Маша не была красавицей. Скуластая, с широкими неженскими плечами, дерзкая на язык. Всем своим поведением, манерой вести разговор она будто убеждала незнакомых людей: «Мое меня не минует. Уж кто-кто, а я свою жизнь устрою, не беспокойтесь».
И хотя вряд ли кто беспокоился, и жизнь, которой положено устроиться, никак не устраивалась, Маша не унывала. Без труда ссорилась с людьми, мирилась скупо и с неохотой, будто тем самым утверждала свою независимость.
Неведомо отчего, но в пустынном коридоре Маше стало грустно: «Эх! Не видать тебе счастья, Маша». Ее подруге, которой завидовали и, что греха таить, завидовала сама Маша, было и тяжко и безрадостно. И это лишь убеждало Машу в правоте своих мыслей. Она плакала от души, словно слезы ее могли искупить злую несправедливость.
Поздно вечером подруги попрощались у входа в общежитие. Решено было вытащить Кешу за грибами. И там, в лесу, учинить разговор.
— Сама? — на всякий случай переспросила Маша.
— Сама, — вздохнула Ада.
— Тогда ни пуха…
Тренер долго ходил вдоль забора, что отгораживал тренировочное поле от совхозной усадьбы, обмахивался березовой веткой, вполголоса наставлял молодых наездников. Разминки давно пора кончиться, однако уводить лошадей никто не собирается, и они трусят неторопливой рысцой по кругу.
Чвых! — разрезает воздух верткий тренерский хлыст, и тогда они чуть прибавляют в шаге. А можно и не прибавлять, тренер занят разговором и не смотрит на них и так до нового всплеска:
— Чвых — резвее! По-ошел!
Орфея подмывает остановиться напротив спорящих, разглядеть своего наездника Гришу, его выцветший чуб. Однако останавливаться не положено — заметят, тут уж неминуемо угодишь под хлыст. Орфей вскидывает голову и идет размашистым шагом по кругу.
Он попробовал припомнить, где видел вот такое поле, однотонное, бесконечное, лес, похожий на редкий гребень, скирды соломы, как покосившиеся дома. Не вспомнил, память была пуста. И только где-то на самом дне ее вспыхивали видения, столь разительно несхожие с землей, по которой он брел, отяжелевшим мглистым небом, почти прижатым к земле; он принимал видения как неправду и старался забыть о них. Там, во всплесках памяти, мир виделся другим: густо-зеленым, поросшим травой, и лес был пуст и шумлив на ветру. Орфей не заметил, как выбрался на дорогу. Дорога была жгуче-черной, извилистой, похожей на гигантскую змею, не успевшую уползти за косогор, и золотистая рябь соломенной трухи, рассыпанного зерна, как две желтые полосы на змеиной шкуре, ползли туда же, за косогор. Он перестал удивляться безлюдью, одинаковости полей, деревьям, зубчатым без листвы, как частокол, который забыли переплести. «Надо же, — невесело думалось Орфею. — Вот и дорога наезжена, а людей все нет и нет».
И вспомнился ему иной день.
Солнце наискосок. Небо пустое и чистое. С ночи прошел дождь, земля, напоенная, искрилась непросохшей капелью, воздух струился, будто стекал откуда-то сверху на эту раздобревшую землю.
Сегодня день тренировочных заездов. Пробуют трехлеток… Их выводят по одному. Ипподром еще не просох, грязь комьями летит по сторонам, стегает по брюху. Все ждут открытия союзной выставки. К ней готовились, отбирали лошадей для парада.
После полудня похолодало. По реке пошел ветер, хотя здесь, за косогором, было тихо, только сосны гудели на одной ноте и растревоженно покачивали своими круглыми вершинами.
— Эй, есть здесь кто?! — тренер заглянул в конюшню. Ему нестройно ответили. — Выводи лошадей!
Лошади узнают его голос, начинают волноваться. В короткий миг конюшня оживает, становится шумной.
Повели покорного Тацита, прошли мимо с Голубчиком, Орфей ждет Гришу. А Гриши все нет и нет. Тяжелый лошадиный шаг гулко отдается в опустевшей конюшне. Орфей вздрагивает, пустая конюшня действует на нервы. Странные люди… Вчера ему повезло — он выиграл три заезда. Может, они решили, что он устал? Всех увели, он остался один. Алекс и Рубин не в счет. Они болеют. Он хорошо их видит. Стоят напротив, пережевывают слюну. В светлом проеме дверей угадывается человек. Орфей поднимает голову. Нет, не Гриша. Тот бы не удержался, назвал его по имени. Прямо перед решетчатой дверью человек останавливается, заглядывает в денник. Что-то человеку не нравится, он морщится.
Потом человек седлает его. И хотя седлать Орфея легко — стоит он смирно, человек ругается. Наконец дело сделано, он берет его под уздцы и уже не ведет, а тянет Орфея за собой. На ипподроме все в сборе. «Сколько можно ждать? — кричит тренер. — Лошади перегорят!» — кричит тренер. Наездники не слушают его, переговариваются между собой. И тогда тренер выходит из себя, хватает жестяную трубу и начинает в нее орать на всех подряд.
