У Лиды в зубах шпильки, она закалывает волосы.
«Что-нибудь срочное?»
«Нет».
«Тогда отложим до вечера. Я тороплюсь».
«Значит, вечером ты опять придешь?»
«Я кому-то мешаю?»
«Мешаешь!»
«Кому же?»
Ада закрыла глаза, открыла их. В зеркале отразилась пустая комната, вещи разбросаны где попало.
— Не то, не о том, — бормочет Ада.
Как утомительна быстрая ходьба по комнате! Две крошечные фразы. Семь слов очевидности, и более ни звука. Он уже не сможет сказать: «Я тебя не так понял». Он уже не сможет спросить: «Что ты имеешь в виду?» Ибо понять иначе, придать иной смысл, помимо главного и единственного, невозможно.
«Сестра Лида неравнодушна к тебе. А ты?»
Нет-нет, только не это. Он станет разуверять меня. Станет целовать. Я буду реветь, не в силах оторваться от него. Реветь и думать: «Все ложь, ложь, ложь».
Не то, не о том. Лучше всего мне подъехать к ней на квартиру. И вот тогда…
Ада сует руки в карманы брюк. Тогда… Впрочем, что будет тогда, представить сложно.
Ада начинает нервничать. И теперь уже все мысли раскручивались в обратном порядке: виноват папа; сестра Лида, человек коварный, невыносимый; Кеша — эгоист.
Если и должно кого-то жалеть, так это ее. Уступать незачем — все потеряно, все. Ада видит себя человеком обиженным, безответной жертвой. Разговор с папой, Кешины объяснения. Собственно, объяснения уже изменить ничего не могут.
«Поздно, — скажет Ада, — поздно. Уходи». Нет, не так. На дверь ему укажет папа. А она будет смеяться ему в лицо резким, отрывистым смехом. А потом явится сестра Лида. И папа, схватившись за голову, будет бегать по комнате.
«Я старый человек», — застонет папа. Но ей наплевать на папину истерику. «Молчание равнозначно соучастию. Ты был соучастником». Она не сможет этого выговорить спокойно, она закричит. Папа побледнеет: «Девочка моя, ты сошла с ума».
А ее уже не удержать. Понесло, закрутилось: «Твоя старшая дочь — шлюха. Умная, коварная шлюха!»
— Господи, — Ада устало вытирает вспотевший лоб. Зеркало. Комната в зеркале. И маятник часов выскакивает из темноты и возвращается туда ежесекундно. Бормотание глухое, торопливое: «Ничего нет, ничего нет. Все враки, бред собачий. Кеше проще. У него работа. У него на переживания и времени не хватает. А может, он и не переживает вовсе».
Кинулась к столу, вывернула ящик. Кешины письма. Ада знает их наизусть. Семь безответных писем.
11.VII.70 г.
«Здравствуй. Мое второе письмо к тебе. Сел за стол и понял: я не умею писать писем. Всякий монолог утомителен. Существуют только мои письма к тебе. Не могу же я спорить сам с собой? Твое молчание оскорбительно. Оно не похоже на детский каприз. Чем я обидел тебя? Отказался ехать? Милый друг, ничего не случается просто так. Я не сумел убедить тебя в правоте своего поступка, в том моя вина.
Мои открытия, дерзновенные замыслы солнечных городов похожи на трескотню самовлюбленного Тартарена. Это не тот запас прочности, с которым можно входить в жизнь. Я терзался, страдал от одной мысли, что когда-то все откроется.
Ради бога, не подумай, что я лгал тебе. Отнюдь. Я верил в то, о чем говорил. Мне казалось, иначе и быть не может. Я дотягивал, доводил, выправлял. Черновая работа: максимум усилий, минимум благодарности. Я делал все, потому что верил: когда-то положение изменится. Но время уходило. Все оставалось по-старому. Мне поручали лишь дотянуть, привязать, подчистить, обосновать — и ничего больше.
Потом появилась ты. Я по инерции молол красивую чепуху, заговаривал зубы папе. Я был влюблен, и мне так хотелось по-настоящему подать себя. Слава богу, вы были достаточно доверчивы и не терзали меня ненужными расспросами. У меня не ладилось в институте. Моя независимость скорее была ненужностью. А я хорохорился, излагал концепции: «Наше поколение идет на смену аморфной и безликой массе средних архитекторов. Мы должны перешагнуть через эпоху, зачеркнуть этот период рационализма. Он уничтожил архитектуру, подчинил ее экономике. Мы должны возродить искусство». Я был изрядно пьян и не запомнил деталей. Впрочем, это вряд ли имело значение. Их запоминали другие. С тех пор меня стали звать Росси. Тщеславный идиот. Я никому не говорил, но мне нравилось это прозвище».
«…Мне не повезло, я начал с неудачи. Три года работал на подхвате. Понимал, что могу больше, но дальше несбыточных иллюзий дело не пошло. Шеф, которого я за глаза прозвал Черным Кардиналом, решил наконец расставить акценты.
Помню, я занимался какой-то очередной требухой, доделывал чей-то проект, иначе — расставлял запятые в уже написанной рукописи.
