Свадебный марш Мендельсона — страница 28 из 75

— В таком случае я пошел спать.

— Сиди, — властно и зло сказал папа и силой усадил меня на стул. — Что же ты замолчал, говори.

Я машинально налил себе водки и выпил ее.

— У вас есть протокол заседания?

— У нас есть стенограмма.

— Тем хуже для вас.

— Ты говоришь загадками.

— Они согласятся на повторную защиту. В порядке исключения, конечно. Они классифицируют ситуацию по-своему. Отношение к диссертации, к аспиранту они зафиксировали в полемике. Свое отношение к вам они тоже зафиксировали: семь черных шаров. Вы, кажется, собирались пересматривать состав ученого совета?

— Разумеется. Это делается раз в четыре года. Кто-то отходит от дел, кто-то умирает. Преклонный возраст большинства. С этим нельзя не считаться. Есть и другие, отягощенные собственной значительностью. Как «мертвые души» они есть, и их нет. Вот мы и решили…

— А они упредили вас. Вы дали им повод: ваше возбуждение, ваш сарказм насчет научной инертности «мертвых душ» в науке — все было слишком откровенно.

— Но мальчик — аспирант — здесь при чем?! Ему двадцать восемь, он директорствует в сельской школе. Сто километров от районного центра. Яркая, талантливая работа.

— Мальчик, девочка — какая разница. Вы связали работу своего аспиранта с принципами, которые отныне намерены утвердить в институте. Не о мальчике надо думать сейчас, а о себе самом. Мальчик отделается легким испугом. Назначат нового руководителя (да вы и сами откажетесь), и через полгода он блестяще защитится. Провал защиты — это ведь скандал, правда? Вы не потерпите, вы возмутитесь. Вы предадите факт гласности. Они хорошо изучили вас, именно на это они и рассчитывают — гласность. Ученый совет останется в том же составе. И ректор приказом утвердит его. А любой ваш шаг супротив будет расцениваться как акт сведения счетов, как месть.

Я вздохнул. Мне дали выговориться. Меня слушали внимательно.

— Но это… это же непристойно!

— Непристойно, — согласился я. — Но не более, чем ваша кампания по омолаживанию ученого совета. Вы считаете, что творите благо, отправляя одряхлевших старцев на покой. Они же — что вы творите зло, покушаясь на их места в ученом совете, освященные традицией, а значит, самой жизнью.

Папа закашлялся, покраснел:

— Вы страшный человек, Иннокентий. С какой легкостью вы пытаетесь доказать недоказуемое: подлость нравственна.

— Я ничего и не пытаюсь доказать. Просто мир переменился чуть больше, чем переменились вы сами.

Ада не дождалась конца нашего спора и ушла. Я смотрю на папу и думаю об Аде. «Что значит ее уход: осуждение, я ей наскучил или признание моей правоты? Пусть отец думает, что я одинок в своих новаторских воззрениях на нравственность?»

ГЛАВА VIII

Ему приснился лес, звериная тропа.

Он бежит по этой тропе. В нос ударяют резкие запахи. Орфей вздрагивает. Запахи незнакомы ему. Он нервно вскидывает голову, косит влажными глазами вправо, влево. Запахи волнуют, будоражат, трогают его, но остаются лишь запахами, не принимают очертаний зверя, человека, птицы. И тогда кожа на его красивом, ухоженном теле начинала судорожно вздрагивать, бег убыстрялся. Он уже не обращал внимания на низкие ветки, что свисали над тропой и больно стегали его по губам, глазам, шее, царапали, рвали шерсть на животе и ногах. Он чувствовал: ему не хватает дыхания. Мрак тропы был отягощен сырым воздухом.

Его крупное тело заносило на поворотах, и тогда он слышал глухой удар, слышал лишь звук, переживал звук, подчинялся звуку, бежал еще быстрее. Боль нагоняла его, впивалась в бок и уже следовала за ним неотступно. Он чувствовал, как страдает тело, как кровоточит оно. Сил не было, чтобы бежать быстрее, и остановиться не было сил. Он бежал в темноте бездумно, лишь бы бежать. От запахов, от звуков. Ноздри почувствовали теплый воздух, где-то вдали желтой полосой мелькнул свет, он потянулся к нему, как если бы желал обогнать собственный бег, выскочить из него. Потянулся сильно, хрустнули шейные позвонки. Сбивая стебли мокрой травы, он выскочил на поляну и, будто споткнувшись о яркий свет, упал. Солнце искрилось в каплях росы.

Сквозь зудящий пчелиный гуд (воздух сладкий и недвижимый) к нему бежал Кеша. Кеша размахивал руками, кричал что-то. Ветер сносил голос в сторону. Орфей ничего не слышал. Орфей пробует подняться на ноги, но ноги, согнутые в коленях, никак не распрямить, какая-то тяжесть удерживает его на земле. А может, это и не тяжесть, а боль, которую нет сил чувствовать, а может, и не боль — слабость.

Кешина рука теребит челку у глаз. Орфей покачивает головой, и получается: он трется о Кешины руки. «Значит, добежал», — думает Орфей, и голос у Кеши ровный, убаюкивающий, и дышит Кеша ровно, в такт дыханию Орфея:

«В твоих глазах можно утонуть, мой четвероногий друг, настолько они глубоки. Ты щедр, я знаю, и твоего сожаления хватит на десяток таких несчастливцев, как я. И все-таки будь внимателен, и тогда ты станешь мудрее на целое столетие. Жаль, что мы невечные. У тебя был бы шанс удивить лошадиных потомков. Итак, запомни — ничто не ново.

