Из «райского уголка» уже слышалась коронная макаевская вещь — «Свадебная песня» из оперы «Нерон».
— О, Гимене-э-эй, — старательно допел Виктор Павлович, и послышались аплодисменты.
Надежда кривилась: все одно и то же. Подняв лицо к солнцу и смежив ресницы, она стояла так перед Серебровым. Ему нестерпимо хотелось поцеловать ее. Милая, бесконечно близкая и далекая Надежда.
— Переезжай ко мне, — без всякой уверенности сказал он.
— Ты один меня понимаешь и всегда понимал, — благодарно проговорила она. — Лучше я тебя буду ждать в Бугрянске.
В окно забарабанил Маркелов, призывно замахав своей властной лапой. Они вернулись. Капитон и дядя Митя поставили на стол широкое блюдо с пельменями. От блюда шел ароматный пар. У Макаева вызрел тост, который должны были услышать все без исключения.
— Давайте, друзья, за взаимовыручку, за добрую отзывчивость и чуткость, — поднявшись, сказал своим хорошо поставленным голосом Виктор Павлович.
— Правильно! Вот это тост! — рявкнул Огородов.
Теперь уже тесен был стол, и, выбравшись из-за него, обнялись настоящие, надежные мужики: Макаев, Огородов и Маркелов. Они стояли неразбиваемой, до гробовой доски преданной друг другу троицей, и не было в природе такой воды, которая могла бы разлить их. Они целовались, клялись, еще и еще раз подтверждая свое братство, пока озабоченный Капитон, показывая на часы, не напомнил Маркелову, что остается до электрички меньше часа, а до нее ехать да ехать.
За окном предвечерне алел снег.
Маркелов скомандовал:
— По машинам!
Капитон все заботы взял на себя. Он успел поставить в машину кастрюлю с пельменями, чтоб не заголодали гости. С места он снялся с такой скоростью, что в белом облаке мгновенно скрылись и «райский уголок», и лес. Он знал: опоздай — отвечать ему. Когда Капитонова машина опережала серебровский «газик», из нее несся мощный гогот. Вошедший в раж дядя Митя тешил высокого гостя озорными частушками. В Ложкарях Капитон высадил дядю Митю и опять перегнал Сереброва. На этот раз из машины могуче неслось «О, Гименей». Теперь уж «Свадебную песню» орала вся компания. В «газике» Сереброва было тихо. Он ехал вдвоем с Надеждой. Она сидела сзади и лепетала:
— Гарик, ты милый, почему ты такой хороший?
Потом она обняла его за шею, и хотя в объятиях машину вести было неудобно, он ехал так и целовал ее руки. Ему было хорошо с этой блаженной, бесконечно доброй Надеждой, благо, стекло залепило снегом. Серебров не включал «дворник», чтобы встречные шоферы не увидели, каким лихачом, в обнимку с красавицей катит инженер Серебров.
— Гаричек! Ты чудесный, я люблю тебя, — шептала ему на ухо Надежда. Он благодарно ловил губами ее пальцы.
На вокзале троица долго и трогательно прощалась. Взмыленный Капитон безропотно бегал за билетами, вытаскивал на платформу ложкарские дары: эмалированное ведро с медом, оплетенную бельевым шпагатом медвежью шкуру, кусман лосятины, пожертвованный Огородовым. Макаев, забавляя публику, повесил через плечо лапти, подаренные ему дядей Митей. Он был добр, прост, и ему нравилось быть таким.
— Мы с тобой, Макаев, как баскаки, — вновь не то шутила, не то поддевала Надежда мужа. — Знаешь, были такие сборщики дани. Знаешь?
Огородов хохотал, показывая широкие бобровые зубы, Макаев туповато кивал жене и грозил пальцем.
— Баскакова я знаю, у нас на заводе… Это тебя все сбивает с толку Серебров. Он вредный молодой человек, очень вредный. Я его знаю, — повторял Виктор Павлович и грозил пальцем Сереброву.
— Нет, он лучше всех вас, — сердилась Надежда, топая сапожком. — Он добрый, он честный.
— Он честный? Он — дерьмо, — густо и авторитетно припечатал вдруг Огородов. — Это такое дерьмо! Он моей дочери жизнь испортил, он мне жизнь испортил.
Все смолкли. Макаев посмотрел на Сереброва с осуждением.
— Да что вы, парни, — заорал в растерянности Маркелов.
У Сереброва отхлынула от лица кровь. Давно приберегаемый Огородовым камень вновь вынут из-за пазухи, нанесен рассчитанный удар, теперь может последовать еще один. А что ответит он? Все ждали этого. Что же сделает он? Станет оправдываться, пустится в объяснения или полезет к Огородову драться? Серебров круто повернулся и, не попрощавшись, быстро пошел с платформы. Он еще слышал, как со слезами в голосе кричала Надежда:
— Ой, какие вы! Ненавижу! Самоуверенные, злые! Ух какие! Гарик, не уходи! Они все противные! Гаричек, останься!
Басовато простонала электричка, заглушая слова Надежды. Серебров не видел, как вспаренный Капитон грузил гостинцы, втаскивал в вагон хорохорившегося Макаева — тот вновь хотел сказать что-то страшно значительное.
Серебров сидел в машине. Ах, как было все мерзко. Ну и негодяй Огородов — выждал момент. И при ком сказал — при Надежде. Ах, негодяй! И дернуло Маркелова позвать этого «банкира». Что теперь подумает Надежда? Она будет его презирать. И Макаев каждый день станет напоминать ей об этом инциденте. Тьфу, как противно! Как противно, как мерзко!