Шеф неслышно подошел ко мне. На чертежную доску упала тень, я обернулся. Мы посмотрели друг на друга. Шеф неопределенно подвигал пальцами, достал сигару. В конце шестидесятых он три года работал в Америке. Привычка курить сигары сохранилась с тех пор. Вынул из кармана крошечные ножнички, аккуратно срезал самый кончик, долго и старательно раскуривал. Затем уставил на меня свои выпуклые глаза и вдруг спросил:
— Как работается?
— Обычно.
— Значит, никак.
Якутов поднял толстый справочник, машинально перелистал его.
— Размеры брали отсюда?..
— Естественно, откуда ж еще…
Якутов усмехнулся:
— Правильно, отсюда и следует брать. Не люблю великовозрастных юнг.
Мне не хотелось принимать вызова. В моем положении лучше всего смолчать.
Я не смолчал:
— У меня другой предмет неприязни — великовозрастные капитаны.
Якутов закашлялся, лицо залил гипертонический румянец.
— Дерзите?! Ну что ж, еще год, и вы станете надежным средним архитектором.
— Я ведь могу и уйти.
— Можете, — с готовностью согласился Якутов. — Наша фирма имеет достаточный авторитет. Мнение о вас будут спрашивать у меня.
— И вы мне дадите плохую характеристику?
— Нет. Это было бы нечестно с моей стороны. Я перечислю работы, которые вы доделывали, привязывали, и плюс к этому повторю ваши собственные слова. Впрочем, я вас отрываю от дела.
Я смотрю на его широкую спину. Она занимает почти весь дверной проем, и по тому, как лениво шевелятся лопатки, я угадываю злую улыбку на его лице. Ее не заметишь сразу. Надо очень внимательно посмотреть в тронутые малярийной желтизной бесцветные рыбьи глаза. Я уже не строил предположений, итог очевиден. Надо уходить. И я ушел.
Шеф сдержал слово. Я получил на руки лояльную характеристику, установить из которой мою профессиональную пригодность фактически было невозможно: «Уволен по собственному желанию». Что-то меня ждет впереди? Сумею ли я объяснить это собственное желание кому-либо? Захотят ли меня выслушать?
Другая работа мало чем отличалась от прежней. Смолчал Якутов или сказал что-либо в дополнение к лояльной характеристике? Думать об этом мне расхотелось сразу, как закрылись за мной двери высокоавторитетного учреждения.
Я был готов начать все сначала. Ко мне приглядывались. Прошел год. Он ничего не прибавил, лишь заполнил пустоту, которая отделяла меня от моих коллег. Я стал своим человеком. По какой-то неведомой традиции начальство недолюбливало меня. Я уже приготовился пережить еще один год, но…
Остальное ты уже знаешь. Я принял предложение. Я не раздумывал. Почему? Был уверен — ты поймешь меня, не можешь не понять. Пять лет без малого. Даже по самым скромным подсчетам, достаточная фора, которую я дал своим неудачам. У меня не было другого выхода. «Сейчас или никогда», — я так и сказал себе. А еще я сказал: «Придет время, и ты посмеешься над юнцами, страдающими приступом величия. Его недолго ждать, этого времени. Будь терпелив».
Я не рискнул советоваться с тобой. Пришлось бы рассказывать предысторию. И она, как видишь, малоприятна.
Я принял решение самостоятельно. Так и должно быть: это моя работа, мои замыслы. Тебя не должна беспокоить кухня. Со временем мы наловчимся советоваться по пустякам, и каждый шаг, который нам придется сделать, мы будем выносить на общий суд. Словно делать его мы намерены вместе, как если бы мы шагали в ногу. Это суровое испытание — думать за другого человека.
Ты уж прости меня. Я сделал свой выбор сам».
20.VII.70 г.
«Твое молчание убивает меня. В юридической практике существует термин — презумпция невиновности. Человек сам по себе невиновен. Он не должен оправдываться. Мне кажется, в этом принципе есть нечто большее, чем просто соблюдение юридических норм. Отношения двух людей перестают быть нормальными, когда один из них начинает оправдываться в чем-либо. Он не совершал проступка, он оправдывается просто так, чтобы угодить. Он принимает несуществующую вину как некую постоянную величину — она всегда есть.
Трудно найти причину плохого настроения, возбужденного состояния, да и некогда путаться в догадках. Человек идет по пути наименьшего сопротивления. Он говорит: «Значит, виноват я». Когда-то он устанет от этой нелепой игры, попробует доказать обратное, но будет уже поздно.
Тот второй человек (он или она) уже давно не мыслит иначе. Это так же бесспорно, как сон ночью и пробуждение к утру. «Твой протест не более чем каприз. Ты оправдывался всю жизнь. Глупо доказывать, что ты делал это просто так, из желания угодить. Глупый, смешной человек. Ты виноват — это видят все. Как жаль, что ты этого не понимаешь».
А впрочем, я готов признать свою вину. Не мы первые, не мы последние; кто создает, не ведает того, что разрушает.
До встречи. Кеша».
Ада старательно разглаживает письма, машинально пересчитывает их. Письма — ее маленькая тайна. Кеша не знает, что в зеленой папке со строгой надписью: «Материалы к уроку» лежат его письма.
Они женаты, Ада загибает пальцы, год и семь месяцев. Если чего-то и хотелось ей сейчас, так это вспомнить эти месяцы день за днем. Нащупать, отыскать тот единственный, наверняка похожий на все остальные день.
Кто-то же сказал себе: «Я ошибся».