Уже все придумано и передумано сотни раз. И радость, и любовь, и отчаяние — все было. Обман, впрочем, тоже был. Коварный и бессмысленный, очевидный и открытый. Скажу тебе по секрету: люди преуспели в обмане. Тебе не нравится мое настроение, мой пессимизм. Мне они тоже не нравятся, но я терплю. И ты терпи.

Друзья должны быть солидарны.

Мне необходимо выговориться, мой друг. Вот я и пришел сюда. С тобой легко быть откровенным, ты не умеешь возражать.

«Я люблю тебя» — формула жизни, начало всех начал. «Я буду любить тебя вечно» — а это уже нечто иное: красивая, ласковая фальшь. Чувства умирают. Все логично: нервные клетки не восстанавливаются. Вопрос: когда умирают чувства? Ответ: можно только предполагать. А всякое предположение спорно. Ну что ты на меня смотришь своими мудрыми, налитыми тоской глазами? Думаешь, вру? Зачем? — Кеша делает широкий жест руками. — Познавай, старче, становись мудрее всех лошадей на свете.

Когда одиночество становится высшей радостью, когда перестаешь верить в собственный обман, который день назад ты старательно вылизывал, как самую неповторимую правду, да так увлекся, что даже чувствовал и жил в расчете на эту существующую правду, вот тогда-то и стоит сказать: «Ты неуязвим. Это мир твоих грез, ты в нем законодатель — отныне самый счастливый из существующих и самый несчастный из живущих людей».

* * *

Вчера отпраздновали годовщину нашей свадьбы. Отпраздновали… Собрались на скорую руку. Папа не унывает. «У вас все еще наладится», — говорит папа. Стол заставлен закусками, играет магнитофон. По правую руку юбиляры, то есть мы. По левую — гости: Филипп, Зимогорова, Маша Сиротина и Гоша Фархиев. Двое последних — наше славное учительство. Папа зовет их не иначе как «коллеги». Папа, добрый гений нашей семьи, садится в торец стола. Мамы нет, мама уехала к сестре. Там несчастье, кто-то умер. Напоследок мама сказала: «У тебя как-никак радость, а там горе. Я поеду туда».

Еще должна быть сестра Лида, собственно, весь этот микроюбилей — ее затея, но сестры Лиды почему-то нет.

— За молодых! — говорит папа.

Гости кричат «горько», выпивают.

— Вы должны быть чертовски счастливы, — замечает Филипп и обнимает Зимогорову за плечи.

Реплика принимается за тост. Гости кричат «горько», выпивают. Папа смеется:

— Ай да Филипп! Получается мини-свадьба.

— Правильно, — говорит очень громко Ада, — нынче мода на короткие чувства.

— Давайте танцевать! — Ната Зимогорова хлопает в ладоши, тормошит меня: — Шеф, приглашайте даму.

— Я же тебе говорил, моему заместителю цены нет: выручает в самые критические минуты.

Ада танцует с Гошей, Филипп — с Зимогоровой. Маша танцует со стулом. Она выкручивает немыслимые па, чувствует, что на нее обращают внимание, танцует вдохновенно.

— Вы невыносимо везучий человек, Иннокентий. — Папа порядком захмелел. — Предлагаю локальный тост. Да здравствует мужская солидарность!

Гости танцуют, составляю папе компанию. Мы выпиваем.

— Когда замужняя женщина в качестве друзей собирает мужиков — это чревато, мой мальчик. — У Филиппа жесткие горячие руки.

Я не принимаю шутливого тона:

— Отстань. Без тебя тошно.

— Ну-ну, я пошутил, — оправдывается Филипп. И то, что он оправдывается и так вот заметно краснеет, злит меня еще больше.

— Вальс, все танцуют вальс!

Гоша словно прилип к Аде. Кажется, мой соперник не прочь все повторить сначала.

Машинально надрываю новую пачку «BT», достаю зубами сигарету. У самого уха кто-то предупредительно щелкает зажигалкой. Оборачиваюсь, так и есть — Зимогорова.

— Шеф мрачен, это к непогоде. — Ната подбрасывает зажигалку и ловко ловит.

Удивительное сочетание женственности и таких вот мальчишеских замашек. Я говорю об этом Нате.

— Эмансипация, — отшучивается Зимогорова и снова идет танцевать.

Смотрю на танцующих. Мой пессимизм не украшает вечера. «Надо настроиться на игривый лад. Кому какое дело, что тебе нравится, а что нет? Они — гости, ты — хозяин. Улыбайся. У тебя чертовски обаятельная улыбка». Только все мои призывы впустую. Какая тут, к черту, игривость, если перед глазами прыгает упитанное лицо Гоши с усмешкой процветающего рантье!

Открывается дверь, на пороге стоит сестра Лида, в руках у Лиды грандиозный торт.

— Ура! — кричит Зимогорова. — Это по моей части, обожаю мучное.

Гоша делает три поощрительных хлопка, элегантно поворачивается. Теперь все видят, какой на Гоше распрекрасный костюм. Поворот налево, поворот направо.

Какая досада, он не представлен! Кто же исправит эту оплошность? Папа, умиротворенно улыбаясь, подремывает в углу. Есть еще, мол, жена, но она почему-то молчит, ей не хочется этого делать. В таком случае остаюсь я, непростительно трезвый, угрюмый супруг.

— Познакомься, — говорю я, — цвет советской педагогики.