— Виталий Михайлович, что хотите делайте, я не буду, ни за что, — выпалил он.
Начальник милиции Воробьев возмущенно качнул головой.
— Ну что, мы тут в игрушки собрались играть?
Серебров знал, что теперь начнутся упреки в незрелости, но он все равно будет стоять на своем.
— Веди бюро, — хмурясь, сказал Шитов Колчину и, обняв Сереброва за плечи, пошел с ним через приемную в противоположный кабинет.
— Кури, — Шитов протянул сигареты «Лайка». Серебров смотрел на тлеющий огонек, и ни о чем ему больше не хотелось говорить. Надо выдержать, устоять, не согласиться.
Шитов встал, подошел к окну, взглянул на рыжие луга, на голые черные деревья, отвесные белые-белые берега Радуницы.
— Давай, Гарольд Станиславович, как на духу — произнес он. — Ты, наверное считаешь, что мы с бухты-барахты на тебе остановились? А представляешь, мы весь район перетрясли… Один серьезен, да не разворотлив, другой разворотлив, да обещать много любит, третий… Я знаю ведь прекрасно: если ты откажешься, то выиграешь. У тебя родители влиятельные, помогут переехать в Бугрянск, но учти, останется у тебя внутри на всю жизнь червь, который точит любого честного человека. Совестью он называется. Если память жирком не зарастет, станешь думать, что от настоящего дела увильнул, предоставил возможность расхлебывать все другим. Пусть копаются в своей земле. Так я говорю?
Шитов жал на сознательность и откровенность.
— Вы можете думать обо мне что угодно, — обиженно сказал Серебров. — Я лучше в тюрьму на год сяду, чем идти в «Труд».
— Это мне нравится, — смеясь глазами, воскликнул Шитов. — За что сядешь?
— Вот пойду и разобью в банке окно. Попытка ограбления.
— Я думал, ты человек серьезный, — протянул Шитов. — За это тебе десять суток от силы дадут. А за год ты в колхозе таких дел наворочаешь! Стоит ли садиться?
Сказав это, Шитов вышел. Серебров подошел к окну, остановил взгляд на отливающей металлом полоске реки. А вдруг это не самый опасный край обрыва, вдруг это лесенка, чтоб взглянуть шире и понять себя? «Ведь когда я замещал Маркелова и от зари до зари ездил по участкам колхоза, недосыпал, это все-таки были самые деятельные, приятные дни. Недосыпы тут же материализовались в стога скудного нынешнего сена. Тьфу ты, задал задачу Шитов. Нет, нельзя поддаваться, ни в коем случае нельзя».
Шитов вернулся, видно, наказав что-то Колчину.
— Сколько тебе, Гарольд Станиславович, годков? — сцепив пальцы рук, спросил он.
— Вы ведь знаете, двадцать семь, — ответил Серебров без охоты.
— Под тридцать, а все дитем себя считаешь. Это же ответственный возраст. Я вот в семнадцать на войну пошел, пулемет доверили. У нас командир полка был двадцати шести годков. Тысяча штыков. Техника. А главное — тысяча жизней. И не боялся. А Чувашов двадцатипятилетним на колхоз пришел.
— Не выйдет у меня, — с отчаянием проговорил Серебров, чувствуя, что все больше слова Шитова парализуют его решимость отказаться от председательства в «Труде».
— Брось паниковать, — кладя свою ладонь на его руку, проговорил Шитов. — Что — я не знаю тебя? Захочешь — выйдет.
Взгляд у него был веселый, бодрящий. Верил в него Шитов, да вот беда, Серебров в себя не верил.
— Ну, я же городской и не знаю тонкостей! — опять выкрикнул он, вскакивая со стула.
— Ну и что, что ты городской. Сколько у нас городских работает. Давай не паникуй, ты специалист сельского хозяйства.
Считая разговор оконченным, Шитов пожал ему руку, и Серебров вяло побрел вниз по лестнице.
