— Здравствуйте, — заискивающе сказал Серебров, пряча за спину авоську.
— Это вы, бродяги, опоздали на теплоход? — низким, сиплым голосом спросила женщина и достала из кармана жакетки пачку папирос.
— Мы, — подтвердил беспечно Серебров. — А у вас есть молочко четырехпроцентной жирности?
— Вы хоть кто такие? — прикуривая, спросила женщина. Глаза у нее, пожалуй, были добрые, понимающие, и это Сереброву понравилось.
— Мы муж и жена, — ответил он и, не сбиваясь, снова спросил, есть ли молоко.
— Не знаю уж сколько процентов, но хвалят, — сказала женщина, вынеся им трехлитровую стеклянную банку молока и эмалированные кружки. Стенки банки запотели. Молоко было с ледника.
— А криночек нет? — посочувствовал Серебров, разливая молоко. — Вот видишь, как все хорошо! — сказал он Вере и добавил, нахально вербуя в союзницы женщину: — Я же говорил, что с добрыми людьми не пропадем.
А женщина, видимо проникнувшись состраданием, сообщила, что сейчас приедет какой-то Василий Иванович. Этот Василий Иванович свяжется с теплоходом по рации и увезет их, а теплоход на очередной стоянке подождет.
— Ни в коем случае! — замахал руками Серебров.
Вера хотела сказать что-то свое, но Серебров перебил ее. Он начал расхваливать синегривские места и доказывать, что давно мечтал остановиться именно здесь.
— Места у нас первостатейные, — пробасила женщина. — Много среди лета народу живет. Вон там, на излуке, на камнях — мы сковородкой их зовем — семей по пятнадцать останавливается. И там, и там живут, а теперь уж уехали.
— Вот мы на «сковородку» и пойдем, — сказал Серебров, вставая.
— А где у вас палатка? — забеспокоилась женщина.
— Мы так, — ответил легкомысленно Серебров. — Шалаш, костер.
— Так уже нельзя, так уже холодно, — сказала женщина. — Поселяйтесь у нас, в летней половине. Чего с вами делать-то.
Лицо женщины осветилось улыбкой. Видно, они казались ей вовсе несмышленышами.
К тому времени, когда заурчал мотор на реке, Вера и Серебров уже знали, что женщину зовут Анной Ивановной, что фамилия ее Очкина. Узнали также, что она считается начальником пристани, а ее муж, Василий Иванович, — бакенщик, что жить здесь хорошо, что отдохнуть можно первостатейно. Никто еще не пожалел, выбрав для отдыха Синюю Гриву.
В берег ткнулась очень серьезная железная посудина со стационарным мотором и флагом. Она была похожа на корабль, представляющий микроскопическую морскую державу. Из лодки вышел человек в выцветшей форменной капитанской фуражке. Самым впечатляющим на морщинистом лице этого человека были седеющие длинные усы, и Серебров вспомнил, что видел его ранним утром, когда плыл вниз по реке.
— Они и есть зайцы? — строго и бескомпромиссно оглядывая Сереброва и Веру, сидящих у ополовиненной банки с молоком, спросил усатый Анну Ивановну.
— Они, — ответила Очкина. — Но они у нас будут жить, Василий Иванович. Они на теплоход не поедут.
— Мне капитан сказал: взять и посадить их в Совьем, — непримиримо стоял на своем усатый Василий Иванович. Дробно простучала о стлани цепь. Хотел он непременно отправить их.
— А вы не беспокойтесь, мы ведь живы-здоровы, — вмешался в разговор Серебров. — И мы не хотим ехать.
Василий Иванович посмотрел на него неодобрительно: вас, мол, не спрашивают. Как скажет Анна Ивановна, так и будет. Анна Ивановна была не согласна с Василием Ивановичем.
— Так и передай, — закуривая папиросу, проговорила она, пользуясь то ли властью жены, то ли начальника пристани. Видно, Очкина была все-таки главной, потому что Василий Иванович послушался и ушел в бакенский домик что-то передавать по рации.
Скроенная по мужским меркам, не выпускающая изо рта «беломорины», Очкина оказалась неправдоподобно заботливой. Она не только отвела им летнюю половину дома с широченной кроватью, но и принесла сапоги, телогрейки, какие-то рубахи.
— По лесу-то рвать сойдет, — сказала она и добавила: — Коли еще чего понадобится, не молчите, — и выдула изо рта целый клуб дыма. Серебров прозвал Анну Ивановну вместо Очкиной — Мамочкиной. Так они и именовали ее между собой.
Сереброву нравилась оглушающая тишина, безлюдная река, рубленый дом с капельками желтой, как мед, смолы на бревнах, с чистыми светлыми подоконниками, по которым бегали муравьи.
В первый вечер Вера ушла спать одновременно с Анной Ивановной. Очкин и Серебров еще долго сидели у костра. Серебров смотрел в огонь. Бакенщик рассказывал, что в давние времена синегривцы для ловли стерляди замешивали в тесто для приманки бабочек-поденок, вылетающих раз за лето.
— Первостатейный был клев, — говорил Василий Иванович.
Серебров долго не шел в дом. Когда Очкин закрыл дверь зимней своей половины, Серебров все еще сидел, прислушиваясь к тишине. Ждал. Он почувствовал сковывающую робость и виноватость перед Верой. Как он зайдет, что скажет? Вдруг от дома донесся Верин шепот:
— Гарик, я боюсь.
