Расчет у Петера был простой: если он не поступит в университет, он не сможет написать отцу, что поступил. Ergo, он не сможет попросить у него денег, по крайней мере, денег на продолжение курса. А если он поступит на ветеринарный факультет, он во всяком случае может попросить денег, а что именно он будет изучать — объяснит со временем.
Не знаю, объяснил ли он что-нибудь отцу. А после июня 1940-го, когда нас отрезали от Запада, он не получил от отца ни цента, ни копейки, ни пфеннига. Но, как бы там ни было, он был теперь stud. med. vet. Фактически он продолжал жить на чердаке у Тугласов и читать Шопенгауэра и «Швейка», и, как сказано, все-таки добрался до третьего курса своего ветеринарного факультета. И как уже известно, женился.
Эта Марет, дева с легкими восточно-балтийскими округлостями и внимательным зеленовато-серым взглядом, была весьма немногословна. Временами за ее приветливыми словами могла, пожалуй, померещиться железная последовательность. Но в чем ей было не отказать, так это в живом уме. Она с лету понимала все неуловимые для третьих лиц намеки, шуточки и недомолвки Петера. И трогательно реагировала на них: пухлыми губками она как бы посылала ему немые воздушные поцелуйчики — м-м-м-милый…
И вот они вчетвером в студенческой комнатке Пеэпа и Керсти на углу улиц Вески и Бурденко сидели, прихлебывая позапрошлогоднее вино из красной смородины тугласова сада, три или четыре бутылки которого Петер принес с собой в старом обтрепанном портфеле. Под причмокивание Марет он говорил:
— Что же вы, шуты гороховые, так до сих пор не окольцевались? Дело, конечно, ваше. Но в нашем деле вы, на мой взгляд, вполне можете составить нам компанию. Что за дело? Сейчас расскажу. Вы нашего господина городского секретаря знаете?
Пеэп уточнил:
— Господина Пуннинга? Да как сказать. Как бы это поточнее выразиться — знаю или знаком. Кто-то показал мне его на улице в первую неделю моего пребывания в Тарту. Он тогда еще не был городским секретарем, он был деятель Союза корпораций. А затем — недели две спустя — сидел я в полупустом с утра зале кафе «Афины» и обратил внимание: шагах в десяти от меня сидел некто и читал «Постимеэс». Мне не было видно, кто это, газета заслоняла его полностью. И тут я приметил: временами его правая рука отпускала край газеты — газета от этого своего положения не меняла, — рука на миг показывалась, растирала что-то между большим и указательным пальцами и скидывала на пол… И я догадался: заслоняясь газетой, читатель ковыряет в носу и бросает козявки на пол. С грешным удовольствием, надо полагать. Тогда я кашлянул, довольно-таки громко. На что он опустил свою газету. Это оказался Пуннинг. Его раскормленная рожа. Несколько сконфуженная, пожалуй. Но не слишком. Я приветствовал его. По-моему, иронично. Он ответил. С тех пор мы здороваемся. Так что решайте сами, знаю я его или только знаком с ним…
— Да один черт, — отозвался Петер.
— Во всяком случае, я его знаю, — заворковала Керсти. — Он танцевал со мной майской ночью в 40-м, в «Ривонии». И с тех пор всякий раз здоровается со мной!
— Ну, тем более у вас есть причина присоединиться к нам. У Керсти от умиления, у Пеэпа — из зловредности, — сказал Петер.
— Так что же это за дело такое? — настаивал Пеэп.
— Во-первых, когда немцы поставили в Тарту городским головой доктора Синка, — стал объяснять Петер, — а господина Пуннинга сделали городским секретарем, так ему моча в голову сильно ударила. Аж с головкой захлестнула. И вот в то же самое время попалось мне несколько номеров «Студенческой газеты» десятилетней давности. И в то же самое время мы с Марет, не сегодня-завтра молодожены, рассуждали, в какое в сущности дрянное время мы живем и надо что-то против этого предпринять. В том хотя бы плане, как свадебное путешествие, как в старые добрые времена, не так ли. И когда я вдруг случайно прослышал, что этот самый Калдре, который пытался завалить меня на экзамене и в известном смысле завалил-таки меня, этот мой друг сердечный как член «Ривонии» et ceterа, друг сердечный этого самого Пуннинга, и вот я с месяц или полтора тому назад, приняв тугласова красного винца — как-то раз в сердцах аж до самого утра потягивал, — отправился поговорить с господином Пуннингом. В восемь утра я был уже на площади перед ратушей, потому как слыхал, что господин Пуннинг встает рано, делает гимнастику и бывает, что по утрам он даже склонен к проявлению фантазии. Как это с толстяками случается.
