Свадебный марш Мендельсона — страница 32 из 75

Орфей угадал намерения жеребца, рывком ушел куда-то вбок, оказался почти на полкорпуса впереди. Тело еще шло по инерции вперед, а задние ноги растопырились, увязая в глубоком опилочном ковре. Орфей сделал рывок, словно бы развернул тело вокруг передних ног, поставил его поперек движения и с такой силой ударил двумя задними ногами разом, что мне показалось, будто я слышу треск переломанных Кешиных костей и вижу, как тело Атланта, поддетое ударом, взлетает в воздух. Первым моим желанием было спрыгнуть с лошади, освободиться от нее. Орфей шел скачками, и при каждом новом скачке я сползала набок. И тут меня словно огрели по ушам.

— На Орфее, сидеть!

Я не поняла, крикнул ли это Уно или кто-то другой. Лошади сбились в кучу, я только успевала замечать, как они шарахаются от меня.

— Стерегись!

Я увидела вскинутое над головой копыто Атланта, зажмурилась, почувствовала, что падаю навзничь. Последнее, о чем успела подумать, были слова Уно:

— Можно упасть, нестрашно упасть. Главное — сгруппирофаться.

Больше я ничего не помню. Очнулась в раздевалке. Слегка поташнивало, кружилась голова. Лежать было неудобно, скамейки в раздевалке очень узкие. Рядом суетились незнакомые люди.

— Сейчас придет машина, — сказал голос Кеши.

— Не надо! — крикнула я. — Вы слышите, не надо!

Капа наклонилась надо мной, потрогала лоб. Я все силилась разглядеть лицо Капы, вспомнить его. От напряжения у меня заломило глаза: все сместилось, обрело расплывчатые очертания. Я только сейчас разглядела ее морщинистый подбородок.

— Уно Эдуардович, она чего-то шепчет.

«У нее лицо в оспинках», — вспомнила я.


Врач, молодой парень с очень холодными пальцами, от прикосновения которых вздрагиваешь, задирает веко, заставляет открыть рот, щупает пульс, быстро что-то пишет. Мне хочется спать. Я закрываю глаза. Но сквозь сон слышу:

— Ничего страшного. Шок. Это скоро пройдет. Пусть пару часиков полежит в приемном покое, потом увезете домой.

Слышу, как шелестит бумага, скрипит перо. Все слышу. Даже собственное дыхание слышу и, как потрескивает спираль в электроплитке, слышу.

— Принимать три раза в день по одной таблетке, — говорит врач. — А это на ночь. Ей надо хорошо выспаться.

Приемный покой разбит на стеклянные клетки. Лежу в одной из них, пахнет нашатырным спиртом и мазью Вишневского. Рядом перевязочная. За перегородкой Уно и Кеша. Они о чем-то спорят. Я же говорила, белый цвет мешает мне спать.

— Ты тоже хорош. — Уно высокий, костистый человек. Под его ногами пол скрипит. — Я же сказал, на Орфее поетешь ты. А если бы она сломала позфоночник!

Голос у Уно гортанный. Такое впечатление, будто у тренера слишком много воздуха для звонких согласных. Слова Уно выговаривает старательно, но неправильно. Кеша молчит. Это и есть признание Кешей своей вины.

— Было бы скферно, — вздыхает Уно. — Жена калека. Большая бета.

— Я хотел, как лучше, — бормочет Кеша. Сам он сидит, шагов его не слышно. Это похоже на Кешу, у Кеши привычка: примостится где-нибудь в углу и разглядывает собеседника, как с наблюдательного пункта.

— «Как лучше», «как лучше»! — сердится Уно. — Зачем ты утарил лошать? Она не финофата, что ты турак.

— Уно Эдуардович, вы же знаете, я люблю Орфея. Так получилось, потерял контроль над собой.

— «Получилось»! Интересует мало, что ты знаешь. Фсе фитят, что ты телаешь. Ты наказал лошать за любофь. Ты каменный турак.

— Я испугался. За Аду испугался.

— Турак. Орфей гофорил: «Я люблю тебя. Ты не смеешь изменять мне. Я слабее Атланта, но моя любофь тает мне силы».

— Он и к Аде привязался, — оправдывался Кеша.

— «Прифязался»! — передразнил Уно. — Быть может, но тебя он полюбил.

— Ну-с, как мы себя чувствуем?

Я так внимательно прислушивалась к их спору, что не заметила, как снова вошел врач. Пробую подняться на локтях, руки не держат, на лбу выступает холодная испарина. Валюсь на спину. Тело ватное, плохо слушается меня.

Кеша и Уно стоят за спиной врача. Я вижу только глаза и крутой лоб тренера. Лоб крупный, с двумя поперечными морщинами. Уно Эдуардович — типичный прибалт. Двух метров в нем, конечно, нет, но голова Уно почти на целый лоб выше Кешиной головы.

Врач оказался прав: «Трех дней вполне достаточно». Я, кажется, прихожу в норму. Кеша внимателен ко мне. «Господи, — думаю я, — неужели все так и должно быть?» В шесть часов Кеша уже дома. Сидим друг против друга. Кеша читает вслух Куприна или Чехова, тот и другой — любимые Кешины писатели. Читать вслух — папина привычка. Когда маме было совсем скверно, папа читал ей вслух Гёте.


Сегодня необычный день. Где-то около часа раздался звонок. Дома я одна. Иногда в это время приезжает обедать папа. Открываю дверь, на пороге чубастый веснушчатый мальчик и такая же веснушчатая девочка.

— Вам кого? — спрашиваю.

Мальчик смешно пыхтит и смотрит на девочку.

— Мы по поручению класса, — говорит мальчик.

Я их узнаю не сразу, видимо от растерянности.

