1
Степан Белосвет остановился, вонзил палки в твердый снежный наст. Острые наконечники пробили льдистую корку, и лыжные палки встали мертво. Степан сбросил оленью рукавицу, пригладил окладистую бороду, унизанную бисером мелких льдинок. Он вытер рукой заслезившиеся от блестевшего снега глаза, вынул из распаха кухлянки старенький бинокль, висевший у него на груди, и приложил его к глазам. Линзы бинокля приблизили к нему отпечатки округло-широких следов на снегу, малость в стороне от него, затем догнали белую медведицу с двумя медвежатами.
Степан узнал медведицу, это была Желтуха, — так он давно окрестил ее за крупную желтую полосу на спине и желтые пятна, стекавшие под брюхо. Желтуха не попадалась ему на глаза года два, и он не ожидал, что она вновь приведет наследство, — старовата была. Две зимы назад Степан хитростью забрал у нее медвежонка, потратив на свою хитрость три недели. Он подкармливал Желтуху сгущенкой, нерпичьим мясом и печенью, заманивал ее этими соблазнительными подношениями подальше от берлоги и, наконец, дождался момента, когда малыш остался один и его можно было взять голыми руками. В тот год на ихнем острове шел отлов медвежат для столичного зоопарка, и Степан, забрав у Желтухи детеныша, считал, что больше уж ей не рожать.
— Ишь ты, опять привела, чертова баба! Да еще и на двойню расщедрилась, — ласково молвил вслух Степан, глядя в бинокль, как удаляется к океану белошерстное семейство.
Шли они ходко, но неспешно. Она — большая и величественная, осанка властная, гордая. А как же иначе? Хозяйка льдов идет, чувствует свою силу. Детеныши едва достигали ей до брюха. Этакие кругленькие увальни прилипли с боков к матери и перекатывались рядом с нею с лап на лапы, не желая отставать.
Степан знал, зачем Желтуха ведет малышей к замерзшему океану. Еще до их рождения она набила нерп и рыбы, упрятала припасы в ледяные тайники и вот теперь ведет подросших детей своих на сытную кормежку.
— Ну, ступайте, кормитесь вволю, — благодушно проговорил Степан, провожая их линзами бинокля.
Житье на малолюдном острове средь Ледовитого океана давно приучило Степана в голос разговаривать с самим собой, со зверьем и даже с неживыми предметами. Высунется ли из воды в летнюю пору любознательная нерпа, привлеченная свистом Степана (а насвистывать разные песни он с детства великий мастер), и Степан непременно заговорит с нею. «Ну, как тебе там живется? — спросит он приплясывающую на волне нерпу. — Корму хватает нынче?.. Видать, хватает, коль жируешь так весело». Повстречается ли ему по первому снегу пугливая куропатка, он и с нею в беседу войдет, но уже после того, как птица шарахнется от него и замрет в отдалении, полагая, видимо, что человеку не различить ее оком на белом снегу, такую же белую. «Не бойся, голубка, — скажет ей Степан, — живи спокойно. Я тебя не обижу. Другим-то птицам лучше, они к теплу подались. Ну да мы с тобой и здесь выдюжим. А это ты верно сделала, что поспешила серое перо на белое сменить. Вот и сбережет оно тебя от лисьего зуба». Выбросит ли приливом на берег какое отполированное водой бревно, разбухшую доску, бочку без днища или еще что-нибудь такое, называемое плавником, Степан, прежде чем поволочь к своей избушке это бесценное топливо, заведет разговор и с бревном, и с доской, и с бочкой без днища. «Откуда ж это тебя занесло в такую даль? — спросит он у бревна. — Это в какой же тайге такие добренные кедрачи вымахивают? Да тебя, такого парубка, и пила не возьмет. То и будет, что пойдут зубья ломаться…»
Пожелав полярным странникам счастливой дороги и сытой кормежки, Степан спрятал бинокль под кухлянку, надел рукавицу, взялся за палки и переступил с ноги на ногу на коротких лыжах. Но, прежде чем оттолкнуться, поглядел на небо. Он чувствовал, что в погоде назревает какая-то перемена, но на небе не отражалось ни малейших примет, указывающих на это. Небо голубенько светилось, и на его гладком просторе, не запятнанном ни единым облаком, висели низко у горизонта два круглых фонаря: слева — пурпурное солнце, справа — молочная луна в зеленом ободе, — обычное соседство дневного и ночного светил в весеннем апреле, с его все еще крепкими морозами, но уже светлым днем, сменившим кромешную темь полярных ночей.
Нет, небо было чисто и покойно, как чисты и покойны были снега, раскатавшие по земле бесконечно длинные белые перины с торчавшими на них подушками-сугробами. Примета к непогоде крылась, пожалуй, в морозе. По сравнению с полднем мороз заметно послабел и в воздухе улавливалась какая-то вялость. Воздух будто пообмяк и расслабился, как случается перед ростепелью. Однако Степан знал, что ростепели начнутся не раньше конца мая, если не в самом июне. А вот такой перепад в температуре, такое полное безветрие и такая тихая тишина скорей всего обернутся пургой.
Вдруг Степан ноздрями уловил близкую пургу: по слабому дуновению ветерка, наполненного щекочущей сыростью, пахнувшей ему в лицо и проникшей при вдохе в ноздри. Но как бы ни была скора на ногу пурга, как бы стремительно ни началась, она уже не могла настичь Степана средь этой окаменело-снежной пустыни: его избушка была совсем недалече, вон за той цепочкой невысоких холмов, видимых ему невооруженным глазом.
Степан тряхнул плечами, поправляя рюкзак за спиной. В рюкзаке залязгало железо: стукнулись друг о друга капканы. Охота на песцов и огненных лисиц закончилась, и Степан уже с неделю выкапывал из снега свои капканы и сносил домой с тем, чтобы погодя починить и смазать их для охоты в будущую зиму.
Поправив рюкзак, он пошел и пошел на лыжах, равномерно взмахивая палками и легко скользя по прочному, искристому насту.
