Свадебный круг — страница 18 из 59

— Я знаю, как вы друга… — выдавил из себя Серебров. — Я все слышал.

— Молчи! — проговорил Огородов и рванул галстук. — Ты еще мне будешь говорить такое. Да я…

Он оперся о барьер раздевалки. Может, ему стало плохо? Но Серебров был уверен, что Огородов изображает это страдание. Даже вытащил откуда-то алюминиевый патрончик с валидолом и положил в рот таблетку. Серебров плюнул и пошел к выходу. Огородов, тяжело ступая, двинулся с легкомысленного первого комсомольского этажа к себе на второй.

Через два дня, когда, разрывая душу, гремел на крутенской улице похоронный марш, приехал рассерженный Виталий Михайлович Шитов. Его из-за ЧП отозвали с учебы. Он пристроился к процессии.

Грузовик с опущенными, покрытыми кумачом бортами, вез гроб с бессильно склонившейся над ним Ниной Григорьевной и родственниками Евграфа Ивановича. Пахло тающим снегом, еловой хвоей от венков. Такую музыку выдували оркестранты, что Серебров не удержался от слез. Бедный Евграф Иванович!

Двигались плечи идущих впереди людей. Серебров видел крупную темноволосую голову Огородова, и прежнее недоумение вернулось к нему. Как мог в процессии за гробом идти Николай Филиппович Огородов? Как он мог идти с непокрытой головой? И какие мысли были в этой голове? Это же ужас! Этого Серебров постичь не мог. Ему хотелось вытолкнуть из процессии Огородова, но тот шел, склонив голову, и изображал скорбь. Серебров был уверен, что именно изображает Огородов свою печаль, а не чувствует ее.

По требованию Шитова из облпотребсоюза приехала ревизия.

Ждали, что она вскроет причины гибели Соколова. Может, правда, растраты и взятки?

— Ну, как в большинстве райпотребсоюзов, не без промашек. Есть недостачи, порча товаров в магазинах, — устало и спокойно говорил ревизор осаждающим его райисполкомовцам. — Одним днем не изживешь. У нас мнение: Соколов работал неплохо.

Шитов, конечно, встречался с этим видавшим жизнь пожилым ревизором. Говорят, побывал он в больнице у Нины Григорьевны. Но почему Виталий Михайлович медлил, неужели он не понял, что во всем виноват Огородов? Нельзя же так! Сереброва это возмущало. Ему казалось, что пройдет время и забудутся истинные причины гибели Соколова, Огородов сумеет всем доказать, что Евграф Иванович пил, и никто не вспомнит о том, кто извел Соколова.

Задержавшись поутру около дома, где жил Шитов, Серебров дождался его. Служивая Крутенка еще только просыпалась, а Шитов сереньким этим утром привычно спешил к себе в райком партии. Виталий Михайлович не удивился, когда Серебров остановил его и сказал, что обязан сообщить ему важную вещь: в смерти Соколова повинен целиком и полностью Огородов.

— Зайди, — устало пропустил его вперед Шитов, открыв дверь кабинета.

Слушал Сереброва Виталий Михайлович так, словно его слова не представляли для него никакой новизны. Рассматривал свои большие руки и повторял:

— Ну, ну, говори.

А Серебров, то ли из-за этого усталого спокойствия секретаря, то ли из-за того, что не вызывали его слова возмущения или пусть обычного интереса, путался, повторялся. То рассказывал о споре в избушке, то о слухах, которые распускал Огородов о Соколове, да еще хотелось повиниться самому. Ведь он не сумел спасти Соколова.

— Вот и все, — наконец справился Серебров с путаной своей речью. — Не знаю, как вы поступите, но я должен был об этом сказать. Евграф Иванович был честный человек.

Шитов кивнул головой.

— Это не вызывает сомнений. Прав ты, прозевали мы его. Нельзя оставлять при таком стечении обстоятельств человека одного, тем более такого горячего и впечатлительного.

Сереброву казалось, что все, о чем рассказывал он, уже известно Шитову, а он ведь один был при споре Соколова с Огородовым.

— Будем еще разбираться, — пообещал Шитов и потрогал мысок волос над высоким лбом. — Тут объективность нужна. С горячей головой можно напороть ерунды.

Наверное, Огородов понял, что дела его плохи, и стал предупредительным, слегка потерянным. Конечно, не с Серебровым. Сереброва он теперь не замечал.

Состоялось наконец заседание бюро райкома партии. Ваня Долгов пришел с него возбужденный и долго не соглашался рассказывать об услышанном, ссылаясь на то, что окончательного решения нет. Еще будет утверждать обком партии. Вытягивали из Вани по словечку.

Виталий Михайлович на бюро прямо сказал, что из-за общего попустительства, по сути дела, был у них в районе затравлен человек. И вина за его гибель лежит на Огородове. Это случилось не по наивности Огородова. Тут сама натура Николая Филипповича сказалась: говорит одно, а делает иначе. Полный разрыв формулировок с самой психологией. Закончил институт, марксистскую философию сдал на «отлично», а друга затравил.

Огородов сидел на заседании бюро совсем убитый… Эх, как он раньше давал тут разгон, а теперь держал наготове валидол, утирал платком лоб, хватался за сердце и клялся, что никогда никого не травил. Это напраслина. Просто он когда-то рассказывал, что запросто можно люком отшибить пальцы, а его поняли, будто он имеет в виду Соколова.

