Свадебный круг — страница 20 из 59

енок. Все зависит от того, какой резус у отца. Пусть Вера скажет, кто этот подлец, и Николай Филиппович заставит его проверить резус. Да, Огородов был не из тех, кто легко отступается от своей мысли разузнать все доподлинно.

— Ух, эти мужики, так бы и убила всех, — добавляла Света Реутова от себя, скосив на Сереброва свои диковатые, раскосые глаза. — Натворят не знай что, а человек мучайся. Вот какой у него резус?

Серебров, всегда посмеивавшийся над Светой из-за единственной веснушки на ее носу, шутить уже не мог.

— Причем тут резус и мужики?! — сердился он, чувствуя, что, словно почуявшая сладкое оса, разговор вьется в опасной близости от него.

— Дак был же какой-то отец! — вырвалось у Светы. — И резус у него неизвестный.

Этот резус представлялся ей всесильным, как злой неотвратимый рок.

Приехав в Бугрянск, Серебров нашел в отцовской медицинской энциклопедии статью об этом противном резусе. Оказывается, резус такой существовал. А какой резус крови у него, Сереброва? Он исподволь выспросил кое-что у отца. Станислав Владиславович недоуменно смотрел на сына. Наверное, что-то заподозрил, но ничего не сказал. Он потер свой капитальный морщинистый лоб, снял очки.

— Ты понимаешь, сыграли комсомольскую свадьбу, — поспешил объяснить Гарька. — Все было честь по чести, а потом молодожены ко мне. Отрицательный резус. В их понимании, раз я был тамадой на свадьбе, так и за резусы должен отвечать. — Гарька натужно изобразил смех.

— Я не знаю, какой исход будет тут, — сказал Станислав Владиславович, надевая очки. — Возможно, хороший. От организма матери зависит. — Станислав Владиславович говорил с профессиональным спокойствием, а Гарьке казалось, что он догадывается, зачем понадобилось сыну узнать об этих самых резусах. Но зато теперь Серебров не боялся разговора со Светой Реутовой. И даже курносенькую «англичанку» из Ильинского, Ирину Федоровну, он успокоил, сказав, что резусы — это ерунда. У него отец опытнейший врач, он знает…

Где-то по весне Света Реутова забежала в кабинет к Сереброву, раскрасневшаяся, радостная.

— Гарольд Станиславович, Огородова-то Верочка родила! Девочку родила! Три пятьсот! Состояние хорошее, — и побежала по кабинетам разносить эту радостную весть.

Серебров не знал, хорошо ли это — три пятьсот, но то, что роды прошли благополучно, его успокоило.

Но уже через день-другой Сереброва опять начала точить тревога. Пришла мысль о том, что, раз он отец, тайный отец, это не забудется. Есть человечек, который теперь не только будет жить, но и осуждать его своим существованием. Чем старше будет девочка, тем строже суд. Осуждала же своего отца Надька Новикова за то, что тот бросил мать. Еще как осуждала! Таня — так Вера назвала новорожденную — станет спрашивать о папе, определенно станет спрашивать.

Серебров не мог заглушить эти мысли. Съездив в райпотребсоюз соседнего района, он купил апельсинов — они были такой редкостью! — и отправил со Светой Реутовой для Веры. Иначе он не мог. Серебров понимал, что этими апельсинами, хоть они и куплены не у Женечки Кайсина, он все равно разоблачил себя. Даже Света Реутова сказала, что он, как о близкой родственнице, заботится о Вере.

«А плевать на все, — решил бесшабашно Серебров, — пусть болтают!» Но прежняя изнуряющая настороженность вернулась. Он опасался разговоров о Вере Огородовой. Даже упоминание о селе Ильинском пугало его.

Временами он с отрезвляющей ясностью понимал, что встречи с Надеждой — затянувшаяся игра. Все равно Надежда не приедет к нему и не покинет своего уютного, заботливого Макаева. Ему надо поехать в Ильинское, повиниться перед Верой, перевезти ее вместе с дочерью к себе и жить прочной, устоявшейся жизнью, как все. Но тут наплывали суровые сложности, вставала фигура Огородова. Ах, если бы кто-то мудрый заглянул во все предполагаемые варианты его будущей жизни и сказал, который из них лучше.

Жизнь сама попыталась предложить Сереброву свой вариант. Было это уже весной. Крутенцы возились на огородах. Кто сам, ловя солнце отшлифованным лезвием лопаты, трудолюбиво вскапывал землю, кто, раздобыв где-то меринка, мотался за плугом. Стлался, стекая в низины, белесый дым: жгли огородники прошлогоднюю ботву и мусор. Долетал запах дыма и сюда, на центральную улицу поселка, к площади Четырех Птиц. Серебров слушал веселую перекличку копальщиков, намекавших женам насчет того, что причитается за труды. Эти прочные, честные люди жили определенно, открыто и уверенно, и он завидовал им. Ему бы тоже надо жить так. Теперь, к примеру, пойти к хозяйственному Ване Долгову и, взяв лопату, плечо в плечо с ним на радость Рите перекопать огород, вдыхая запах весенней прели и навоза. Быстрая, смешливая Рита в это время успешит пельмени. Он, пожалуй, так и сделает.

Но дойти до Вани Долгова ему не удалось. С высокого крыльца уютного домика, где помещался банк, покачиваясь с пяток на носки, неожиданно дружественно заулыбался Сереброву сам Огородов. Зеленая велюровая шляпа сбита на затылок, плащ распахнут.