Достигнув полосы холмов и обогнув один из них по склону, он снова остановился, увидев в неглубокой низине свою избушку. Степана удивил и обрадовал дымок, прямившийся из трубы его крохотного жилища. Ему подумалось, что это жена его Мария вернулась из больницы и первым делом затопила плиту в пустом нахолодавшем доме. И подумалось также, что младший сын Андрей сам привез мать из райцентра на своем вертолете, и теперь они оба, жена и сын, дожидаются его.
Степан зашарил глазами по голой низине и, не обнаружив стальной стрекозы, на которой, пускай и не часто, да все же наведывался к отцу с матерью Андрей, понял, что радость его зряшна: не мог Андрей привезти мать. Всего два дня назад Степан получил от старшего сына Егора радиограмму, извещавшую его, что операция у жены прошла благополучно, но из больницы она выйдет не раньше как через месяц. Радиограмма пришла на полярную станцию, завез ее Степану водитель вездехода, ехавший от полярников в колхоз за олениной. Степана не столько обрадовало, сколько опечалило известие Егора: он не рассчитывал, что жену так долго продержат в больнице. И он решил лететь в райцентр к Егору, дождаться там выписки жены, а потом вместе с нею вернуться на остров. Лететь он собирался завтра, положив себе управиться сегодня с капканами и выкинуть из головы всякую заботу о них.
Установив для себя, что догадка его о приезде жены неверна, он тем не менее был доволен тем неоспоримым фактом, что в избушке кто-то ждет его и на плите уж, верно, бушует чайник, и можно будет поговорить не с зеленым облупленным чайником и не с огнем, томящимся в плите, а с живым человеком. Правда, Степан не мог жаловаться, что к нему редко заглядывают люди. На этом большом острове, похожем с высоты на слегка разогнутую подкову, было три жилых места: на северном мыске — полярная станция, на южном — оленеводческий колхоз, а в самой середке — избушка Степана. Так что кто бы ни ехал из колхоза к полярникам, где к тому же находился небольшой аэродром, откуда люди отправлялись на материк и куда прибывали с материка, или кто бы ни держал путь с полярной станции в колхоз, они, как правило, заглядывали к Степану. Беда лишь в том, что ненадолго заглядывали: не успеют отогреть душу круто заваренным кипятком, не успеют расположиться к разговору, как снова собираются в дорогу. Разве что непогода кого придержит, сделает пленником на сутки-двое. За такую благостную случайность Степан не считал за грех воздать хвалу всякой лихой погоде.
— А вот она и припожаловала!.. — порадовался вслух Степан, увидев, как ветер сорвал с сугроба снежную пыль, подбросил ее пухлым шаром вверх, затем швырнул вниз. Шар расплющился от удара оземь и из него поползли и стали разбегаться белые змеи, проворные и верткие, как сто тысяч чертей с чертенятами.
Солнце успело убраться с неба, луна поднялась повыше. На серых крыльях опускались с высоты на остров сумерки, и Степан понимал, что пурга вот-вот разойдется во всю прыть и на всю ночь.
Чужие собаки, запряженные в нарты, завидев издали Степана, подняли неистовый лай. К их хору присоединились его собственные собаки, закрытые в сарае, пристроенном трехстенком к избушке.
Подъехав на лыжах поближе, Степан узнал вожака упряжки Бубна, прикрикнул на него. Вожак тоже узнал Степана и тотчас умолк, заставив тем самым стихнуть других собак.
Из избушки вышел хозяин Бубна и всей упряжки Толик Каме, молодой чукча, невысокий, присадистый, с коричневым лицом и черными с просинью волосами, которого Степан знал с мальчишек.
— Привет, батя! — протянул ему руку Толик и крепко тряхнул Степана за руку. Все островитяне — чукчи и русские, молодые и старые — одинаково звали Степана батей.
— Здравствуй, здравствуй! Вот удружил, что заехал, — отвечал Степан и спросил: — Ты в колхоз или на полярную?
— В колхоз. Ревизора везу. Из Магадана прилетел, — говорил Толик. — Замерз он шибко. Думал, посидит часок у печки — дальше поедем. Теперь ночевать будем, раз пурга идет. Надо собак распрячь и покормить не мешает.
— Сейчас покормим. И я своим брошу. У меня и нерпы и рыбы довольно.
Степан снял лыжи и рюкзак, понес их в сарай. За ним, пригнувшись от встречного ветра, пошел Толик, застегивая на ходу ватник и опуская клапаны лисьей ушанки.
Молчаливый и робкий не столь давно, ветер уже набрал силу и обрел свистяще-хриплый голос, став настоящим ветром. И этот ветер начал быстро замешивать в низине пургу, гоняя с места на место космы снежной пыли.
Задав собакам корм и затащив в сарай нарты, на которых приехал Толик, Степан с Толиком вошли в избушку, отряхнувшись прежде от снега в сенях.
И в кухне и в комнате, примыкавшей к кухне, было темновато, оттого Степан плохо видел лицо ревизора, сидевшего у порога возле топившейся плиты. Ревизор обернулся к вошедшим и приподнялся с табуретки, говоря:
— Похоже, хозяин домой прибыл? А мы тут сами вошли и хозяйничаем.
— Почему же не войти? Дверь у меня всегда открытой оставлена. Разве что от умки колком подопру. В прошлом году залез один, банки с тушенкой все до единой пооткрывал. Да так чисто сработал, вроде ножом вспорол. — Степан подал руку гостю: — Здравствуй, мил человек. Слыхать, из самого Магадана добираешься?
— Да, с ревизией в ваш колхоз, — сказал ревизор с тоской в голосе, снова опускаясь на табуретку. — Неделю в дороге, везде погода нелетная.
— Это верно, погода не жалует, — согласился Степан. — Ну, сейчас мы лампу запалим да будем ужин промышлять. Внеси-ка ведерко угля, плита вроде у вас не дюже горит, — сказал он Толику Каме.
