«Не вызывает отвращения, — говорит шеф. — Руководитель группы и озеленитель останьтесь. Остальные свободны».
Уже позже, уже в мастерской сквозь «ура!», сквозь «даешь!», «качать его, качать!» как голос из другого мира: «Звонил папа, просил заехать в институт».
— А, Иннокентий! Рад тебя видеть. Ты не забыл этот кабинет?
Папин маскарад мне непонятен. Расстались утром, расстались обычно. Папа весел, говорлив: пятница — папин любимый день. За завтраком папа говорит о политике, только о политике.
— Консерваторы потеряли еще девять мест в парламенте. Их дело табак, — говорит папа. Газета шелестит перед моим носом. — Штраус выступил против ратификации. Барцель призвал фракцию одобрить договоры. Знаем мы эти штучки. Предвыборный трюк. Как ты считаешь?
Я думаю совсем о другом, машинально киваю — правильно, мол. Уж что-то, а их штучки мы знаем.
Наконец газета прочитана, чай выпит. Папа с кряхтеньем поднимается.
— Разладилась, — говорит папа и потирает поясницу.
Таким было утро. А значит, и вечеру полагалось быть таким. Но где-то кто-то что-то перепутал. И после работы я застаю папу совсем непохожим на себя. И мне кажется, что радостный, бодрый утренний папа — это папа из прошлой недели. Когда у него не болела поясница. И эти проклятые тори наконец провалились на выборах.
— Садись, Иннокентий, кури. Хочешь, попробуй трубку. Ты ведь любишь трубку? У меня есть запасная.
С чего он взял, какая трубка? Я и сигареты ношу в кармане только для того, чтобы угостить друзей.
Папа устраивается в кресле, бросает на стол кожаный кисет. Наш разговор надолго, скрывать столь примечательный факт папа не намерен.
— Значит, ты уже все решил. Решил сам, без натужных советов со стороны. Нотации тебе надоели. В опеке ты не нуждаешься. В поводырях тоже. Молодец. Я всегда говорил: «Иннокентий — человек самостоятельный».
Смотрю на старика, хочу понять, осмыслить его сарказм. «С какой стати он разговор затеял, он, человек, живущий в мире иллюзий, пугающийся даже намека, что, дескать, не все ладится? Замашет руками, задвигается, примется разуверять: «Показалось, любви без разлада не бывает. Возьми для примера мой опыт». И так далее, и тому подобное.
Папу словно подзуживает кто. Он не слышит меня, не чувствует моего протеста. Настроился на свою волну, теперь его не остановишь.
— Правильно! Старики невыносимы. Возрастной комплекс — помешались на опеке. Делай то, говори это. В тягость, все в тягость. По себе знаю. — Неожиданно Константин Аверьяныч встает, наклоняется ко мне: — Слушай, окончательно и бесповоротно? Кому пришла в голову идея? Такой шаг необходимо обосновать. Два года — это не срок. Я предупреждал. Не торопитесь. Не послушались, приравняли к очередной нотации. И вот итог. Уже все решили, есть обоюдное согласие. Ведь так?
У меня голова идет кругом от этих выкриков, выпадов, намеков. Папа бегает по кабинету, и я должен следить за его движениями, запоминать, что он говорит.
— Да что случилось, вы можете мне объяснить? Я в этой игре не участвую. Если только ваша дочь…
— Скажите, пожалуйста, запомнил: моя дочь! У вас прелестная память, Иннокентий, пытливый ум. Вы деятельны, красивы, и вообще у вас уйма достоинств. Но, видимо, в вашем мозгу сложилась не та комбинация цифр. Надежда к тому же еще и ваша жена, мать ваших… — Папа запнулся, покраснел. — Я хотел сказать, мать ваших будущих детей, если, конечно…
Что со мной? Я разучился говорить спокойно. Я произношу слова, и они тотчас взрываются громогласными восклицаниями:
— Я не просил у вас пояснений на этот счет! Мы ссорились, это правда, — кричу я, — но…
— Да не кричи ты, ради бога! — Он тычет рукой в трясущуюся бороду, тычет слепо, никак не ухватит, не разгладит ее. — Сестра Лида… Моя старшая дочь… Вас что-то связывает?
Не буду отвечать. Какое ему дело? Он так старательно закрывал на все глаза, что, открыв их внезапно, может ослепнуть.
— Мы — родственники, — говорю я. Этим сказано все. Ответное молчание, но взгляд красноречив. «Все ли?!» — хочет уточнить папа. Папа натянуто смеется, хлопает себя по бокам.
— Я так и думал. Ты мне сразу понравился еще там, в институте. Я принял тебя как родного. Это раз! — Папа заложил руки за спину, медленно прошелся по кабинету, выбирая только поперечные половицы. — Ты думаешь, так бывает в каждом доме?
— Не знаю, опыта нет.
— А я знаю, — сказал папа и на слове «знаю» сделал ударение. Рука сменила положение, папа говорит и загибает пальцы. — Ты попал в хорошую семью — это два.
— У меня есть крыша над головой плюс к тому дача — еще два пальца, — их я загнул сам.
— Правильно. Все это ценить надо.
— А я ценю.
— Н-да, что-то не видно. Каждый день с Адой собачитесь. Дом стал похож на коммунальную квартиру.
— Хорошо, я уеду.
— Дурак. Разрушать — не строить. Поговорим как мужчины. Может быть, что-то такое, — папа закашлялся и посерьезнел. — В общем, сам понимаешь.
Я посмотрел на папу, на его вдруг ставшие неправдоподобно красными руки и сказал:
— Нет. Ничего такого нет.
