павла, Николая или еще кого…
— Бросьте, — недовольно возражал тот же мужчина. — Давно забыли и святых и грешных! Погуляют тройку дней в свое удовольствие — и точка!
— Если на всю неделю не зарядят!
— Неужели на неделю? Витя, ты слышишь? — дергала Тоня-математик за рукав мужа. — Я никогда в жизни такого праздника не видела!
— Идиотизм! Они гуляют, а мы — на картошку! — надтреснутым голосом проскрипела машинистка Пищикова, и лицо ее, выхваченное в этот миг светом уличного фонаря, исказила презрительная гримаса. — Вот мы их проработаем!..
Неожиданно передняя машина остановилась. Там что-то стряслось: все повскакивали со скамеек, слышались смех и крики. И громче всех кричал своим удивительно-пронзительным фальцетом Стрекоза:
— Товарищ Грудка!.. Алло, Грудка, минуточку!.. Куда инвентарь скидывать?..
Другие машины тоже остановились. Люди подхватились с мест, но ни видеть, ни понять, что происходит впереди, не могли.
А впереди по дорожке вдоль забора, назад во двор, откуда только что вывалилась развеселая компания, давал стрекача Петро Демидович Грудка. Праздничные градусы помутили ему голову, и бедолага Грудка совсем не соображал, что бежать под светом фар, да еще в освещенный двор, как раз и есть тот шикарный фокус, который может развеселить даже мертвого. Он бежал, по-утиному переваливаясь, выписывая короткими ногами в пузырящихся галифе кренделя, растопырив руки и низко пригнув широченную спину, полагая, должно быть, что с пригнутой спиной он совсем не виден. Глядя на этот бег председателя, закатывались, схватившись за животы, не только горожане, заливалась смехом и компания, от которой, завидя машины, оторвался Грудка.