— Угля у тебя, батя, мал-мало осталось. Чем топить будешь, если на неделю закрутит? — ответил Толик.
— Не-ет, этой на неделю духу не хватит. А угля мне в любой час Миронов или Итты трактором подошлют. Только известить надо, — ответил Степан, зная, что начальник полярной станции Миронов и председатель колхоза Итты не оставят его без топлива.
Спустя час на кухне неярко светила старая керосиновая лампа, на столе дымилась тушеная оленина в чугунке, пахло горелым постным маслом, в каком жарилась мерзлая рыба, хранившаяся у Степана возле дома в снежных ямах. Был и чай с галетами, и морошковое варенье, которое что ни осень в большом количестве варила жена Степана. Часть варенья оставляли себе, остальное, упрятанное в целлофановые мешочки и уложенное в посылочные ящики, переправляли детям.
Ревизор отогрелся за чаем, сбросил телогрейку, остался в свитере и ватной безрукавке. Был он пожилой, на вид — шестьдесят, а то и больше. За время длительной дороги он густо оброс седеющей щетиной, не позволявшей четко разглядеть черты его лица, о котором всего-то и можно было сказать, что оно наделено продолговатым носом и небольшими глазами. Глаза отчего-то все время слезились, и ревизор часто промокал уголки глаз тонким платком с вышивкой по краям, скорее женским. Голова у ревизора тоже была седовата, на темени проглядывала лысина, прикрытая зачесанными назад негустыми волосами.
Степан и Толик Каме разговаривали за ужином о разном. Степан рассказал, как повстречал намедни Желтуху с двойней. Толик отвечал, что две молодые медведицы отрыли берлоги возле самого поселка, метрах в ста от колхозного медпункта. У обеих в берлоге по медвежонку, люди носят им мясо, рыбу и сахар. Мамаши людей не боятся, дары принимают охотно, но близко к берлогам не подпускают.
Потом поговорили о прошедшей охоте. Степан и Толик промышляли зимой песца, и оказалось, что Толик обогнал в этом занятии бывалого Степана: взял сотню песцов, а в капканы Степана угодило только семьдесят пять. Пятнадцать шкурок Степан еще не сдал, он попросил Толика забрать шкурки с собой и передать пушнику.
— Заберу, батя. А чем отоваришься? — спросил Толик. — Полярники за мясом в колхоз приедут — заберут тебе твой товар. Или рублями хочешь?
— Ничего пока не надо, — сказал Степан. — Я в райцентр собрался. Вернусь — сам в колхоз съезжу.
Ревизор в основном молчал. Видно, порядком намаялся в дороге и его придавила усталость. Он сидел спиной к висевшей на стене лампе, лицо его, остававшееся в полутьме, казалось помятым и сонным. Но когда Степан с Толиком заговорили о песцовых шкурках, точнее же, когда закончили о них разговор, он спросил Степана, не продаст ли тот пару песцовых шкурок, а если есть, то и шкуру белого медведя.
— С превеликим удовольствием куплю, — сказал он голосом, в каком не чувствовалось никакого удовольствия, а чувствовалась сдерживаемая зевота.
— Нет, мил человек, песцовые шкурки я в колхоз сдать обязан. Такой порядок, — ответил Степан. — А белого медведя, сколько тут живу, ни разу ружьем не повалил. Про нож уж и молчу. Это, считай, сбрешет тот, кто скажет, что умку ножом сразил. Он царь здесь, белый медведь, в нем три-четыре центнера весу. Да разве он тебя к себе с ножом допустит? — усмехнулся в бороду Степан и покачал головой, осуждая подобные бредни досужих болтунов.
— Что ж ты, батя, хочешь сказать — совсем не бьют на острове медведей? — Ревизор тоже усмехнулся. Он не знал имени хозяина и по примеру Толика Каме назвал его «батей».
— Давненько не помню, чтоб кто убил. Раньше бывало, а теперь строго, — сказал Степан.
— Нет, у нас умку не трогают, — вставил свое слово и Толик.
— Ну нет так нет. А то купил бы. Один наш сослуживец богатую шкуру с Чукотки привез, тоже в командировку ездил. На весь диван не поместилась, лапы на полу лежат, — сказал ревизор. Он помолчал и, усмехнувшись, снова спросил: — А может, батя, ты меня боишься? Думаешь, ревизор — значит, опасно? Не бойся, я неопасный, не по этому профилю работаю. Так что, как говорится, бог не выдаст — свинья не съест, — добродушно хохотнул он.
Степан выпрямился на табуретке и приподнял косматые брови, точно его чем-то заинтересовали последние слова ревизора. Потом тоже хохотнул и с предельной ласковостью сказал:
— Нету, мил человек, у меня этого товару. А был бы, я б тебе и так дал, без платы. А теперь, считай, пора нам и укладываться, — неожиданно заключил он, поднимаясь. Снял с гвоздя лампу и сказал ревизору: — Я вам в комнате постелю, на кушетке.
— Да мне безразлично, — ответил тот. — Было бы куда голову приклонить да чем укрыться.
— Это мы найдем, — сказал Степан, и спросил: — А звать-то вас как будет?
— Иван Иванович Толбуев, — ответил ревизор, выбираясь из-за стола.
— Так это мы все найдем, Иван Иванович, — повторил Степан, уходя с лампой в смежную комнату. — И подушку найдем и укрыться. И в печку еще подкинем, чтоб теплей было.
Степан взялся стелить постели в комнате, где был и шкаф, и приемник, и швейная машинка, и кушетка, застланная клетчатым пледом, и кровать с горкой подушек. Толик с ревизором в это время вышли из кухни за дверь. Вскоре они вернулись, запорошенные снегом.
— Погодка, черт бы ее взял! — сказал Степану ревизор, войдя в комнату. — С такой поездкой я и в месяц с делами не управлюсь. Сегодня уж никак на пургу не рассчитывал.
— Кабы мы да управляли ею, погодой, — ответил Степан. — А то ведь не нам она подчиняется — высшей силе подвластна.