— Слышал ли, Гарольд Станиславович, — как ни в чем не бывало, смягчившимся, гостеприимным голосом проговорил он, — за Радуницей, в «Заре», волки стельную корову задрали. Вовсе обнахалились. Обложить, наверное, надо. Может, составишь компанию?

От дружественности и доброжелательности Огородова Серебров растерялся. Он мог бы ответить на ругань, он научился, не замечая, проскакивать мимо управляющего банком. А как быть тут, он не знал, и потому замешкался.

— Зайди-ка ко мне. Не бойся, не кусаюсь. Я тебе одну штуку покажу. С ней вот на волка-то, — сказал Огородов.

— Нет, я тороплюсь, — отчужденно проговорил Серебров. Необычайная словоохотливость Огородова настораживала и разоружала одновременно. Наверное, надо было изо всех сил упереться и не заходить. — Нарушение, нельзя, — проговорил Серебров, кивнув на охранника.

— Ничего, мы знаем, что можно, что нельзя. По делу можно, — разрешил Огородов и шире распахнул дверь. Отвечать грубостью на гостеприимство было как-то неудобно. Серебров поднялся на крыльцо и мимо охранника, кипятившего на электроплитке чай в эмалированной зеленой кружке, прошел следом за Огородовым в его узенький кабинетец с зарешеченными окнами. Все еще говоря о волках, задравших корову, Огородов открыл сейф, достал бутылку водки, за наклейку прозванную «коленвалом», кольцо колбасы. Серебров вдруг ясно понял, что Огородов ждал его и, конечно, не для разговора о волках. Надо было срочно уходить отсюда, и он попятился к двери.

— У меня доклад, — пробормотал он. Огородов схватил его за рукав.

— Сядь, сядь, — с настырной фамильярностью, будто зная о Сереброве что-то компрометирующее, проговорил Огородов и усадил Сереброва. Потом он нарезал колбасы, сорвал зубами пробку с бутылки. Лицо было у него уже не улыбчивое, глаза смотрели мрачно. Руки привычно и точно делали свое дело: стопки были наполнены вровень — никому не в обиду, хлеб нарезан не поперек, как обычно, а по диагонали. Так резал только Огородов.

— Ох, жизнь! Камень на груди. Не могу, — вздохнул он протяжно. — Да ты бери, бери, снимем грусть-усталость.

Серебров нехотя взял стопку и поставил обратно, не отпив. Теперь он окончательно понял, зачем затащил его к себе Огородов. Он станет припирать его к стенке, принуждать, чтоб сознался. Следствие он закончил, выводы сделал, и вот…

Огородов, запрокинув голову, выплеснул содержимое стопки в рот, но не сказал своего традиционного «Пить — так водку, любить — так молодку, воровать — так миллион», не закусил. Разглядывая простенькую стопку, о чем-то задумался. Затянулось молчание. Вдруг яичной скорлупкой хрупнуло стекло.

— Вот так и моя жизнь ломается, Гарольд Станиславович, — сказал со стоном Огородов и сбросил осколки стопки на газету. Стеклом порезало палец. Текла ниточка крови, но Николай Филиппович не обращал на нее внимания. Наверное, это было уже из разряда представлений, и Серебров поморщился: любил Огородов спектакли.

— Вот так и моя жизнь ломается, — повторил Огородов. — И все ведь по твоей милости. Мне Верочка сказала, что ты отец Танечки, — и взглянул в его глаза. Серебров взгляд Огородова выдержал.

— Нет, она не могла так сказать, — проговорил он севшим голосом и отодвинул стопку.

— Не могла, а сказала, так что, родственничек, зятек ты мне, — заглядывая ему в глаза, проговорил чуть ли не с лаской Огородов.

— Бросьте, Николай Филиппович, не пристало вам, — резко сказал Серебров, вскакивая. Он сам удивился, что тоже играет и почти безукоризненно ведет роль оскорбленного понапрасну человека. — Не могла сказать так ваша дочь. Она — человек умный и серьезный.

— А сказала. Сказала все, — упрямо со слезой повторил Огородов. И Серебров понял, что Николай Филиппович пьян. Пьян и говорит так, как было задумано раньше.

— Ты не отпирайся. Садись! Я доподлинно узнал: ты мою девку погубил. И вот вторую губишь. Свою дочь губишь. Решили мы ее отдать в дом малютки. Нельзя иначе, нельзя. Вот поэтому и пьяный я, поэтому собственную внучку… Понимаешь, собственную… в приют. А могли бы жить, нам ли не жить? Дом — чаша. В тебе совесть есть, Гарольд Станиславович? — выкрикнул он, снизу заглядывая в лицо Сереброва.

Возможно, хитрил Огородов, возможно, говорил правду. Может, хотел что-то узнать у Сереброва и еще раз убедиться, а может, Вера рассказала обо всем, и они действительно решили отдать девочку в дом малютки, чтобы развязать дочери руки. Он смотрел на Сереброва выжидающе. Ну как, мол, ты это все расцениваешь?

— Если насчет совести, у нас уже был разговор после смерти Евграфа Ивановича, — проговорил Серебров, злясь на себя за то, что так глупо попался на огородовскую удочку.

— Ты мне друга Грашу не трожь, — с угрозой выдавил из себя Огородов и распустил на шее галстук. Обида и скорбь стояли во взгляде. Будто не он изводил и извел Соколова.

Серебров пожал плечами. Поднялся.

— Зря все это. После истории с Евграфом Ивановичем не то что говорить, я смотреть на вас не могу.