— Если ничего не выйдет, я сразу приду и печать отдам! — крикнул он с площадки.
— Поживем — увидим, — откликнулся Шитов.
Серебров вернулся в Ложкари. У конторы расположились так и эдак поставленные мотоциклы. Механизаторы, сменившие свои пыльные, с въевшимися намертво мазутными пятнами куртки на чистые, сидели на перилах крыльца, курили. Ваня Помазкин, слушая их, поулыбывался и выгибал из алюминиевой проволоки какую-то диковину. Еще никто не знал в Ложкарях о том, что Серебров переедет в Ильинское, и ему самому не верилось, что придется расстаться с привычными здешними делами. Вот и Ваня будет теперь чужим, и Маркелов. Эх, вот Ваню бы да Крахмалева в Ильинское.
Серебров походил по кабинету, загляделся в окно: на берегу Радуницы стая шумливых ворон и галок кружила над головой молодой дворняжки, лезшей к подбитой, не могущей подняться в воздух птице. Вначале собака вела себя с достоинством, отлаивалась, а потом, не зная, как избавиться от клювастых ворон, позорно, без оглядки, кинулась в людное место.
«Вдруг и я окажусь в таком положении?» — с тоской подумал Серебров. Он дождался Григория Федоровича, чтобы спросить, стоит ли пытаться, выйдет ли что у него. Маркелов вздохнул.
— Я ведь тебя отстаивал, не вышло, но ничего, во всяком случае, с земного шара не сбросят.
Полные мрачного оптимизма слова, вызывавшие раньше у Сереброва веселье, потому что они или не касались его, или относились к делам пустяковым, теперь его обидели. Видимо, Маркелов понял это и сказал потеплевшим голосом:
— Жалко тебя, неплохо ведь жили, но ты не трусь. Хороший человек и в аду обживется. Работать-то ведь легко, надо только придумать, как сделать, чтоб коровы с голоду не орали, чтоб хлеб под снег не ушел, чтоб девки деревню не покидали, а так все просто.
Но и это были не те слова, которых ожидал Серебров. А существовали ли такие слова, которые бы помогли ему?
Серебров с неохотой, принуждая себя, отправился в Ильинское, так и не найдя успокоения и уверенности. Машина въезжала под тревожное низкое небо, затянутое фиолетовыми тучами. Они не сулили ничего обнадеживающего. Глядя на неприбранные ильинские поля, Серебров думал, что в жизни теперь наступит невыносимо грустная полоса. Как выйти из нее? Как сделать, чтобы все было не шаляй-валяй?
У ильинской конторы помахал ему шапкой Ефим Фомич Командиров. Серебров остановил машину.
— Зайди-ка, Гарольд Станиславович, — прошептал тот таинственно. Серебров нехотя выбрался из «газика», двинулся вслед за Пантей в пропахшую застарелой табачной вонью контору.
Командиров распахнул перед Серебровым бутафорскую дверь закутка, считавшегося председательским кабинетом, снял шляпу, аккуратно причесал скудную растительность на темени и, приблизившись вплотную, проговорил предостерегающим шепотом:
— Ходят слухи, что тебя сюда запрут. По-хорошему ли, по-плохому ли, не соглашайся. Загинешь, панте. Люди здесь такие: горек будешь — выплюнут, сладок — проглотят.
Лицо у Ефима Фомича было сочувствующее и испуганное.
— Пресненьким надо, что ли, быть? Ни рыба ни мясо? — усмехнулся Серебров.
— А ты брось насмешничать-то. Правду, панте, собьешь холку. Я ведь девять годков отбухал. Кабы не гож вовсе был, не держали бы. Один Докучаев чего стоит, сколько крови мне испортил. Гость да гость. Хулиганство ведь форменное. Я говорю: не нравится, так уезжай. А он: не-ет, почто я из своих мест поеду?