— А ты что, батя, в бога веруешь? — спросил ревизор, снимая на пороге комнаты валенки.
— В бога нет, а в знамение судьбы верую, — с раздумьем ответил Степан. — Поздно ли, рано, а случится знамение — и вот оно, никуда не денешься. Ложись, Иван Иванович, отдыхай, — сказал Степан и ушел с лампой на кухню.
Толик бросил на топчан в кухне свою кухлянку, скатал телогрейку, намереваясь использовать ее вместо подушки, но Степан забраковал такую постель. Внес из сеней ватный матрас, а из комнаты подушку с одеялом. Притворив дверь в комнату, он негромко спросил Толика, поведя глазами на закрытые двери:
— Никак первый раз в колхоз едет? Или, может, раньше бывал?
— Не знаю… Не помню, чтоб бывал, — неуверенно ответил Толик. — Утром по селектору передали, что прилетел и у полярников ждет. Меня Итты сразу послал. Жаль, пурга мал-мало помешала.
— Пройдет к утру, — сказал Степан и кивнул на окно: — Слышишь, в пол-силы метет? Вроде черный котенок мяучит.
— Батя, почему ты прошлый раз тоже сказал, что у пурги черная песня? — улыбнулся Толик, умащиваясь под одеялом.
— Какой же ей быть?
— Я потом вспомнил твои слова и все время думал: почему черная? Пурга всегда белая.
— А бог его знает, почему, — усмехнулся Степан. И, подумав, сказал: — Черная, да и все.
2
Ревизор постанывал во сне: может, снилось что-то страшное. Степан лежал на боку на широкой кровати напротив кушетки, слышал тяжелое дыхание ревизора и жалостное завывание пурги, волнами наскакивавшей на стены избушки. Из кухни в комнату проникало розовое свечение — от сильно раскалившейся плиты. Степану видна была голая нога ревизора, высунувшаяся из-под одеяла и свисшая на пол с низкой кушетки. Нога тоже была розовая, как и все предметы в комнате. Степану хотелось окликнуть ревизора, сказать, чтоб подтянул ногу, и поговорить с ним. И не окликал, не зная, с чего начать разговор.
Так и лежал он в молчаливом бездействии, пока мысли его, без всякого спросу, не пустились ворошить прошлое…
Эту странность Степан заметил за собой еще когда бегал в школу. Назовет, допустим, учитель географии какую-нибудь страну, реку или город, и Степан в самом названии тотчас же видит определенный цвет. Слово «Москва» сразу окрашивалось в желтизну, Франция представлялась коричневой, Англия — зеленой, Австралия — обязательно белой. Одесса у него тоже была зеленой, Киев — серым, Черное море почему-то выдавалось сиреневым, и так без конца и краю. И имена людей собирались в кучки по цветам. Васи, Сергеи, Оксаны — синие, Люды, Олеги, Николаи — какие-то оранжевые, словом, разные имена свой колер имели. То же самое и с песнями происходило. Сообщат из громкоговорителя (до войны громкоговоритель редкостью считался, а у них в хате висела меж окон эта диковинка), что певец Леонид Утесов сию минуту исполнит «Легко на сердце», и Степану, еще до того как запоют, вся песня виделась ярко-розовой. А вот «Мисяц на нэби, зиронька сяе» представлялась вытканной из серебристых нитей. И все песни, которые доводилось ему знать и слышать, имели яркие или пестрые цвета, кроме одной — «Дубинушки». «Дубинушка», с ее «Эх, ухнем», почему-то неизменно рисовалась ему черной и тягучей, как смола. Через много лет, уже здесь на Севере, такой же черно-тягучий цвет виделся Степану в реве и посвистах диких полярных пург.
Первейший друг Степана, Сашко, с которым у них все было «на двоих», от самодельных деревянных коньков с толстой проволокой снизу, чтоб лучше скользили, до вырезанных из бузины дудочек, издававших, если умело закрывать пальцами дырочки, красивейший свист, — друг Сашко, зная, что Степан «все на свете» видит в красках, старался изо всех сил быть похожим на него. «Степка, я сегодня Зойку тоже голубой увидел! Не веришь? Вот-те слово!.. — чуть не помирая от радости, сообщил как-то Сашко, примчавшись к нему под проливным ливнем, точно не мог дождаться, пока перестанет лить. И взахлеб пустился рассказывать: — Мы обедать сели и борщ едим. А мамка сказала: «Зойка, не стукай ложкой об миску!» Я скорей зажмурился и шепчу: «Зойка, Зойка, по моему велению, по моему хотению покажись, как Степке, какого ты цвета!» Тут — рр-раз! — вижу, она голубая, аж синяя! Понял?..» После Сашко вовсю выхвалялся в школе, что тоже видит все страны, города, реки и горы в разных цветах. И что будто когда он сидит в хате и не видит глазами своей коровы, только слышит, как мать кричит с улицы: «Манька, Манька», то корова ему кажется красной, хотя на самом деле она пегой масти.
Они отходили с Сашком семь классов, потом закончили в районе курсы трактористов, вернулись в село, получили, опять же «на двоих», трактор и всю весну пахали на нем впересменку поля, помогали своим трактором скирдовать на лугах первые укосы сена. И вдруг — война, вдруг — близко немцы. В колхоз пришла команда угнать на восток скот. Сбили стадо в триста голов, и пятеро взрослых мужиков да трое молодых хлопцев (он, Сашко и Яшка-счетовод) погнали коров с телятами на Киев. Через два дня узнали, что дорога впереди перерезана. До первых заморозков они прятали свое стадо в Качаровских лесах, пока не набрели на партизан.
Степан всегда считал, что никаких особых подвигов за три года партизанской жизни ни сам он, ни Сашко не совершили. Делали то, что делали другие: ходили на «железку», подкладывали под рельсы взрывчатку, несли наряды, сидели в засаде, пробирались в села за продуктами. Все это было как работа. Несколько раз держали бой с карателями, уходили от них по болотам в другие леса. Сашко погиб в последнем бою. Степан, отступая, тащил его на себе, уже мертвого.
