— Стресс? — переспросил Федя. — Нет, не знаю.
— Понятно, — еще раз повторил Силин. — Знаешь Ты кто?
— Ну…
— Соплесушитель — вот кто.
За все время им так и не попался никто навстречу. В транзисторе заверещали позывные маяка: «Московское время восемнадцать часов».
Было слышно, как шуршит по крыше снег и как скатывается вода по желобу, бьет тяжелыми каплями в опрокинутую дверь.
Брызги разлетаются в стороны, задевают ноги. Сарай скрипит, шелестит, лязгает. Он никогда бы не подумал, что в таком маленьком сарае может уместиться столько звуков. В углу наискосок не то в крыше, не то в стене дыра, задувает ветер, звук трубный.
Сначала он старался различать звуки, но скоро привык к ним. Все смешалось, стало похожим. Тогда тоже шел снег. Неровные хлопья его, как белые мухи, кружились у окна и никак не хотели садиться на оконное стекло, на карниз.
— Эй, такси!
Бесполезно. Какое-то проклятое место. Никто и не думает останавливаться. Идет дождь. Фонари одинаковые, и снопы света одинаковые, можно вычертить геометрические фигуры. Мостовую на две равные половины разделяет белая линия. Там, где свет, линию видно. Получается, что мостовую разделяет не сплошная линия, а желтые пунктиры, прямо по которым идет человек, ступает очень аккуратно. Свет падает на одежду человека, и, словно по команде, пуговицы на его шинели вспыхивают желтыми огоньками.
Человек вскидывает правую руку, и полосатая палочка, совсем как игрушечный клоун, ловко перевертывается в воздухе и опять оказывается в руке. Раз, два, раз. Еще взмах, еще одно сальто. По черному асфальту идет веселый человек.
— Очнись! — сестра Лида тянет Кешу за рукав. — Можно подумать, ты первый раз видишь милиционера.
— Нет, нет, пустяки. Когда я был маленьким, я очень любил ходить в кукольный театр. И знаешь, что меня больше всего интересовало?
— Нет.
— Я никак не мог понять, почему после спектакля раскланиваться с публикой выходят не куклы, а взрослые люди. А оказалось, все так просто: дернешь ниточки, и куклы делают все, что тебе нужно.
— Ладно, оставим грезы. Я замерзла. Такси! — Сестра Лида выскочила на середину улицы.
— Сумасшедшая, так и под машину угодить можно.
— А что делать, если кавалер спит на ходу? Садись, он берется подвезти.
Машину заносит на поворотах. Стучит, лязгает, бренчит, не переставая. Сестра Лида продолжает прерванный разговор:
— Как видишь, в жизни тоже так. Наступает время… Актеры вынуждены снять грим и показаться публике. Кстати, отчего ты перестал заниматься верховой ездой? Меня это очень впечатляло. Ты мне даже снился как-то верхом на лошади.
— Очень сожалею, придется привыкать к другим снам. — Кешу раздражает ее игривый тон: тебе ведь скверно, а ты юродствуешь. Нехорошо. Он отвернулся, ему показалось, что водитель прислушивается к их разговору. Сказал куда-то в сторону: — Никто не любит возвращаться на пепелище, — вздохнул и добавил с расстановкой: — Я тоже… не люблю. Орфея продали. Тренер уволился. Чего ради ходить?
— А я не знала, что ты такой впечатлительный.
— Вот и хорошо, теперь знай. Куда мы едем?
— Я по делам, а ты раскланиваться с публикой.
— Что за вздор, какая публика?
— Сейчас ты войдешь в папин кабинет, и у вас состоится мужской разговор.
— Ты с ума сошла! Он же твой отец, нельзя быть такой беспощадной.
— Трусишь? — она гладит его по щеке. Пальцы длинные, холодные. — Бедный. Наверное, очень трудно быть мужчиной. Я бы никогда не смогла быть мужчиной.
— Оставь. Мне неприятно.
— Хочешь, чтобы решила я?
— Я ничего не хочу.
— Неправда, хочешь. Но я женщина. Слабый пол. Поэтому решать все-таки придется тебе. И потом, согласись, будет несправедливо. Я как-никак определилась. А ты нет.
— Тебе не приходилось выбирать.
— Ты в этом уверен?
— Во всяком случае, это был выбор иного плана.
— Неважно. Я выбирала: любить или не любить тебя. И выбрала первое. Не исключено, что совершила ошибку. Тем не менее выбрала. Теперь очередь за тобой. До встречи.
— Куда же ты?
— Я? — сестра Лида сосредоточенно смотрит на только что сделанный маникюр. — Пока никуда. Ни пуха. У папы сегодня творческий день. Ты застанешь его дома. Торопись. Самолет улетает в четырнадцать сорок. Еще есть время, Иннокентий Петрович Савенков.
— Время?
— Да, да, время, Кеша. Но не надейся на легкий исход. Я вернусь, обязательно вернусь. Должна же я убедиться, насколько трудно быть мужчиной.
Тонкая наледь, покрывшая гриву, кололась на мелкие кусочки и, тихо позванивая, слетала на землю. «Глупо так вот стоять», — думал Орфей.
Небо посветлело, рассвет обозначился четко. С серым воздухом, серым дождем и серыми клочьями тумана.