Не новичок. Орфей это понял сразу. Еще не начались скачки, они только выстраивались на линии, но Орфей подумал о ногах всадника: «У него сильные ноги. Они не пожалеют. Стремена вопьются в бока». Несуществующая боль стала такой явственной, такой жгучей. Орфей закрутился на месте и, пританцовывая, пошел боком. Нет, верховой не угадал состояния лошади. Он почувствовал неповиновение и тотчас пресек его. Удила натянулись, и лошадиная морда подчинилась сильным рукам наездника, запрокинулась назад. Потом ударил колокол, и они пошли, взбивая сухую пыль, выхватывая копытом мелкий камень. Наездника зовут Рамис. Те, что сидят на скамейках у самого ипподромного поля, подбадривают их. Орфей уже включился в ритм скачки. Ничего не видно, летит навстречу серая полоса дороги, столбы по бокам неразличимо слились в сплошную линию. И человеческие лица желтыми пятнами. Ничего не слышно, все потонуло в грохоте, похожем на беспорядочную канонаду, идущую не сверху, не издалека. Под тобой гудит, дышит земля. И непонятно, свистит ли ветер в ушах или на самом деле кричат люди «Амисс, Амисс».
Гриша другой, совсем другой. За всю скачку Гриша не скажет ни слова, и только на последнем круге качнет поводом, и Орфей услышит: «Давай, милый, давай… Еще чуток…»
Первый поворот они прошли где-то четвертыми или пятыми. Хлыст больно обжигает бок. «Глупый Рамис, ты ничего не понимаешь. Это мои силы, и, как их распределить, я знаю сам». Но человек думал иначе. Он заставлял лошадь идти быстрее. Второй и третий поворот они прошли вторыми, уступая лидеру полтора, от силы два метра. Сейчас они выйдут на прямую, и тут Орфей понял, что его не хватит. Этого еще не знал человек. Ему не нравилась лошадь, но он привык побеждать. Его сейчас мало интересовало, что будет потом. «Давай! — хрипел человек, вспахивая запотевшие бока лошади тяжелыми стременными дугами. — Да-а-авай!!!»
Орфей чувствовал, как начинает уступать, и ахаю-шее «да-а-вай», минуя мозг гулкими, болезненными ударами, отдается в сердце.
Его обходили, но он ничего уже не мог сделать. Человек понял, что проиграл заезд. Удар хлыста не оставил ощутимой боли.
Тренер, наблюдавший за заездом с высоты совершенно пустой трибуны, сосредоточенно покусывал обветренные губы и делал какие-то пометки на обложке потрепанного блокнота. Шесть раз приглушенно ухнул колокол. Участники переходили на шаг… Тренер был недоволен.
Он еще долго смотрел сквозь взлохмаченную пыль, как спешились всадники, мельком глянул в записи и стал думать о Грише Сухомлинове, который в заезде не участвовал по причине, для всех неизвестной… А еще он думал о Рамисе Токаеве и его лошади по кличке Орфей. И хотя ясно даже ребенку — Рамис лошади не понял, он, тренер, снимет Орфея с соревнования, рисковать не в его правилах. Да и наездников менять не годится — тот же риск. Вон Токаева посадили, а что получилось?
Тренер глубоко вздохнул и уже спокойно посмотрел на закат. «Странно, — подумал тренер. — Я не заметил, как прошел день». А еще он подумал, что Токаев неплохой наездник, но ему нужна своя лошадь. Он тщеславен и завистлив. «Что ж, — вздохнул тренер, — каждый по-своему идет к цели». Важен результат. Токаев не понял лошади. Новичку можно простить. Токаев — профессионал. Токаеву прощать нельзя. Он снимет Токаева с соревнований.
Закат обещал добрую погоду. Лошадям дают остыть и затем не спеша разводят по своим местам.
Орфей долго не мог уснуть. Разные звуки окружали его: он слышал дыхание соседа, перестук копыт, храп конюха. Он даже слышал кота Фурю, кот бесшумно крадется по проходу, надеясь на удачливую охоту. Ночь, сон. Звуки.
Когда его заводили в конюшню, тренер ласково похлопал по шее и уже вдогонку бросил:
— Ну… ну… Орфей, негоже отчаиваться. Ты здесь ни при чем.
Он и сам знал, что ни при чем. Разве это поможет? Горькая обида есть, и она останется.
Утром лошадей чистили, готовили к соревнованию. По ошибке зашли к нему. Кто-то обронил: «Не надо». Так, не начав, и бросили… Кругом сновали озабоченные люди, где-то гудели машины, лошади волновались, топтались в тесных денниках, вскидывали точеные головы, кивали ими, словно выражали согласие с возбуждением, которое передалось лошадям от людей.
Память всегда удивляла его. Стоило ему остаться одному, как обязательно из прошлого всплывало такое же одиночество, пережитое им год, два, а может быть, лет пять назад. Одиночество не становилось от этого радостнее, лишь усиливалось чувство тоски, страха.
Орфей остановился. Дождливый сумрак, утративший всякие звуки и цвет, висел перед глазами. Головокружение скоро прошло. Он ничего не видел, догадывался, что стоит на дороге. Сырой воздух прилипал к глазам, мешал смотреть вперед. И хотя двигался он скорее неосознанно — заставлял холод, он тем не менее шел, понимал — в этом его спасение.
— Сегодня мы проводим семейный воскресник, — говорит папа.
Идея не ахти какая, но поддержать придется.
Ада все утро порывается мне что-то сказать, видимо, скажет наконец.
Я досадую, натыкаюсь на вопрошающий взгляд, пробую заговорить первым:
— Ты о чем?
Ей вроде скучно думать и говорить скучно.
— Ты хочешь мне что-то сказать?
— Показалось, — кивает Ада безразлично и уходит на кухню.