И теперь еще, случалось, являлся к нему по ночам Сашко, чтоб покататься со Степаном на тех самых коньках-деревяшках, посвистеть в бузиновую дудочку или выгнать на туманной утрешней зорьке со двора гусей и погнать их, помахивая хворостиной, за село на речку. И отчего-то никогда не снился Степану Сашко в партизанском отряде. В том ихнем отряде Сашко и признался ему, что все-то он придумывал в школе, говоря, будто видятся ему реки, страны, города и песни в разных цветах. И сестру свою, Зойку, никакой «голубой аж синей» он не видел…
Яшку-счетовода тоже считали погибшим. Однажды пошел он с группой взрывников на «железку», и они напоролись на автоматчиков. Хлопцы уходили, разбежавшись по лесу и отстреливаясь. Все вернулись на базу, кроме Яшки. Раз и другой отправлялись искать его, но не обнаружили ни живого, ни раненого, ни мертвого. Метель, правда, в ту ночь сильная была. Вот и решили, что убит он и метелью захоронен. Но Яшка живым-здоровым в родное село явился, и почти вслед за Степаном. Обрадовались они друг другу, отряд свой вспомнили, уже расформированный.
Оказалось, Яшку в ногу тогда ранило, сознание отшибло. А пришел в себя — давай ползти. Думал, в сторону базы, а выполз к самой «железке». Заметь его кто из немцев, была б ему верная пуля в голову, да на счастье свой обходчик на него наткнулся. Спрятал его у себя в будке, травами рану лечил. Потом пришли к обходчику верные люди, увели Яшку в свой отряд. Он и справку Степану показал из того отряда, тоже уже расформированного. Словом, цел был Яшка, к тому же две медали грудь его украшали, и две желтые нашивки — два ранения. Было и у Степана пулевое ранение в правую руку, он носил руку еще на повязке, потому и не брали его покамест в регулярную армию.
Ну, и подружились они с Яшкой, как прежде не дружили. Тот сочувствовал горю Степана: год назад тиф унес его мать, двух сестер угнали в Германию, а тут и на отца пришла похоронка. От всего этого Степан чуть умом не тронулся. Потому-то сам за Яшку держался, боясь одиночества.
А времечко не дай бог какое было: в селе голодно, холодно, колхоз разграблен, в порожнем магазине худущие крысы шныряют, половицы догрызают. С керосином плохо, мыла, ниток, иголок — ничего не достать. И вдруг вызвали Степана в сельсовет и говорят: «Принимай, Степа, наш бестоварный магазин. Повоюй для начала с крысами да будем торговлю налаживать». Он сперва ни в какую. Но потом сдался. И как-то получилось, что пошло у него дело. Не сразу, не быстро, ну да через год уже лежал на полках кой-какой товаришко. И мыло нет-нет да и появлялось, и соль, с какой очень трудно было, и мануфактуру удавалось получать в городе.
Яшки к тому времени в селе не стало: перебрался в райцентр, на железную дорогу. Но в село наведывался, и все чаще — с новыми городскими приятелями. Все они в черной форме ходили: шинели, кителя, фуражки с лакированным козырьком. Сельские девчата обмирали при виде таких женихов, а по Яшке многие прямо-таки сохли: видать, форма и медали привораживали, потому как из себя был он невидный. Но хотя невидный, с девчатами не миндальничал. Походит с одной — бросит, другую бросит, третью. «А чего теряться? — смеялся Яшка. — Сейчас наш брат на вес золота. Любую поманю, она от радости пищит. Такое время, Степка! Мы ж не виноваты, что нас не убило. Вот живи и наслаждайся!» У него и в городе девиц хватало. Бывало, Степан встречался с Яшкой и в городе, приезжая за товаром. И не раз тот выручал Степана: помогал грузить товар, а то и друзей своих призывал на подмогу.
И тут случилась кража. Как раз перед Майским праздником, когда Степан много товару завез. Под вечер завез, а ночью вычистили все до ниточки. Ну и пошло!.. Милиция, следствие, допросы, расспросы, — чего только не было в тот день. Овчарку с собой привезли. Но какой она след возьмет, когда всю ночь дождина хлестал?
Следователь был хромой, с больным лицом и злющий, как тигра, — скорей всего оттого, что не мог ни за что зацепиться. Остался с двумя милиционерами ночевать в сельсовете, взяв от Степана расписку, что он не сбежит. А с рассветом побудил его следователь, взялись делать у него обыск. Соседка Лукерья, призванная в понятые, шепнула ему, вроде в сельсовет подкинули записку насчет такого обыска.
И вот же штука: направились сразу в сарай, давай ворошить сено, а там — ящик мыла лежит и мешок соли. Ну и крышка. Арестовали, повезли. Никаким словам не верили. Сам подстроил кражу — да и все тут! Десять лет дали. Через семь вышел по амнистии. И как-то привык за эти годы к Северу, не потянуло на родину. На ту пору попался ему вербовщик: так и так, говорит, полярникам на острове рабочие требуются, могу направить…
Работа его на острове состояла в том, чтобы обеспечивать полярников водой. Летом такое занятие — что отдых на курорте: знай носи воду из ручья. Зимой же курорт каторгой оборачивался. Сто потов с тебя сгонит, пока напилишь на морозе снежных кирпичей. Навозишь санками к кухне гору твердой воды, а растопят гору — глядеть не на что.
Но Степану нравилось у полярников. Жили дружно, одной семьей. Ученый ты — неученый, выше — ниже должностью, — никто себя не выставляет, все равные. Пойдет пурга, навалит под небо сугробов, засыплет станцию по трубы — все лопатами махают: радисты, гидрологи, аэрологи, начальник станции с женой. Семен Гордеевич Подобед, начальник станции и доктор наук, тоже родом был с Украины и крепко любил украинские песни. Как праздник, так у них в кают-компании концерт идет, и беспременно Степан с Семеном Гордеевичем украинские народные поют. Всегда на «бис» их вызывали…
Сейчас из тех людей никого на полярной не осталось, все разъехались. Последними Семен Гордеевич с женой покинули станцию. Но тогда Степан уже ушел от полярников. Тогда на острове колхоз организовали: приехали пароходом оленеводы с материка, привезли по морю стадо оленей для развода, разбили поселок на юге острова. И спасибо, что приехали. Иначе не знать бы ему своей жены Марии и не иметь бы сыновей Андрея и Егора.