Словом, уселся я в его кожаное кресло и завел речь, мол, город Тарту, бремя секретарской должности коего возложено теперь, к счастью, на его многоопытные плечи, как город университетский и форпост Новой Европы здесь, на северо-востоке, со вниманием и сочувствием, особенно что касается университетской публики, очень сознательно следит за этими — хм — гигантскими сдвигами, которые происходят в настоящее время на карте Европы, да и на карте мира. Ясно. Однако серьезные человеческие потери, которые сопутствуют всему этому, и потери именно в части наиболее ценного человеческого материала, само собой, подводят академическую молодежь к проблеме восполнения этих потерь. То есть к проблеме рождаемости, не так ли. Надо сказать, что проблема рождаемости, пустые люльки et cetera — один из давнишних коньков Пуннинга, насколько это было мне известно. Несколько лет назад он писал об этих вещах в «Новой Эстонии». А до того — в «Студенческой газете» — на другую свою любимую тему: о Муссолини и древне-римском наследии в современной Италии. Так что я плел себе да плел и потихоньку принялся увязывать концы с концами. Значит так, видите ли, в результате людских потерь в антибольшевистской Европе молодые супружеские пары являются самой важной частью народа. Это так. Но для того, чтобы вполне ощутить свою всемирно-историческую миссию, молодые люди нуждаются, я бы сказал, в определенном внимании, своего рода признании, в стимулирующем государственном акте. Видите ли, господин Пуннинг, у нас сейчас есть четыре или пять таких академических пар, а потенциальных еще столько же, и что могло бы стать для нас более морально обязывающим, расширило бы кругозор и вдохновило окружающих, как не путешествие, скажем так, свадебное путешествие, которое дало бы им личный опыт нового расцвета великого наследия Рима в руководимой дуче Италии. Нет — нет — нет — нет, не беспокойтесь, господин городской секретарь, все мы готовы оплатить такое путешествие из собственного кармана. Хотя бы половину его стоимости. Да-да-да, каждая пара оплатит свое свадебное путешествие. Мы ведь мыслим это как коллективное свадебное путешествие. Вот-вот-вот. Некоторые из нас готовы впоследствии написать об этом — в «Постимеэс», «Ээсти сына», а может статься, и в берлинских газетах. Как знать, не явится ли это зародышем всеевропейской акции, а то и традиции? Но прежде всего мы нуждаемся в организационной помощи городских властей. Затем — железнодорожные билеты, скажем, двадцать билетов Тарту — Мюнхен — Рим и обратно. А сейчас господин городской секретарь мог бы начать с того, что облечет в слова нашу, впрочем, что значит нашу — свою идею и обратится с нею, может быть, и в Берлин, в аппарат господина Геббельса, но в таллиннское представительство «Kraft durch Freude» в любом случае. И я добавил еще:
— Ведь старшекурсники наверняка еще прекрасно помнят, что у господина городского секретаря есть богатейший опыт студенческих экскурсий, если не ошибаюсь, во Францию, не так ли?
Словом, хотите верьте, хотите нет — Пуннинг выслушал меня. И мы, мы с Марет решили, что если он действительно возьмется за это дело — из тщеславия, из желания привлечь к себе внимание, — пусть себе действует! Вот была бы колоссальная хохма — доброй компанией прогуляться по Колизею. А не получится — что, естественно, много вероятнее, так тем удобнее будет нам устроить ему — а заодно с ним и Калдре — выволочку, да ту еще выволочку! И в присутствии по возможности большего числа свидетелей…
Конечно, я всего только наслышан обо всех этих событиях. По рассказам Пеэпа и Керсти, Петера и Марет и, быть может, еще кого-нибудь пятого или шестого, потешавшегося над этой историей. Оттого мне и неизвестно, как между делом развивалась их афера со свадебным путешествием. Раз или два они ходили беседовать с городским секретарем в расширенном составе, а не один только Петер или Петер вдвоем с Марет, или даже были приглашены к нему. Так что против всякого ожидания дело каким-то образом потихоньку стронулось с места. Вплоть до последней соответствующей встречи. И хотя я знал о ней лишь из уст Пеэпа и Керсти, я представляю ее себе вполне.
В тот раз их пришло пар пять или шесть. Расселись в кабинете городского секретаря на резных стульях ХVIII века вдоль резных деревянных панелей того же века. На стене, за толстым загривком Пуннинга — портрет фюрера. Городской секретарь как раз распространялся о чем-то, уж и не знаю, о чем. Не знаю, что подтолкнуло Петера — то ли вечная неопределенность его речей, то ли что другое. Не думаю, что это было «Нет!» господина городского секретаря. Скорее, это мог быть какой-то намек на приближение положительного решения, то есть опасность того, что господин городской секретарь того и гляди добьется для них свадебного путешествия… Потому что Петер вдруг встал и с самым отрешенным видом и невинно-безмятежным выражением лица и, кстати, вставляя в свою речь чаще обычного простецкие словечки, заявил:
— Герр городской секретарь, видите ли, мы, как вы могете себе представить, стали денег на дорогу собирать. Тысчонку-другую уже поднакопили. Да вот встает вопрос — где б нам эти деньжата схоронить. До тех пор, пока не настанет черед платить. Можно, конечно, попросить господина городского секретаря принять на время энти деньги. Да только неохота нам обременять господина городского секретаря. Потому как известно, у господина городского секретаря случались трудности насчет того, как сберечь чужие деньги. Помнится, в 34-м его обвинили в том, будто бы он махнул из Ниццы в Париж и просадил там деньги студенческой туристической группы, и остальным пришлось клянчить деньги в консульстве, чтобы кое-как добраться домой…