Орфей почему-то подумал о лете, потянул ноздрями воздух, посмотрел перед собой, не увидел ничего, кроме слякотной, развороченной вширь и вкось дороги. Воспоминания о лете с его запахами, жарой, зудящим гудением мух никак не вязались с этой плывущей под ногами дорогой.
Теперь дождя не было, в воздухе кружилась снежная пыль. Он снова закрыл глаза и стал думать о другом лете, недавно минувшем, жарком и сухом. Оно тянулось очень долго, это лето.
Люди становились вялыми, скучными, и, может, потому время тянулось медленно, нудно.
Рано светало, темнело поздно. Зной начинался с самого утра. Был он то обжигающим и горячим, то вдруг сменялся духотой, от которой человеческие лица делались безвольно усталыми. День мрачнел, где-то далеко-далеко густели облака, накручивались ватными комьями. Кругом говорили: быть грозе. Ветер подхватывал уличный мусор, гонял его из стороны в сторону, хлопали створки окон, совсем рядом щелкали по песку тяжелые капли, но дальше этого дело не шло. Ветер так же внезапно утихал, воздух наливался золотистым светом, а ожидаемая прохлада не приходила, оставляя власть все той же духоте. Поговаривали, что климат меняется. И теперь в городе не будет зимы, а может, наоборот, осени не будет и сразу после лета наступят холода с морозами и ветрами.
Каждый вновь приходивший говорил совсем другое. С ним никто не соглашался, и он тоже ни с кем не соглашался. Говорили все сразу и каждый о своем.
И все-таки лето кончилось. Стомленная листва осыпалась давно и коробилась под ногами, хрустко ломалась от еле слышного прикосновения.
Времена года Орфей узнавал по своим приметам, которые все больше шли от явлений внешних, к чему его располагала собственная наблюдательность. Ночи стали холоднее. Народу в школе прибавилось. Лошадей не хватает. Значит, уж точно — осень. И потом запахи. Если это зима — люди пахнут морозом, если осень — дождем. Это было то общее, что несли они все вместе. И все равно люди пахли очень по-разному. У женщин запахи были сложнее и неожиданнее, у мужчин резче. Каждый из этих запахов западал в память, чтобы потом, через год-два, повториться в сознании как что-то знакомое.
Орфей не ошибся — то была действительно осень. Приходили новые люди, возвращались знакомые. Раза два или три на занятиях появлялся Кеша.
«Скоро должно стать все определеннее, — думал Орфей. — Как было год назад, и за год до этого, и вообще как было всегда после лета. Снова надо будет привыкать, и он привыкнет. Новое возможно. Почему не быть новому? Но новое никогда не заменит привычного старого, и лучше, если старое вернется, а вместе с ним вернется уверенность — все идет как надо, все будет хорошо».
Они поссорились. Сейчас Орфей уже не помнит, что ему подумалось тогда и как вообще должна выглядеть их ссора.
Он редко видел Кешу на занятиях. Кеше давали других лошадей. После занятий Кеша проводил этих лошадей мимо его денника. Орфей отворачивался и, только когда шаги и топот стихали, смотрел в ту сторону, куда минутой назад ушел Кеша. Прислушивался к странной пустоте внутри, а вместе с ней к ноющей, незнакомой боли.
И может быть, первый раз в жизни Орфей пожалел себя и свой уживчивый характер.
«Ко всему привыкаешь, — говорил Зайцев. — Это и плохо, друг мой ласковый. Ко всему привыкать скверно». Что ему оставалось? Орфей стал ждать. Ждать было привычно. Так или иначе, его доля — жить ожиданием. В этом ожидании он чувствовал себя увереннее, оно не требовало напряжения мышц, ума.
События случались, и он переживал и боялся этих событий. А днем позже вдруг понимал, что все это уже тысячу раз было и ничего другого быть не может.
Он ждал терпеливо. После занятий Кеша долго одевался, затем возвращался назад, останавливался перед его, Орфея, денником, обхватив холодную решетку дверей руками, печально разглядывал Орфея без видимого желания начать привычный разговор. Орфей подходил к решетке, нервно обнюхивал теплые кулаки, пробовал их бархатистой губой и, поняв, что это всего-навсего руки, обескураженно пятился назад.
День заметно убывал. Пошли дожди. О тепле еще вспоминали, но это уже больше по привычке. Время тепла прошло.
Однажды в середине дня он увидел Кешу. В такое время Кеша на ипподром никогда не приходил. Шел он по проходу, сутулился, казался ниже ростом. Во рту торчала папироса, которую он перебрасывал языком то вправо, то влево. Получалось, что Кеша собирается рассмеяться, но рассмеяться не может, мешает все та же папироса. Он остановился прямо напротив и, отчетливо выговаривая слова, сказал:
— Все! Ада больше не придет, Орфей. Твое ожидание бессмысленно: «А вдруг, а может быть?» Несбыточные надежды, что похожи на дотлевающие угли, они лишь обозначают место, где было тепло, но дать тепло, увы, не могут.
В доме переполох, перепад настроений: апатия, восторг, гнев, слезы. Психологический сдвиг, скрытое потрясение. Люди остались на своих местах, перемещается их настроение, иное сочетание звуков, цвета, действий.
Папа разучился улыбаться, без конца повторяет: «Что происходит в этом доме? Нет, вы мне объясните, что происходит?»
Я всякий раз вздрагиваю, будто тревожная скороговорка папиных слов не говорится просто так, а имеет определенную заданность. И я должен эту заданность понять, проявить себя, откликнуться.