Капитон погрузил в свою машину Огородова, который на всякий случай делал вид, что сильно подгулял, а Маркелов виновато взгромоздился рядом с Серебровым и по-бабьи вздохнул.
— Ох-ох-ох-ох, ходишь — торопишься, живешь — колотишься, еще — давишься, когда поправишься. Как ни бьешься, к вечеру напьешься.
Серебров не посочувствовал Григорию Федоровичу.
Он мрачно вывел машину на тракт. Ему не хотелось ни о чем говорить. После оказавшегося вдруг таким бестолковым дня остались утомление, горечь и обида. Отвратное состояние, когда чувствуешь себя никчемным, глупым и даже подловатым. Именно подловатым. А в общем-то так ему и надо! Это должно было случиться.
Машина почти бесшумно катила по гладкой, будто проутюженной дороге. Сияли под луной обочины. Искристая ночь гналась за машиной. Уронив на грудь увенчанную белой шапкой магараджи тяжелую голову, Маркелов всхрапывал. Он спал. Это был счастливый человек. Его не мучили тревоги, он был сейчас свят.
Холодея от внезапной внутренней ясности, Серебров вдруг понял, что теперь он окончательно и навсегда потерял Надежду. Ему стало сиротливо, к горлу подступили слезы. Он беззвучно сглотнул их.
Соперники
В этот день он поднялся ни свет ни заря: надо было принять механизацию в новом ложкарском коровнике, а потом жимануть на машине в город Усть-Белецк, к сказочно богатым строителям завода-гиганта, чтобы выклянчить у них кафельной плитки для облицовки стен в детском садике.
На коровнике Серебров лез во все щели, уличая в недобросовестности жуликоватых монтажников из ЛМУ. Водопровод был смонтирован так, что по всему коровнику шел пугающий гул. Трубы вибрировали, а небритый заикающийся мастер Хохлов успокаивал главного инженера, говоря, что это пройдет.
— Вы что, мать вашу, хотите, чтобы быка инфаркт хватил? — выходя из себя наступал Серебров на мастера. — Своему человеку не могли по-честному сделать? С такой вибрацией не приму. Делайте перевод, чтоб не было вибрации.
Он ругался, хотя проявлять особую строгость было недосуг: доярки вели коров со старого скотного двора на новое место, и сам Серебров спешил в Усть-Белецк. Монтажники об этом догадывались. Кроме того, они отлично знали: пообещай доделать, и колхозный инженер подпишет акт. А потом бог знает, когда попадут они сюда. Забудутся все эти недоделки.
Серебров тоже это отлично знал. Он сам взялся за электросварку, чтоб выбросить из трубы звено для перевода, который бы гасил вибрацию. Нахватался «зайчиков», в глазах потускнело, но все же раскачал монтажников — поняли, что на этот раз не смухлевать и с недоделками монтаж сдать не удастся.
Сто двадцать километров до Усть-Белецка и обратно по апрельским непрочным дорогам вовсе измотали его.
Уже в полной темноте Серебров медленно проезжал мимо повертки на Ильинское. Неожиданно свет фар выхватил из темноты женщину с закутанным в полосатое одеяльце ребенком, девчушку с чемоданчиком. В женщине Серебров сразу узнал Веру. Он притормозил машину. У девчушки из-под подола пальто виднелся белый халат. Она первой подбежала к машине и всполошенно затараторила:
— Довезите нас, пожалуйста, до Крутенки. Девочке очень плохо, очень плохо.
Свет безжалостно бил в глаза Вере, державшей ребенка. Она, как слепая, шла к машине. Серебров выскочил навстречу — помочь. Вера не отдала ему свою ношу.
— Что с Танечкой? — спросил Серебров сдавленным голосом.
Вера в плаче затрясла головой и ничего не ответила. Сжав зубы, он повел машину. Вот какая встреча.
— Быстрее, быстрее надо! — заторопила его севшая сзади медичка, совсем еще юная узкоглазая татарочка.
Вера, зареванная, с темными подглазицами, прижидалась губами к воспаленному темнобровому личику Танюшки и шептала, как молитву: «Милая моя, золотко, кровиночка, потерпи». Иногда она растерянно смолкала и с испугом оборачивалась к медсестре: в глазах стояли отчаяние и боль. Курносенькая, с детским личиком, с черными, как пуговки, глазами, медсестра спешно открывала свой чемоданчик и строго говорила: «Остановите, укол!». Серебров с готовностью держал коробку с ампулами, но когда медсестра поднимала безжалостный шприц, отворачивался, чтобы не видеть: такой малышке — и укол!
Танечка слабо постанывала. Серебров хотел было что-то сказать утешительное, но, сжимая зубы, молчал. Вера еще сильнее расплачется, если он подаст голос. Решительные брови вразлет придавали Вериному лицу твердость и отчужденность.
На изрезанной водополицей дороге машину нещадно било, и Сереброву казалось, что от толчков этих тяжелее Танечке. Он притормаживал.
— Быстрее! Ты можешь быстрее? — кинув на него полный отчаяния взгляд, взмолилась Вера.
— Я думал, трясет, — виновато объяснил Серебров.
— Быстрее, быстрее! — всхлипывая, повторила Вера, и он погнал машину, не обращая внимания на то, что их немилосердно бросало из стороны в сторону.
Девочка-медичка шепотом рассказывала Сереброву о болезни Танечки. Та занемогла три дня назад. Думали, ангина, а оказалось что-то другое. Температура сорок. Решили ехать в