Огородов предполагал, что над ним разразится гроза. Он молил в душе об одном: чтоб его не исключили из партии. И когда члены бюро проголосовали за строгий выговор, Огородов понял, что оживет. Он смирился с тем, что его не оставят в председателях райисполкома, и подготовил организованное отступление. Когда Шитов сказал, что советовал бы Николаю Филипповичу, так подмочившему свою репутацию, покинуть район, тот вдруг всхлипнул, размазал по щеке слезы.

— Играет дьявол, — прошептал начальник милиции Воробьев. Но действительно были у Огородова слезы на глазах, и он жалко дрожащим голосом просил оставить его в родных местах, на любой работе.

О новой должности он позаботился. Уходил на пенсию управляющий райбанком Лимонов, и областная контора просила на этот пост назначить Огородова.

Скрепя сердце Шитов согласился. А Ольгин с досадой сказал Сереброву:

— Лучше бы его в область взяли. Я еще наревусь с ним. Хотя, если он в областное начальство вылезет, Крутенка наша сразу сядет на голодный паек.

Кто-кто, а Арсений Васильевич знал, насколько влиятелен банк и как недобр Огородов к людям, которые не потрафляют ему.

Евграфа Ивановича вспоминали в Крутенке. Особенно часто не хватало его в праздники, когда доходило веселье до такого накала, что позарез требовалась гармонь. Тогда и произносили знавшие Соколова:

— Таких-то игроков уж в Крутенке больше нету. Он, видно, последний был.

Капризная фортуна

Серебров обрел уверенность и стал чувствовать себя в райкоме комсомола на своем месте. Иной раз ему было и вовсе хорошо. На пару с Золотой Рыбкой они вели в Доме культуры «голубые огоньки» для работников сельского хозяйства. «Огоньки», по мнению крутенцев, удавались им не хуже, чем знаменитым дикторам центрального телевидения Шиловой и Кириллову. Слушая доклады Вани Долгова, Серебров сразу узнавал те места, которые писал он: там были остроумие, живость, цифры играли. И замечал он, что секретари комсомольских организаций обращаются к нему охотнее, чем к хмуроватому Ване.

В тот день секретарь райкома комсомола Серебров возвращался из Бугрянска в приподнятом, лирическом расположении духа. Он был в обкоме комсомола, где Клестов расхваливал крутенцев за то, что хорошо там работают девичьи отряды. Это было и признание заслуг Сереброва.

Конечно, он не мог миновать Надькиного ателье. В своих бликующих темных очках, с волосами, покрашенными под золотую блондинку, очаровательная и неприступная, главная модельерша Надежда Макаева восседала в директорском кабинете.

— Ой, Гаричек! — пропела она, и ее лицо потеряло гордое выражение. — Как мне хотелось тебя увидеть. Я сейчас.

И на новой должности Надежда была уверенной, острой на язык. Одевалась она с тщательностью человека, который прически и платья считает частью своего основного дела. Все это, по ее убеждению, помогало в работе.

— Ты что, каждый день носишь разные прически? — спрашивал Серебров, разглядывая опять в чем-то изменившуюся Надежду.

— Да что ты, я меняю их часто, — стараясь не замечать иронии, соглашалась она. — В одно место идешь — надо расфуфыриться, в другом быть строгой, как учительница математики. Ты не знаешь, как важно уметь выглядеть! Это целая наука.

Они бродили в этот вечер по заснеженному Бугрянску, целовались на своих «необитаемых островах», и Надежда не торопилась домой к Макаеву. Они подошли незаметно к своей милой бревенчатой двухэтажке. Крадучись, стараясь не скрипеть ступенями, замирая и грозя ему пальцем — не шуми! — Надежда провела его через промерзший гулкий коридор. Вот и комната, тесная, уютная, где надо говорить шепотом и ходить на цыпочках. Надежда начала снимать с головы шалюшку и зацепилась ажурной вязкой за сережку. Беспомощно, жалобно улыбнулась. О-о, милая, прелестная, коварная! Гарька отцепил шаль и бросил неизвестно куда, вызволил Надежду из шубки. Нетерпеливо обнимая его, она повторяла укрощенно и разжигающе:

— Гарик, милый, не сердись. Я виновата перед тобой. Я так виновата. Ты разлюби меня. Слышишь! Найди себе красивую, моложе меня, и ты будешь счастлив, — шептала она.

— Наденька, я никого не хочу. Я хочу всегда быть с тобой и всегда любить тебя, — почти клятвенно проговорил он.

— И я тоже не хочу, чтоб кто-то между нами возник, — вдруг сказала она, посерьезнев.

— Но ведь ты сама, — вырвалось у него. Она закрыла ему ладошкой рот.

— Не говори ни о чем. Мы просто с тобой бабочки-поденки. Мы живем сорок, ну пятьдесят минут. И мы все эти минуты счастливы. А это целая жизнь. Пусть это будет целая жизнь.

Сереброва радовало и смущало воспоминание об этой встрече с мгновенным счастьем. Надежда опять была доступной, милой, истосковавшейся.

В приятно виноватом этом настроении он прямо с электрички пришел в райком комсомола за три минуты до начала пленума. Ваня Долгов, прежде чем отправиться к трибуне, шепнул Сереброву, чтоб тот готовился выступить с критикой по молодежным механизированным звеньям, а то обсуждения не получится.