— Поздно, поздно, Ефим Фомич, — проговорил, вздохнув, Серебров. — Ты мне лучше расскажи, с чего надо начинать.
Ефим Фомич посмотрел на Сереброва так, словно тот приговорен был к страшному наказанию, и заговорил шепотом, в котором уже не было страха, но было сочувствие:
— Эх, молодо-зелено. Жалко, панте, тебя. По-отцовски тебе говорю: запутаешься. Реви, да не ходи.
— Ну а ты скажи, Ефим Фомич, почему «Победа» поднялась, а твой «Труд» не поднялся? — гнул свое Серебров, но Ефиму Фомичу не хотелось показывать себя неумехой.
— Ты не думай, я ведь рьяно за все брался, все, панте, подхватывал. Доильная установка «Елочка» у нас первая была в районе. И обо мне писали в газете.
— Ну а как Маркелов сумел выскочить? — не успокаиваясь, пытал Пантю Серебров. — Как Чувашов? Сухих вон гремит…
Командиров махнул обиженно рукой, скривился.
— Хапуга твой Маркелов, — и, пересев ближе к Сереброву, прошептал: — Он ведь всех ободрал, всех купил. Везде у него свояки, он что хочешь добудет, что хочешь построит. А я, панте, — ударил себя кулаком в грудь Ефим Фомич, — ни копейки колхозной не пропил, безотчетно не истратил.
Это считал Ефим Фомич высшим своим достоинством. А Маркелов не боялся тратить копейку там, где можно было взять рубль.
— Ну, ладно, спасибо за беседу, как говорят корреспонденты, — натягивая на голову шапку, сказал Серебров.
Однако Ефиму Фомичу расставаться с ним не хотелось.
— Погоди, — торопливо сказал он и начал рыться в ящиках вытертого стола. — Куда я ее дел? Куда?
Наконец Ефим Фомич протянул Сереброву какую-то бумагу, напечатанную на расхлябанной машинке с прыгающими буквами. Серебров прочел лихую размашистую резолюцию на уголке бумаги: «Вы бы еще попросили каменный топор», — и его щеки обожгло стыдом. Это ведь с его подсказки Генка Рякин закатил такой ответ на просьбу колхоза «Труд» выделить три конные сенокосилки. Теперь-то Серебров знал, что в этих лесных местах без конных сенокосилок не возьмешь траву. А вот они с Генкой, два острослова, для которых все тогда было трын-травой, написали такой ответ.
— И так, панте, бывало, — назидательно сказал Командиров пристыженному преемнику.
— А ты злопамятен, Ефим Фомич, — тряхнул головой Серебров.
— Нет, не злопамятный я. Не только ведь от Рякина и от Ольгина я такие бумаги получаю.
— Тогда спасибо, — сказал Серебров, берясь за ручку двери. Запоздалая исповедь Ефима Фомича затронула его. «Неужели и со мной случится такое? Неужели и я потеряю уверенность, махну на все рукой?» Он опять ощутил всю безвыходность своего положения.
Серебров медленно поехал домой. Бусил еле заметный, крапом оседавший на ветровом стекле дождик. По затравеневшей боковой улице, вихляя, кто-то гонял красный, пожарного цвета «Москвич». Когда машина поравнялась с «газиком», Серебров узнал за рулем Валерия Карповича. Помазок переживал пик своего счастья, объезжая вымечтанную легковушку. «Теперь уж не будет говорить, что у него нет бабушки-миллионерши», — подумал Серебров и, угодив колесом в выбоину, чиркнул грязью на Помазкову обнову. Выскочив из «Москвича», Валерий Карпович обиженно стер ветошкой брызги. Серебров повернул «газик» к лесу. Хотелось побыть одному, но как-то неприкаянно почувствовал он теперь себя в сквозном, неприютном березнике. Уже в темноте подъехал он к дому, долго обтирал о траву сапоги.