Когда увидел он в поселке дочку пастуха Иналя, смуглую и кареокую Марию Пенечейвыну, когда понравились они друг другу и решили пожениться, Степану и пришла мысль обосноваться посреди острова и заняться охотой на песцов. Избушку ему поставили полярники, не пожалев бревен и досок, ценившихся здесь повыше золота, и свадьбу они с Марией справили в новом доме. На свадьбу с одного конца острова съехались на нартах чукчи-оленеводы, с другого — полярники.
На пятый год женитьбы Степан повез Марию в родное село Калиновку. Там жили сестры его, Софья и Марина, давно вернувшиеся из немецкой неволи. С ними он переписывался, находясь еще в заключении, знал про медную пуговицу и про смятую пачку «Примы» с тремя сигаретами, найденными соседкой Лукерьей в ихнем сарае, после того как его осудили. Лукерья забирала сено своей корове, нашла эту пуговицу и пачку «Примы», но не придала им значения. Пачку она сожгла в печи, пуговицу пришила на курточку сына. Все это она после рассказала его сестрам, и те тоже не придали услышанному значения. Лишь потом стали думать да гадать и додумались до того, что повезли пуговицу в райцентр — показать хромому следователю. Тот высмеял сестер вместе с их пуговицей, которых по дворам и на улицах можно найти сколько угодно, и выпроводил их, сказав, что ему некогда заниматься глупыми пустяками. Сестры вернулись домой оробелые и пристыженные и написали Степану, что их затея с пересмотром его дела ничего не дала…
В село Степан приехал в самый развал лета, в июльскую жару, и Мария сразу заболела. Местный фельдшер, осмотрев ее, признал сердечную недостаточность, прописал лекарства. Но от лекарств не было проку, и план Степана — пожить на родине три-четыре месяца — не сбылся, ибо он лучше фельдшера понимал, что жену, непривычную к такой жаре, надо поскорее увозить отсюда.
Лопнул и другой его план — разыскать Яшку. Никто в селе не знал, куда пропал Яшка. Сгинул, как в прорубь шастнул. Степан пробовал отыскать его следы в городе, расспрашивал у железнодорожников — и все без толку. Сходил в прокуратуру, хотел повидать хромого следователя — и тут неудача: помер тот следователь.
Но хотя и разыскивал Степан Яшку, голова его больше другими мыслями была занята: совсем плоха стала Мария, и он поспешил уехать. Вернулись они на остров в октябре, а здесь уже метровый снег лежит и полярная ночь сторожит океан и землю. Мария вскоре поправилась: как рукой сняло ее болезнь. Но больше Степан в родные края не ездил…
Степан повернулся на кровати, кашлянул.
«Должно быть, середина ночи уже, а пурга, гляди ж ты, не стихает, — подосадовал он на пургу, шумевшую за стенами избушки. И мысленно спросил ее, точно она была живым существом, которое могло услышать его и ответить ему. — С чего это ты распалилась, как злая старуха? Пора б и уняться. Мне вон в райцентр надо. Да и ему нечего тут задерживаться», — подумал он о похрапывавшем на кушетке ревизоре.
Степан заметил, что розовое свечение в комнате поубавилось — затухало в плите.
«Пойду подкину, — решил он, подымаясь с кровати. — Чего ж его жалеть, уголь? Буду улетать, зайду к Миронову. Пока вернусь, ребята в аккурат подвезут».
На кухне Степан сунул ноги в валенки, набросил на себя полушубок, взял фонарик и ведро, вышел в сени.
За загородкой в сенях была еще порядочная кучка угля — ведер десять, не меньше. Степан начерпал совком полное ведро. Забросил все из ведра в плиту, снова улегся в постель. И только лег, как на кушетке заворочался ревизор, сонно закряхтел и стал подниматься.
Степан видел, как ревизор спустил на пол ноги с кушетки и принялся зевать, широко открывая рот и откидывая назад голову. Потом встал, подтянул подштанники и пошел босиком по оленьим шкурам, застилавшим полы, на кухню. Из кухни вышел в сени и застучал щеколдой, отворяя дверь на двор.
3
Степан был доволен, что ревизор сам проснулся: теперь и поговорить с ним можно.
— У-ух, пробирает!.. — сказал сам себе ревизор, заскочив из сеней на кухню.
— Что, сильно метет? — спросил Степан, когда ревизор снова появился в комнате.
— Метет, чертовка, бр-р-р! — ответил тот замерзшим голосом. — А ты не спишь, батя?
— Да вот не спится что-то, — сказал Степан и попросил: — Прикрой, Иван Иванович, двери на кухню.
— Жарко стало? Сейчас…
— И правда, душно вроде. Может, потому и сон не идет.
— Бывает, — сказал ревизор, укладываясь на свое место и сопровождая слова свои громким зевком. — От тоски это у тебя. Живешь бобылем, как сурок в норе, вот и находит.
— Почему же бобылем? — ответил Степан. — У меня жена есть, в больнице сейчас, и двое сынов. Один летчик, другой — в милиции служит, капитаном. Она чукчанка сама, жена моя, а сыны, выходит, полукровки.
— Как же это тебя, батя, русского человека, занесло сюда? — В голосе ревизора прозвучало живое любопытство.
— Чего это ты меня, Иван Иванович, мил человек, батей зовешь? — спросил Степан. — Я так понимаю, что мы как бы не одногодки с тобой. Тебе, поди, шестьдесят, есть?