— Ты должен мне доверять, Иннокентий. Я противник всякого посредничества. Но посуди сам. Разваливается семья, вернее, может развалиться. Я не могу сидеть сложа руки. Я хочу помочь тебе.
— Каждый выбирает свой путь сам.
— Вы его выбрали, друзья мои, потрудитесь идти в ногу.
— Кто с кем, Константин Аверьяныч? Вот вы все спрашиваете, что произошло? Я отвечу. Мы никак не можем понять, кто должен идти в ногу: она со мной или я с ней. А это немаловажный вопрос.
В дверь постучали. Я вздрогнул, стал говорить тише. Папа зло посмотрел на дверь, затем на меня. Стук повторился, вызвал приступ ярости. «Шесть часов вечера, с таким же успехом можно ломиться в трансформаторную будку. В чем дело?»
— Открыть? — одними губами спросил я.
— Да не шепчите, черт вас раздери! Я сам, — профессор рывком повернул ключ, дверь распахнулась. — Ах, это вы? Вам не надоело?
— Нет, профессор.
— Жаль.
— У меня нет другого выхода.
— То, что вы делаете сейчас, тоже не выход. Хотите взять меня измором?
— Вы столько раз мне отказывали. Этого времени могло бы хватить на сдачу пяти зачетов. Вам доставляет удовольствие мучить нормальных людей?
— Хамство и бескультурье ни у кого не вызовет симпатий. Зачет сдали двести пятнадцать человек. А мучеников только двое — вы и Фетисов.
— Профессор, всего три вопроса. Это отнимет у вас не более двадцати минут.
— Вы настаиваете?
— В моем положении нелепо настаивать. Умоляю.
— Хорошо. Где ваши конспекты?
— Пожалуйста.
— Минуточку. — Я слышу, как шелестят бумаги. — Ага, вот она. Ваша фамилия какая?
— Вы же знаете.
— Знаю, но все-таки.
— Странный вы человек, профессор, Буйко Сергей Павлович.
— Благодарю вас. Это ваша контрольная?
— Моя.
— Как у вас со зрением?
— Отлично.
— Надеюсь, вы сможете различить разницу в почерке?
В коридоре удушливо сморкаются, кашляют.
— Зря вы меня корите, голубчик, зря. Мы проповедуем с вами разные истины. Я — справедливость, а вы — обман.
Студент что-то отвечает, видимо, он собирается уходить. Я не слышу его слов. Зато хорошо слышу ответ профессора:
— Только одно, Сергей Павлович, только одно. Всякий результат пропорционален затраченной энергии.
Папа возвращается, он еще в том разговоре. Качает головой, видимо, мысленно отвергает нелепую идею.
— О чем я? — Сощурился, ухватил мысль, заговорил: — Берегите частности, Иннокентий. Они гарантия равновесия. Это как в шахматной игре. Вы жертвуете фигуру во имя чего? Чтобы получить достаточную компенсацию: активную позицию, временный перевес в центре или на фланге. А в результате выиграть партию. У нас часто говорят: женщины думают сердцем. Возможно. Я скверный психолог. В конце концов, это дело женщин. Мужчина — глава семьи. Он обязан быть мудрее. Вы слышите меня, обязан. Жертвы должны быть оправданы. А пока вы в этом не уверены, берегите частности.
Я слушаю папу, ловлю его изучающий взгляд, думаю: «А если моя комбинация неудачна и частности довлеют над нами?»
Папа покладистый человек. Обе дочери пошли в маму. Папа выпивает стакан воды, затем еще один. Я смотрю на папу и вдруг вспоминаю, что я тоже хочу пить. Разговор вымотал папу. Папа следит за выражением моего лица, высматривает участие. Ему очень бы хотелось поставить видимую точку, подвести черту. И где-то для себя, а может, не только для себя, сказать: «Разговор состоялся. Теперь у них все наладится. Кто-то не верил в успех этой затеи, сомневался. Я доказал: нет ничего невозможного». Папа верит в исцеляющую силу нравственных наставлений.
— Да, чуть не забыл, — спохватывается папа, — Адка-то в командировку укатила. — Смущенно покашливает, словно это покашливание может скрасить неловкую ложь.
Внезапно, срочно! Подхватилась и поехала в Волоколамск. «Экспериментальная школа. Интересно, помрачительно! Приеду — расскажу».
— Ты же ее знаешь? — говорит папа. — К тебе не дозвониться. Вот поручила мне передать, уладить, успокоить. Три дня пролетят, и не заметишь. Душу отведешь, в шахматы поиграем, — папа заглядывает мне в глаза, ему не по себе от моего молчания.
А я не просто молчу. Я думаю. Не о том, не про то говорит папа. Неспокойно на душе. «Она мать твоих будущих детей». Такие слова впопыхах не произносят. Ерундовину папа плетет, дым словесный.
— Черт подери! Куда подевалась Адка!
Папа повисает на мне, силой усаживает в кресло.
— Тише, Иннокентий, тише! Чего ты, ей-богу! Дело житейское, поправимое. Я как лучше хотел. А ты вот шумишь. — Папа вытирает выступивший пот, обмахивается платком. — Здоров ты, братец. Молчал ведь до этого. Вот и сейчас помолчи. И я с тобой за компанию успокоюсь… Аборт она сделала. Такая история.
Я поперхнулся, не понял, замотал головой:
— Аборт?! Зачем? Где она?
Необходимость в вынужденной лжи отпала, папа разом успокоился, говорил бесстрастно, с угнетающей прямолинейностью: