Ей надоели расспросы. Спрашивает отец, сестра Лида, Кешин друг Филипп. Да и она сама спрашивает. И отвечает только себе: «Хочу быть главным в жизни человека, чего невозможно забыть, не заметить, не услышать, не узнать. Когда летосчисление начинается с тебя. И это не прихоть. Просто день не живется, не складывается без тебя, будто на календаре еще вчера и никак не наступит тот другой день». Они слушают ее, качают головами. Каждый по-своему качает. Кто-то готов отрицать, кому-то хочется согласиться. Ада закрывает глаза, затыкает уши…
— Возмущайтесь, порицайте, радуйтесь сколько влезет! Потрошите собственное удивление. Я ошиблась, — бормочет Ада, трет кулаком лоб и заученно повторяет: — Ошиблась, ошиблась, ошиблась…
«Проще смотри на вещи, девонька».
«Ай да Маша, все-то ты знаешь. — Ада запрокидывает голову, обдувает волосы. — Все суета, забудь ее. Думай о работе. Ни о чем другом, только о работе. Вот и хорошо. С этого дня, часа, минуты начинаю жить по-новому».
О чем же подумать сначала? О нашем директоре. Милый, совестливый человек. Когда встречает меня в коридоре, обязательно улыбнется, за глаза зовет дочкой. Если поблизости никого нет, шутит:
— Такая несправедливость, вам всего-навсего двадцать пять лет.
— Уже, — поправляю я.
— Да-да, — соглашается директор. — Мы ершимся. Еще молоды, еще бодры. Петя, Маша, Коля, иначе и не зовем друг друга. А вот увидел вас и понял. Прошла жизнь. Прошла. — Улыбнулся грустно, одними глазами: — С ярмарки еду — пятьдесят четыре.
Я сказала отцу: «странный директор». Отец вздохнул:
— Хорошие люди всегда чуточку странные. Отец нервно потер руки и стал рассказывать:
— Ты правильно сказала, странный. Но это не все. Еще и очень добрый, несчастный человек. В войну он потерял дочь и жену. Они погибли на его глазах. Детей эвакуировали. Машины отходили одна за другой. В двух последних уезжали его дочь и жена. Нам надо было продержаться полтора часа. Этого времени должно было хватить. Машины с детьми и ранеными успевали к последнему поезду. Мы еще удерживали станцию. Машины развернулись и пошли не по шоссе, а в объезд, по проселку. Две последние задержались. Так уж повелось, последние всегда задерживаются. Это был непозволительный риск, они могли не успеть. Мы потеряли связь со станцией. Вестовой, посланный утром, не вернулся. Мы думали, что он погиб. Поезд мог не дождаться и уйти. Кто-то должен был предупредить, что дети и раненые уже в пути. Эти две машины были нашим единственным и последним шансом. И ваш директор, тогда он был лейтенантом, отдал приказ. Они поехали через поле. Это было разумно, они выгадывали целых полчаса.
Немцы обстреливали главную дорогу, и мы надеялись, что они не заметят этих двух машин. Там, в поле, стояли снопы недомолоченного хлеба. Еще день назад здесь убирали урожай. Мы ошиблись. Снаряд угодил как раз посредине, между первой и второй машиной. Этого оказалось достаточно.
Поезд ушел, но те остальные каким-то чудом ухитрились нагнать его на следующей станции.
Потом ваш директор воевал, его ранили. Он долго пролежал в госпитале, не мог оправиться — нервы. Он почему-то уверен, что ты похожа на его дочь. Трудно сказать, я ее помню смутно. Грудной ребенок. В таком возрасте все дети похожи друг на друга.
Мы молчали. Отец откинул голову, устало разнял веки и вдруг добавил:
— Он женился после войны, но счастливого брака не получилось. С войны мы вернулись другими людьми. Все любили жизнь, в этом нет ничего удивительного. Но мы любим ее по-особому, на свой лад. Мы словно виноваты перед теми, чей удел мог быть нашим уделом. Мы не лучше их, мы просто оказались везучими. Ни мастерство, ни ум, ни талант, ни сила не спасли бы нас. Тогда наша жизнь была бы оправданней, закономерней. Нам повезло, и только.
Там, на войне, решали сантиметры, минуты, поворот головы. Мы просто пригибались ниже.
Его вторая жена ничего не знала. Она была намного моложе и, скорее всего, не понимала его.
Почему они поженились, такие разные, непохожие люди? А впрочем, это бессмысленный вопрос. Однажды она ему сказала: «Ты так много говоришь о войне, потому что все, на что ты способен, осталось там. Прошлое имеет один изъян, мой дорогой: оно уже было».
Они разошлись. Прожитый день для каждого из них имел слишком разный вес, вот в чем беда. Теперь ты знаешь, почему этот странный человек называет тебя дочкой.
Больше мы к этому разговору не возвращались. Отец молчал, я не приставала с расспросами. Да и зачем?
Мы приходим в школу в одно и то же время, директор пропускает меня вперед:
— Проходи, дочка. Не скучаешь?
— Некогда.
— Это хорошо. Строить взрослость — дело удивительное, не каждому с руки. Отцу привет передавай. Мы ведь с ним… Впрочем, ты знаешь…
Анатолий Васильевич Ветров, лейтенант сорок первого года, а ныне директор специальной средней школы, слегка прихрамывая, идет по коридору. Его кабинет — вторая дверь направо.
Ада слышит за спиной чуть свистящий выдох. Ему пятьдесят четыре. Он прошел войну. Имеет три ранения. Одно из них — в левое легкое.
Ада оборачивается, ей хочется улыбнуться, и она улыбается.
…Желтенький «Москвич» маячит под окном. Это за ней. Звезда первой величины на школьном небосклоне. Вилорий Сергеевич Першиков — их математик.
Ада наклоняется к зеркалу, высовывает язык.
«Прошлое имеет один изъян — оно уже было».
Беда, совсем память отшибло. А впрочем, какая разница! Ада вытягивает губы, трогает их помадой, облизывает кончиком языка. «Умные слова, их и повторить приятно».
Что-то ее удерживает в комнате, что-то мешает ей уйти сразу. Сумка, перчатки, плащ. Ада вышагивает по комнате и в такт шагам повторяет:
— Сумка, перчатки, плащ. Сумка, перчатки, плащ…
Остановилась. Настойчивый автомобильный сигнал. Как вспышка, как укол в мозг.
Вспомнила, увидела. Ей мешают уйти Кешины письма.
Трехразовый повтор гудка: письма собраны в папку.
Минутная пауза — еще гудок. Папка возвращена на прежнее место.
Она спокойна, уверена в себе.
Угомонись, Першиков, я иду.
Наплевать! Не боюсь! Не стыдно! Не хочу думать.
От ненависти до любви — один шаг!
Иду, Першиков! Иду!
ГЛАВА XI
— Нет, не найдут, — ни на кого не глядя, вдруг заявил Тофик.
Он подошел к двери времянки. Жена брата Нина, не по годам располневшая женщина, готовила обед. Дождь торопливыми струями сбегал по гладким плешинам серых камней, которыми был вымощен двор… Тофик угрюмо оглядел сад, дом, железный каркас беседки. Неряшливые жгуты виноградной лозы топорщились по сторонам, серый брикет бетонированной дорожки лежал прямо на земле. Было видно, как дождь выбеливает ее.
— Почему груши не заведешь? Зачем столько яблонь держишь?
Тофик — гость своего брата. Брат Азат сидит тут же, на кухне, неторопливо перебирает лук.
— Что ты все бесишься? — Нина подула на дымящиеся баклажаны: — Я же говорила — мало соли… Найдут твоего коня.
Жена брата не любит Тофика. Он это знает. Еще тогда, лет десять назад, когда брат объявил о своем решении жениться, Тофик зло бросил: «Шалава».
Азат не был настроен к обсуждению своего выбора. Он вызвал брата в сад, там их никто не мог видеть, и очень обстоятельно, на правах старшего вразумил Тофика. Следы воспитания синюшными разводами еще долго напоминали о себе. Трудно сказать, смирился Тофик, признав неоспоримый приоритет старшего в семье, или, побуждаемый вынужденным одиночеством, придумывал злую месть. Тофик никак не проявил себя. Не успел. Азат уехал в Ростов.
Прошло десять лет. Случай свел братьев вместе. И хотя каждый старался подчеркнуть — все забыто, тень разлада негласно стояла за спиной братьев. Смеялись через силу, шутили через силу. Никто не говорил вслух, но каждый думал: «Надо перетерпеть эту встречу». И то, что родители не поддержали старшего сына, а приняли сторону младшего, лишь усилило отчуждение. Азат любил свою жену, рассказал Нине о причинах ссоры с братом. Сейчас он об этом, может, и жалел, но изменить что-либо уже не в его силах.
— Зачем злой стоишь, садись, обедать будем, — сказал он примирительно и сам встал.
— Когда мужчины ведут разговор, женщина должна молчать. Дом, где женщина указывает мужчине, плохой дом, — ответил Тофик по-азербайджански.
— Разве она не права? — заступился за жену брат. — Найдется твой конь. В такой дождь куда увезешь, где продашь? Зачем хочешь поссориться? Ты приехал, я тебе рад… Твоя беда — моя беда. Ты к ней всегда был несправедлив. Не будем ворошить старое.
— Вах, седой весь, а глупый, как молодой, — брат повернулся и вышел на дождь.
Азат посмотрел на жену, лицо Нины оставалось безразличным, вздохнул:
— Нехорошо. Он мой гость. Что родители скажут?
— Что же ты сидишь? Беги догоняй его.
— Зачем спешить? Он мой брат. Жены две бывает, три бывает. Брат один. — Уже в дверях оглянулся и наставительно добавил: — Кинзы и перца положи.
— Слушай, как так нет результатов? Конь — иголка, да?
Тофик Ахметов вскидывает руки и начинает бегать вокруг стола, за которым сидит брат со своими ростовскими друзьями.
— День молчишь, да, два молчишь, да, на третий как жить будешь? — Глаза Тофика возбужденно округляются, руки сжимают голову, и он начинает монотонно раскачиваться.
Большой человек Рустам Керимович Шарифов, он же заместитель начальника таксомоторного парка, уронив тяжелый подбородок на пухлую волосатую руку, печально взирает на страдания Тофика, устало жует шашлык, выражая тем самым свое глубокое сожаление по поводу случившегося. Выразительные глаза большого человека печальны, наполнены состраданием. Сострадание так велико, что его тяжесть сделала взгляд недвижимым. Большой человек добр, и взгляд его добр, и кажется, что весь мир этой шашлычной потонул в его взгляде, все потонуло: и говорливые посетители, и трескучий аппарат автоматической кассы, и улыбчивая официантка Нюра. Она невпопад останавливается перед столиком большого человека, натыкается на его взгляд и с милой застенчивой нерешительностью теребит края ажурного фартука.