— Было б шестьдесят, не мотался бы по этим клятым дорогам. Сидел бы дома и в телевизор поглядывал, — досадливо ответил ревизор. — Два года еще до пенсии. Это до нашей-то, северной. Выходит, пятьдесят три мне.
— С виду ты старше, Иван Иванович. А семья у тебя большая? — поинтересовался Степан. Ему нравилось, что у них так складно вяжется и течет разговор.
— Средняя: жена, сын и дочь. — Казалось, ревизора тоже увлек разговор: он бросил зевать, и голос его утратил сонливую хрипотцу. — Сын женатый, отдельно живет, а дочь с нами. В десятом классе. Женился я поздно, отсюда и с детьми задержка, — усмехнулся он. — Артисткой хочет стать, в драмкружке выступает. Что скрывать — мне, как отцу, приятно.
— А сам-то родом издалече? — поддерживал разговор Степан.
— На Дону рос, донской казак я, — молодцевато сообщил ревизор. — И смотри, как бывает: из казаков северным жителем стал. Горячий я когда-то хлопец был, по комсомольской путевке понесся Север осваивать.
— Опасная у тебя работа, Иван Иванович, — в раздумье сказал Степан. — Вашу службу многие боятся. Копнешь ты, случись, какую растрату крупную, хищение там или подделку в документах, тебя ворюги ведь и убить могут.
— Ну нет, у меня опыт, — снова усмехнулся в темноте ревизор. — Не так опасное наше дело, как тонкое. Ты возьми любую хозяйственную точку, и нет такой, чтоб я при ревизии ничего не вскрыл. А тут уже от меня зависит, куда повернуть. И от того, что за человек сидит на этой точке. Стоит ему рубить голову или простить ему стоит?
— Да как же ты простишь, если он мошенник? — удивился Степан.
— Э, мошенник мошеннику рознь! Потому и говорю, что ревизорское дело тонкое.
— Сын мне как-то рассказывал, Егор, тот, что в милиции, — повел свою речь Степан, возвращаясь к мысли об опасности ревизорской службы. — В нашем районе когда-то было. Приехал на торговую базу ревизор, тоже из Магадана, давай проверять. День проверяет, другой, неделю и видит — растрата не дай бог какая. Тысяч на триста старыми деньгами, тогда старые ходили. Он еще проверку не кончил, а они, значит, базовское начальство, на именины его зовут. Ну, упоили его там, как нужно, и выпроводили в ночь. Он в гостинице жил, на другом конце поселка, а на дворе пурга была — света божьего не видать. И пропал он. После те, что с базы, в один голос кричат: вышел он от нас, в гостиницу рвался. Мы, мол, ничего знать не знаем, он не дитя малое, чтоб за ручку водить. А в гостинице свое гнут: не видали его, не приходил. Так и не нашли его.
— Не помню такого случая, не слышал, — отозвался с кушетки ревизор.
— Говорили, строгий мужик был, не падкий до всяких посул. Неподкупный, одним словом. А тут, видишь, не смекнул, к чему именины затеяны. Ну, а ты как мыслишь, Иван Иванович, есть ревизоры, которых подкупить можно?
— Разве за всех поручишься? — ответил тот. — У меня такого не было, чтоб деньги предлагали. Ну, если что другое поднесут и мне понятно, что неспроста, я возьму, но за все заплачу. Вот и у тебя шкурки песцов купил бы. Дочь задание дала: песцов и белого медведя. Может, в колхозе у кого-то из охотников есть, не знаешь?
— Не найдешь, Иван Иванович. Я ведь тебе объяснил: песца сдать положено, умку стрелять запрещено.
— Ну, будем спать, раз так. Разболтались ночью, как старые совы. — Ревизор заворочался на кушетке, поудобнее укладываясь.
— Так я, мил человек Иван Иванович, на твой вопрос не ответил, — сказал Степан после недолгого молчания.
— На какой вопрос? — Ревизор, видимо, спрятал голову под одеяло, поэтому голос его прозвучал совсем глухо.
— Как меня занесло сюда.
— А-а… Да всех нас как-то занесло, — опять глухо ответил из-под одеяла ревизор.
— Ты все же послушай, я расскажу. Не спи, послушай, — настойчиво сказал Степан.
— Ну-ну, говори… Я пока не сплю, — вяло отозвался ревизор тем же глубоко упрятанным голосом.
— Значит, мил человек Иван Иванович, сидел я в этих местах. А за что сидел, сейчас узнаешь, — начал не спеша Степан и продолжал: — Был у меня когда-то верный друг, Сашко Млин, — я его в партизанском отряде, после боя, сам же и схоронил. Был потом еще один друг, Яшка Дугель, тоже в этом самом отряде мы с ним одно время были. Пока, значит, не пропал он из отряда. Так вышло, что ранило его на задании, хлопцы скрылись, а его обходчик на путях подобрал и в другой отряд переправил. Ну, свиделись мы потом с ним в нашем селе и сдружились. Он до войны в колхозе счетоводом был, его так и звали Яшка-счетовод. Вот, значит, стал я нашим магазином заведовать, а Яшка в город подался, в бухгалтерию на железной дороге устроился. Но дружбу мы поддерживали: то он в село прискачет, то я в город приеду. Ну, а где-то через год ограбили мой магазин. И до чего ж, сукины сыны, ловко сделали! Подкинули в мой сарай мешок соли и ящик мыла, а следствию записку подсунули, чтоб меня пощупали. Вот по-ихнему и вышло: раз соль с мылом у меня обнаружены, значит, я и ограбление подстроил. Все другое, мол, сплавил, а этого не успел. И крыть мне было нечем, мил человек Иван Иванович. Ты не спишь ли, случаем? — как бы спохватившись, спросил Степан.
Ревизор молчал. Доносилось лишь его тяжелое, приглушенное посапывание.
