Темные глаза Гоши однозначно сверкнули. «Запомним», — сказали глаза. Гоша делает чопорный шаг навстречу сестре Лиде:
— Очень рад, Георгий Фархиев. — Гоша целует протянутую руку.
Лида не остается в долгу:
— У вас прелестный портной, Георгий Фархиев.
— Служба, — кивает Гоша, — иначе нельзя.
— Браво! — выдыхает Филипп своим кашляющим голосом. Все поворачиваются к нему. Ждут, что Филипп скажет еще. Филипп жует ломтик лимона, морщится. — Шерше ля фам, — бормочет Филипп, затем очень похоже повторяет Гошин кивок. — Служба, иначе нельзя.
Гоша улыбается одними губами, точнее — кончиками губ. Дает понять, что и эту дерзость он запомнит. Слышу взволнованный шепот моей жены:
— Твой Филипп невыносим. Где ты только раскапываешь таких друзей?
Я смотрю перед собой. Ада раскраснелась, шутка ли, пять танцев подряд. Только сейчас замечаю, что сигарета у меня давно потухла. Мне бы стоило ей рассказать, кто такой Филипп и что таких девчонок, как Зимогорова, еще поискать. Но я ей ничего не скажу. Не время, да и место неподходящее. Так получается, о чем бы мы ни заговорили, в моих словах угадывается второй смысл. Мне и в голову не придет, а уже Ада строит какие-то гипотезы, обязательно спросит, на что я намекаю. И хотя я ни на что не намекаю, мне станет неловко и скверно, будто в самом деле в моих словах есть какой-то скрытый смысл.
— Друзей не раскапывают. Они приходят вместе с жизнью. Это грибы можно найти, а друзей… друзей нет, их можно потерять.
— Господи, — Ада обмахивается платком. — Как мне надоели твои философские наставления! Неужели так трудно говорить обыденным человеческим языком? Вечно какие-то афоризмы.
«Я люблю тебя». Без этих слов не обошлось. Они ведь были сказаны. Какой бес вселился в нас? Почему все, что ни делаем мы, ни говорим, совершается наперекор нам самим? Нелепо же устраивать, сцену из-за этого Гоши. Да и кто он такой, Гоша? Наверняка неплохой парень. Любит чуть-чуть порисоваться. Ну и что? Это в нем детство колобродит.
Замечаю, как Ада придирчиво разглядывает Зимогорову.
— У нее некрасивые ноги, — говорит Ада, — и короткая шея.
Пожимаю плечами, смотрю в сторону Зимогоровой, пытаюсь понять, действительно ли у нее короткая шея и так ли уж никудышны ноги. Зеваю. Пусть робкое, но все-таки отношение к разговору.
— У них что, флирт?
— Не думаю. Они слишком взрослые и серьезные люди. У них любовь.
— Как возвышенно! Всем подавай любовь.
— Надежда Константиновна, разрешите вас пригласить? Вы позволите? — Это уже ко мне. У Гоши безукоризненный пробор. Хочу разозлиться и не могу, какое-то тупое безразличие растекается по телу.
— Тебя, Орфей, интересует, что было дальше? Ты мог бы быть сообразительнее, мой друг. Утомительное разнообразие: разлад, затем выяснение отношений, переходящее в новый разлад. — Кеша растирает занемевшие руки. — На-ка вот, отведай.
Орфей недоверчиво обнюхивает Кешины руки. Губы дернулись, оголились розовые десна. Кусок хлеба задвигался на ладони, пропал, оставив на руке влажный теплый след.
— Что видит твой глаз, и о чем думает мозг? На слух отличает нынешний рассказ от рассказа прежнего?
К концу вечера вновь оживился папа, взбодрился крепким чаем, подсел ко мне. Я боялся его расспросов об Аде, поэтому заговорил сам:
— Ваша старшая дочь неточна, это на нее непохоже.
— Пустое. Женщина всегда остается женщиной. Очередной роман, наверное. — Папа поднимает глаза и смотрит на меня. Где-то в самой глубине папиных глаз прыгают тревожные зайчики. — Какой-то геолог, — говорит папа. — Обещала познакомить.
— Человек неуемен, — я стараюсь говорить рассудительно. — Никак не может примириться, что кто-то счастлив, а он нет.
— Возможно, — соглашается папа, приминает большим пальцем табак в трубке, долго и старательно раскуривает ее. — Тем более когда это счастье на виду.
У папы удивительная способность жить с закрытыми глазами. Разуверять папу бесполезно. Да и зачем разуверять? Может быть, я сам ошибаюсь. Папа изъявляет желание прогуляться, мы провожаем гостей до метро. Потом возвращаемся, привычно молчим, пути наших мыслей расходятся: папины — в стороны аспиранта-неудачника, его собственного борения за науку, за институт, мои — куда-то в лабиринт, где спуталась, переплелась моя работа, моя жена, мои отношения с сестрой Лидой.
На работе, кажется, распогодилось: заказчики одобрили проект. Через две недели государственная комиссия. Шеф говорит, что дело в шляпе. Товарищу Ломейко В. К. проект понравился. Оказывается, заказчики тоже не дураки. Выделили деньги, устроили конкурс. О том, что мы участники конкурса, узнали месяц назад. Зимогорова возмутилась. Шеф отнекивается:
— Я ничего не знал, разделяю ваше негодование.
— А если мы провалимся?
Шеф оставляет мой вопрос без ответа. Подходит к окну, указательным пальцем барабанит по стеклу.