— Сейчас, я сейчас, — поспешно, успокаивающе ответил он и, загасив костер, двинулся к дому. Вера ждала его в проеме дверей. Он обнял ее. Она ткнулась ему в грудь лицом, вздохнула:
— Мучитель мой.
— Извини, извини меня, — прошептал он, уводя ее в дом.
Сразу же в их жизни появилась размеренность. Вера еще спала, когда Серебров в одних плавках, с полотенцем через плечо выскакивал на крыльцо. Лес пах смолой и свежестью. Солнце было еще в тумане, как лампочка в парилке, и вовсе не слепило, когда он глядел на него. Деятельно гудели пчелы. Мамочкина шла с подойником из хлева, в подойнике пенилось парное молоко. Были чисты внятные на утре звуки: пение петухов в нагорной деревне, стрекот лодочного мотора.
— Я вам молочко в сенях оставлю, — шепотом говорила Анна Ивановна. — А Верочка спит?
— Спит, — говорил Серебров.
— Ты ее береги, — понизив голос, шептала Мамочкина и мудро добавляла: — При добром муже жена красивеет.
Сереброву было приятно оттого, что он именно такой добрый муж, при котором Вере остается только красиветь, и он по обжигающей ноги росе бежал к пляжику. Около полосатого, похожего на ксилофон треугольного знака речной навигации сидел на камне Василий Иванович с какой-то снастью.
— Купаться уже нельзя. Медведь в воду лапу опустил, — предупреждал он, поднимая редкозубое, осмоленное солнцем лицо.
— Ничего, — беспечно откликался Серебров и с дрожью входил в воду. — Я в моржи думаю пойти.
Василий Иванович качал головой: потешный народ — отдыхающие.
Неторопливый, спокойный, Очкин знал целую прорву всяких мудрых примет и советов. Он говорил о том, что лучше всего от комаров не новейшие средства, а товарный деготь.
— Они его сильно недолюбают, — отзывался он о комарах.
Во время утренних бесед с Василием Ивановичем Серебров усвоил, что через месяц после первого снега наступает настоящая зима, а через месяц после того, как упадут с елок иголки, начинается ледоход. Если ольха по весне оперяется первой, жди мокрое лето, а если береза, то будет лето сухим.
С купания возвращался Серебров взбодренный. Садился рядом с Василием Ивановичем. Они говорили о всяких умных вещах: об использовании космических полетов в народном хозяйстве, о зловредной радиации, о лесных пожарах, которые замучили народ в нынешнее лето, о политике.
— Гляди-ко, гляди, — вдруг шептал Василий Иванович и показывал клешнястой рукой на реку.
Серебров замечал на слепящей, маслянистой глади воды корягу.
— Лось, а рога-то, хоть чалку забрасывай, — с почтением произносил Василий Иванович.
Василий Иванович и Серебров следили за могучим лосем, который, выбравшись на высоких стройных ногах из воды, вздрагивал кожей, раскидывая брызги, и спокойно шел по отладку в лес, словно не замечая их.
— Сей год волки им житья не давали, — говорил Василий Иванович. — А летом они знают, что никто не тронет.
Эти простые разговоры нравились Сереброву.
Вера и Мамочкина звали их завтракать. Серебров шептал в пунцовое ухо Веры слова, которые сказала ему поутру Анна Ивановна: «При добром муже и жена красивеет».
— Муж объелся груш, — не находя, что сказать, произносила Вера первое попавшееся. — Зазнайка хороший, — и краснела.
— Да нет, что вы, Верочка, он у вас и вправду хороший, — заступалась за Сереброва Мамочкина.
После завтрака в пожертвованной им одежде они отправлялись в лес за малиной или грибами. Вера в серой телогрейке, кирзовых сапогах, плотно охватывающих икры сильных ног, в платке Анны Ивановны выглядела по-деревенски простенькой. Сереброва умиляла эта опрощенность.
— Ох ты, доярочка моя, — радовался он. Шли они с Верой прямо в смальтовую синь предгрозового неба, которое опиралось на лесистую синегривскую гору, и, настроенный Василием Ивановичем на философский лад, Серебров развивал перед Верой мысль о том, что удачное сочетание противоположностей — наиболее благоприятное условие для гармонии в семейной жизни.
— Ты спокойная и сдержанная, а я психопат, так что у нас все будет хорошо, — произносил он. — Ты будешь уравновешивать меня на семейных весах.
— И не думаю. Ты слишком вознесешься, если я окажусь на противоположной чаше, — отказывалась Вера. — Я тоже могу быть психованной. И кроме того, жизнь сложная вещь, — добавляла она уже серьезно, словно Серебров был вовсе мальчишка.
— Скажи на милость, и откуда ты это знаешь? — задирался он и лез целоваться.
— Да ты что, злодей? Все рыжики истоптал! — вскрикивала Вера. Став на колени, она замирала. Из травы возникали серые, с прозеленью кольца грибных шляпок. Рыжики росли тут «мостами». Если долго смотреть в их кольца, то покажется, что это начало трубок, идущих в глубь земли. А какое оранжевое полыхание разгоралось в корзине, какой неповторимый дух шел от них!
Днем они купались. Вера в облегающем ее грудь и талию голубом купальнике, стыдливо глядя под ноги, шла к воде. Серебров замирал, любуясь ею. Она чувствовала его взгляд и сердилась.
— Не смотри на меня так.
— Я не могу не смотреть, — откликался он. — Это преступление — не смотреть. Я смотрю на тебя, как на произведение искусства.