— Ты дальше слушай, — сказал Степан, точно ему безразлично было, спит ревизор или нет. — Ну, отсидел я положенное, живу уже на этом острове. А через сколько-то там годов поехал с женой в свое село. И что б ты думал узнаю я там? Узнаю, мил человек Иван Иванович, что это Яшка магазин ограбил. Не один, конешно, одному б ему не справиться. А выдала его пуговица от шинели железнодорожной. Ее в сене нашли. И пачку «Примы» смятую с тремя сигаретинами. А Яшка, скажу тебе, только «Приму» курил, Это когда они соль и мыло в мой сарай втягивали, у него и оборвалась пуговица. А пачку мог случайно обронить. Я эту пуговицу и сейчас у себя хороню. Погляжу на нее и вспомню бывшего друга-товарища. Не спишь, Иван Иванович? — снова спросил Степан. — Ты водички попить не хочешь?
— Попить? — отозвался далеким голосом ревизор. — Нет, не хочу.
— А я попью…
Степан встал и отправился на кухню. Слышно было, как булькнула в ведре потревоженная кружкой вода и как пил Степан, шумно глотая.
— А может, глотнешь? — спросил он с кухни ревизора.
— Не хочу, — ответил тот.
— Ох, натопили жарко!.. — вернулся в комнату Степан. И, присев на свою кровать, спросил: — Не наскучило тебе, Иван Иванович? Ты потерпи чуток, сейчас конец будет.
Степан остался сидеть на кровати, белесо обрисовываясь в темноте, слегка подсвеченной проникавшим из кухни светом от горевшей плиты, и продолжал рассказывать:
— Ну, это я одно дело узнаю. А на него новое наскакивает. Яшку-то моего в городе один человек из другого района как полицая опознал, вон что! Выходит, неспроста он из нашего отряда пропал, верно я говорю? Выходит, справка и медали у него липовые были, так или нет? Человек тот дурня спорол: увидал Яшку и к нему. «Что-то, говорит, знакомым ты мне сдаешься. Только форма на тебе тогда не эта была. Я, говорит, теперь выведу тебя на чистую воду». Тут Яшка, будь не дурак, шмыг от него и пропал. Да так, что ни в городе, ни в нашем селе Калиновке с той минуты его не стало. — Степан повторял сейчас то, что слышал от сестер и других людей. — Но думаю я, мил человек Иван Иванович, что присосался он где-нигде, как вошь до кожуха, живет да поживает. Да скорей за все и не Яшка Дугель он теперь. Может, каким Петром Петровичем стал, может, и года поменял. Кто ж его ныне искать будет? Мне Егор мой объяснил, что за давностью лет его уж и не тронут… Вишь, какую тебе историю Степан Белосвет рассказал… Да ты заснул, видать, не дослушал меня? — похоже с обидой спросил Степан.
И тихо стало в комнате.
— Не сплю я, — отозвался с кушетки ревизор. Помолчал и сказал сочувственно: — Невеселая твоя история…
— Какая уж есть. Ну да спасибо, что послушал, — сказал Степан. — И пурге спасибо, что тебя в мой дом завела. Не случись ее — не пришлось бы мне вот так свою душу вывернуть. А вывернул, и полегчало. Теперь и поспать можно. Вот, кажись, и на дворе стихает.
— Стихает… — эхом отозвался ревизор.
— Эх, Иван Иванович мил человек, — громко вздохнул Степан, укладываясь на кровать. — Многое мне твоя поговорка напомнила: «Бог не выдаст — свинья не съест». В нашей Калиновке одно время она в ходу была. И Яшка частенько ее приговаривал… Ну, спи, ехать тебе скоро. И я подремлю.
Степан повернулся к стене, закрыл глаза. Но уснуть так и не уснул. Лежал и прислушивался к шуму пурги и слышал, как затихает ее черная песня, светлеет тягучая мелодия, удаляется в сторону упрятанного во льды океана и растворяется где-то там, среди огромных торосов, всегда казавшихся Степану неисчислимым стадом белых медведей, бредущих и бредущих в бесконечность.
Потом он слышал, как поднялся с кушетки ревизор, протопал на кухню, засветил лампу, разбудил Толика Каме.
— Надо батю поднять, сказать, что едем, — сказал Толик.
— Не надо, пускай спит, — ответил ревизор и притворил двери в комнату.
Толик ушел запрягать собак. Ревизор потоптался немного на кухне, задул лампу и тоже вышел.
Минут двадцать они еще оставались возле избушки. В наступившем после пурги полном затишье слышались скрипучие шаги на снегу, повизгивание собак, покашливание ревизора и голос Толика Каме, обращенный к собакам, неохотно шедшим в упряжь.
Степан уловил ухом тот момент, когда собаки взяли с места и нарты ушли от избушки, оставляя за собой хорошо слышимое шелестенье твердого снега под полозьями. Степан встал, надел валенки и полушубок и вышел из избушки.
На дворе светало, и казалось, что это снега стали к утру испускать в воздух белесые лучи. Но в синем небе еще горели звезды и небо украшал надутый оранжевый пузырь луны.
Степан удивился, не увидев в низине недавно отъехавших нарт. Собаки не могли так скоро проскочить низину и унести нарты за цепь холмов. Но тут он заметил, что следы полозьев огибают избушку. Он тоже обогнул избушку. Теперь в низине темным пятном обрисовались удалявшиеся нарты. Нарты шли не в сторону колхоза, а на север острова, к полярникам и аэродрому.
— А-а, понял, что я тебя узнал! Теперь бежишь? — вслух проговорил Степан. — Боишься, что явишься в колхоз, а я сообщу туда, кто ты есть?.. Ну да дело твое, Яков Савельевич. Вот тебе и знамение судьбы случилось…
Он вернулся в избушку. Надо было навести порядок в доме, покормить собак и собраться в дорогу. «Аннушка» улетала в райцентр в четыре дня. Значит, выезжать ему в двенадцать. Собаки у него быстрые, домчат за три часа. Упряжку он, по обыкновению, оставит у полярников, заодно зайдет к Миронову, скажет насчет угля. К тому времени бывший друг Яшка Дугель покинет остров. В этом Степан не сомневался.