— Странно, — говорит шеф. — Вот уже три дня под аркой напротив я вижу эту женщину. Смотрю на нее и жалею, что мне уже не двадцать пять и даже не тридцать. Она появляется здесь в одно и то же время, ровно за полчаса до окончания нашей работы.
— Почему нашей? Соседи тоже работают до шести.
— Вы не романтик, Иннокентий Петрович. Нельзя в ваши годы так трезво смотреть на мир, можно замерзнуть. Н-да, наступает такое время, когда понимаешь: тебя уже не могут ждать. И все-таки мне хочется, чтобы эта красивая женщина ждала кого-нибудь из наших. Вас, например. Черт подери, люблю рыжих женщин. Есть в них какая-то дерзость, вызов. — Упоминание о рыжей женщине заставляет меня насторожиться. — Да вы не стойте там, идите сюда. Смотрите.
Прямо напротив нашей конторы, у будки автомата, стоит сестра Лида. Лица ее не видно. Она стоит к нам спиной.
— Не торопитесь, — шеф берет меня за руку. — Сейчас она обернется, и вы увидите ее лицо. Ей-богу, будете вознаграждены.
От шефа пахнет барбарисовой карамелью. «Личный пример прежде всего, — не устает повторять шеф. — Двадцать пять лет курил и вот бросил. Волевой аспект — половина успеха».
Стою за спиной шефа, смотрю на улицу. «Странно, — думаю я. — Кого она ждет?» Но странно не только это. Последнее время мы редко задерживаемся. Я ухожу из мастерской почти вовремя. Перехожу улицу, иду через эту самую арку. Впрочем, я ухожу не один, вместе со мной уходят Зимогорова, Филипп. Нам никто не попадается навстречу.
— Вот посмотрите, — Изюмов прижимается лбом к окну. — Хороша, прелесть как хороша!
Откровение моего руководителя не вдохновляет меня.
— Ничего особенного, — бормочу.
— Когда я был молод, а молод я был очень давно, я встретил женщину. Как говорится, во времена самые неподходящие, при обстоятельствах крайних. Ленинградский фронт. Бомбежки, артиллерия врага землю выворачивает наизнанку. И вдруг она в этом содоме. Корреспондент ленинградской газеты «Смена». Ей, видите ли, надо знать, что такое ненависть. Ее интересуют проблемы гуманизма. Ничего подарок: у меня в батальоне боеприпасы на исходе, а ее интересует активный гуманизм.
Спрашиваю: «Как вы здесь очутились? Кто вас послал?» А она отвечает: «Ленинград. Ленинградцы хотят знать, что чувствуете вы». Смотрит на мою измазанную кровью руку (у меня пустяковое ранение), смотрит и плачет. «Что мы чувствуем?» М-да. — Изюмов взъерошил волосы. — А я тогда ничего не чувствовал. Некогда было, нужны были снаряды, патроны, мины. Спровадил я ее к замполиту. Дескать, за чувства в батальоне он отвечает. Сказал и забыл, не до чувств. Есть о чем думать. Бой. А вечером узнаю, замполит ранен. И она этого замполита из самого пекла выволокла. Тащила на себе. Два километра.
Приехал я в полевой госпиталь. Смотрю — лицо знакомое. Она… Санитаркам помогает.
Спрашиваю: «Вопросы есть?»
«Нет», — говорит.
«Тогда собирайтесь. Машина повезет раненых. В том числе замполита. Вы поедете с этой машиной».
«Есть, — говорит, — ехать с этой машиной».
Сдернула с головы белый платок. И пролились на плечи такие огненные, такие золотые волосы. Меня оторопь взяла. Среди грязи, зловонья, копоти. Белый халат и эти волосы. Хочется потрогать, гладить хочется, целовать.
«Прощайте, капитан. Значит, так ничего и не скажете?»
Очнулся. Все как есть. Госпиталь. Канонада. Дымом пахнет.
«Скажу, — говорю… — Мне нужны такие бойцы».
«Спасибо, капитан», — подошла ко мне, обняла и поцеловала.
И не пойму, она говорит или мне мерещится:
«А мне, капитан, нужны такие командиры».
Машину подбрасывает на ухабах, дергается палаточный полог — ничего не видно. Беловатый размыв лица и волосы огненные, почти красные. Вот и все…
Она сдержала слово: навещала замполита в госпитале.
Получил я от нее два письма-ответа. Потом переписка оборвалась. Мы попали в окружение. Уже в сорок четвертом я написал ей снова. Третье письмо меня настигло уже в Берлине, после капитуляции.
Она меня вместе с Пашей поздравляла с Победой. Паша — это мой бывший замполит. Смешно, правда?
А вечером я должен был уезжать. Все документы оформлены на Ленинград. Пришлось задержаться, переигрывать, переоформлять на Харьков. Чего лучше, поехал на родину. Мораль? — Шеф крутнулся на каблуках, провел по оконному стеклу рукой, будто стирал воспоминания. Вздохнул протяжно: — Н-да… Это великое счастье, когда тебя ждут, Савенков, когда есть кому ждать. И тоскливая боль, ежели ждать некому.
— А как же с конкурсом? — бормочу я упрямо.
Шеф оборачивается, раздосадованно крякает:
— И-эх! Сухарь вы, Савенков. Очень старый молодой человек. Хочу о вас подумать лучше, а вы мне все время напоминаете: не надо, я плохой… С конкурсом, — Изюмов раскачивается на носках, почесывает указательным пальцем щеку. Он не настроен возвращаться к разговору о проекте. — Никак. Наше дело правое — мы победим… Значит, вы не знаете, к кому приходит эта женщина? Краснеете, — улыбается Изюмов. — Это хорошо. Я в ваши годы тоже краснел.