Мои четвероклашки, мальчика зовут Гришей. Он опоздал к началу учебного года — его родители военные, девочку зовут Ниной. Посадила я их за стол, напоила чаем. Они мне про класс рассказывают, про новичка Лешу Назаренко, который здорово свистит и умеет ходить на руках. Про учителя математики. Это он, учитель математики, сказал им про мою болезнь. А еще учитель математики сказал, что им пора развивать логическое мышление. Есть такие специальные задачки про друзей Димку и Никиту.

Я спросила ребят, как зовут удивительного учителя. Гриша сморщил нос, у него даже кончики ушей покраснели от волнения, и все веснушки стали очень коричневыми и заметными. Грише было приятно, что я обратилась именно к нему.

— Ливорий Сергеевич, — сказал Гриша обстоятельно и вытер рукой испачканный вареньем рот. Веснушчатая Нина презрительно хмыкнула и с чувством неоспоримого превосходства поправила Гришу:

— Не Ливорий, а Вилорий.

Этого Гриша перенести не мог. Гриша набычился и вдруг сказал:

— Товарищ Першиков, вот как его зовут. — И, чтобы исключить всякое превосходство девчонки над собой, доверительно добавил: — Товарищ Першиков просил меня передать вам привет.

Возможно, Гриша и преувеличил, но, так ли это на самом деле, я выяснить уже не смогла. Мои добрые порученцы стали ссориться. Впрочем, Вилорий Сергеевич может быть доволен: у него наблюдательные ученики. В учительской только слышишь: «Першиков, куда подевался Першиков? Товарищ Першиков отсутствует».

Мне вдруг захотелось взъерошить Гришин чубчик, однако он увернулся от ласки: девчоночьи нежности ему ни к чему.

Ребята ушли. Я смотрю в окно, вижу, как они выкатываются из парадного. Именно выкатываются, бегут быстро-быстро, задираются портфелями. Громко, пронзительно кричат. Крик слышен даже здесь, на четвертом этаже. Добрые порученцы от доброго учителя математики.

* * *

Уже третий день Орфей в изоляторе. Отчего людям так хочется, чтобы он оказался больным? Он здоров, это может подтвердить Зайцев. Когда Зайцев приходит, Орфей встречает его ржанием. Зайцеву это нравится.

— Ишь какой говорливый, — бормочет Зайцев и сует ему под губу кусок сахара.

В двух местах у Орфея сорвана кожа. Каждое утро Зайцев делает массаж и смазывает раны пахучей мазью. Ссадины чешутся, но Орфей терпит. Каждый день где-то рядом с изолятором Орфей слышит Кешин голос. Кеша досаждает Зайцеву, упрашивает его. Посторонних в изолятор не пускают.

— А я не посторонний, — говорит Кеша, — я свой.

— Свои у нас лошадей не бьют, — зло отвечает Зайцев и захлопывает перед Кешиным носом дверь.

Кеша досадует, ругается, грозит. Только Зайцеву на все начхать. Кого пускать, кого не пускать — дело Зайцева, он здесь хозяин.

— Орфей, Орфеюшка, — голос у Кеши ласковый, просящий. — Ты уж того, прости. Сам не знаю, как получилось. За Аду испугался.

Орфей стоит не шелохнувшись. Он может так стоять часами.

События последних дней потрясли Орфея, и мысли его ответно обрели тональность непроходящей печали.

«Мы напрасно убеждаем себя в собственной мудрости. Годы, их проживи сколько хочешь, своего бессилия не победишь, — думалось Орфею. — Люди безнаказанны. Мы всегда при людях, всю жизнь привыкаешь к одному — терпеть. Кто лучше терпит, тот мудрее».

— Ну, право же, ты зря сердишься, Орфей. Это случайность, срыв. Я не хотел тебя обидеть.

«Он не хотел меня обидеть. Отхлестал на глазах у всех, спровадил в изолятор. Он был не в настроении. Если бы лошади могли плакать! Старый дурак, кто тебе внушил, что можно верить людям? У них свои причуды — заставлять страдать других. Ты его любил. И правильно делал. Эта любовь нужна тебе, ты зависим. Ему она не нужна, он свободен. Он из другого мира. Мира людей. А теперь посмотри на него равнодушно, сонно. Он тебе надоел. Пусть уходит».

— Значит, не простишь, — Кеша расстроенно вздыхает. — И правильно сделаешь. Я бы тоже не простил. Всему можно найти оправдание, кроме насилия. Ты прав. Я всегда говорил — ты мудрый конь. Ада выздоравливает. Все обошлось. Она вчера мне сказала:

«Я завидую своему теперешнему состоянию. Все заботятся обо мне, все так внимательны. Нам не хватает частностей. Ты любишь меня, я люблю тебя. Но это вообще, в целом. Целое проявляется в частности. Нужны не декларации, а детали. Мы боимся повторений. Глупая боязнь.

«Я вас люблю» — провозглашение принципа, не более того. Кто сказал, что этому принципу дарована вечность? Отношения и сама любовь будут потом. Ты не согласен?»

«Мы переходим в иное качество, — сказал я, не очень веря, что сказанное убедит ее. — Оно нами неизведано, мы не привыкли к нему».

«Иное качество, — прошептала она. — Разве мы начинаем по-иному чувствовать, любить? У нас иное понятие долга?»

«Если хочешь, да. Несложная логическая задачка. Если у нас было по яблоку и мы обменялись ими, то у нас так и осталось по яблоку. Но если каждый из нас имел по одной идее, то их обмен даст совсем иные результаты. У каждого станет по две идеи, он будет вдвое богаче. Так и в жизни. Просто мы не поняли, что стали вдвое богаче, не привыкли к этому. Теперь каждый…» — я не успел договорить.