Через год Мишка вернулся. На все расспросы отвечал угрюмым молчанием. Наезжал раз в неделю, занимал деньги и снова пропадал.
— А где сам? — Андрей поддевает вилкой маринованный гриб. — Истины незыблемы: гости приходят и уходят. Гении… Н-да, гениев ждут. Неумолимый ход истории.
И вот тут, когда уже выпиты ведра чая, сведены на нет конфеты, печенье, вывернут наизнанку холодильник, появлялся ты. Усталый, голодный.
— Явился! — вопили они.
— Живой! Великий! Почти гениальный!! — вопили они.
Ты проводил по лицу рукой. Не настаивал. Ждал понимания. «Замотан. Не продохнуть, гуляйте». Они все понимали. Поднимались, как по команде.
— Береги нервы, — говорили они. — Если что не так, звони.
Они уходили. И казалось мне: с ними уходит взбудораженная жизнь. А твои однозначные ответы: «не знаю», «я, собственно, далек от этого», «тебе виднее…» — похожи на сбивчивое признание расслабленного, невезучего человека.
«Я — жена неудачника» — несносные слова. Однажды, признавшись самой себе в этом, ты начинаешь озираться, как если бы твоя обида, твоя боль уже не принадлежали тебе, а были где-то помимо, на виду. И каждый идущий навстречу мог ткнуть пальцем. Ему, в общем-то, и наплевать на нее, но ей, этой досадой, испачканы твое лицо, руки, и он обязательно ткнет. Так, от нечего делать, словно заметил грязные следы.
Твоя замкнутость становилась невыносимой… Ты жил в своем мире, ревниво оберегал его неприкосновенность. И лишь отголоски страстей, далекие и непонятные, как стертое эхо, доносились до меня. Чего ты боялся — моей непросвещенности? В самом деле — я профан. Все эти бензольные, тривольные соединения для меня темный лес. Но ведь речь шла о другом. Существует жизнь, ее немыслимо замалчивать.
— Оставь, — говорил ты. — К чему эти упреки? Жизнь есть борьба. Извини, но расшаркиваться некогда…
— Значит, так: некогда говорить о своей работе, потому что я ни черта в ней не смыслю. О жизни — потому, что если не ладится с работой, ни о чем другом ты говорить не можешь. О людях — те, что не имеют отношения к твоей работе это не люди, они для тебя не существуют; иные — ты их видишь каждый день, они тебе осточертели все на той же работе. Но как же тогда жить, Кирилл? Нет, ты не настроен на серьезный разговор.
Ты смотрел на меня каким-то отрешенным взглядом, а затем, чуть растягивая слова, говорил:
— Жить?! Ты много хочешь, малютка. На этот вопрос тебе никто не ответит — как жить. Жить надо свободно, раскованно. А ты как живешь? От получки до получки рубль перехватываешь, дочкину скарлатину лечишь, мужнино белье стираешь. Работенку на дом берешь. Правильно! Мужа-миллионера поддержать надо. Чем же ты недовольна, малютка? У тебя такой выбор.
Мне становилось тягостно от этой улыбки, от этих скоморошистых фраз. Твое лицо делалось удивительно гладким, глаза пустыми. Смотришь в них и видишь только себя. Какую-то минуту нас разделяло молчание, затем ты спохватился:
— Не спрашивай меня ни о чем!
Однажды ночью я проснулась и почувствовала, что плачу. Старалась удержать слезы, а сил нет. Слышу, как ты поворачиваешься ко мне, перебираешь рукой мои растрепанные волосы… Я тебя разбудила, или ты не успел заснуть. Закрываю рот руками, хочу приглушить всхлипывания, а слезы все бегут и бегут… Бормочу что-то бессвязное и все время одно и то же:
— Чего ты хочешь, Кирилл? Как жить дальше?
Ты протягиваешь руку, раньше я любила засыпать на твоем плече, долго молчишь. Затем старательно тушишь сигарету и начинаешь говорить медленно, отбиваешь каждое слово паузой. И мне непонятно, взволнован ты или говоришь по инерции первое, что придет в голову. Мне становится жутко, будто слова твои всего-навсего продолжение безликого молчания…
— Ты спрашиваешь меня, чего я хочу? Если бы я знал сам. Чего не хочу, изволь, скажу — уступить собственному страху. Дескать, не выдержу, оступлюсь. Ложного оптимизма тщедушных идей не хочу. Взвинчиваю себя, зову себя… Молчу не потому, что сказать нечего. Обмануть боюсь. Сотвори и властвуй. А не сотворив?.. Ладно, не горюй, малышка. Давай спать.
Я засыпала и, наверное, по инерции думала: «Какие красивые слова. А по сути — дым».
Господи, ну к чему вся эта истерика? Прости.
Аннушка целует тебя…
До встречи. В.
«Получила письмо от Кирилла», — сказала Вика. Сказала так, будто Кирилл был в отъезде и письмо отличный повод к разговору. А утраченное взаимопонимание между ними… его нетрудно восстановить, стоит только заговорить о письме.
Я кивнул. Иной реакции ожидать трудно. Последнее время она требовала откровенности, каких-то оценочных слов. А я этих слов сказать не мог. Как не мог разделить своего доброго отношения к ним, оставив одному большую долю, тем самым осудить другого, признать его вину в разладе.
Она по-своему поняла мое молчание, замкнулась и уже весь вечер тяготилась моим присутствием, которое я не мог оборвать просто так. Кто знает, о чем она подумает? Да мало ли о чем может подумать человек обиженный, уязвленный. Наверняка, что я уже раньше, до ее сообщения, знал об их переписке. А раз так, значит, заведомо принял сторону Кирилла. И хожу к ней лишь из сострадания.
Глупая ситуация. Начать разуверять — значит согласиться с существованием такого подозрения, как бы принять его правомерность. Смолчать — опять же утроить подозрение. Разумнее было уйти. И я ушел.
Днем позже встретил Кирилла, без обиняков сказал ему:
— Всякий поступок должен иметь конечную цель. Прости меня, но твои письма — это же самоедство. А может быть, ты решил писать мемуары?
Он не выразил удивления, откуда и почему я знаю о письмах, пожал плечами. Внезапно заговорил о любви как об особом состоянии души, нервном насыщении.
— Любовь, неприятие, — говорил он, — проходят один и тот же путь. Разлюбить человека невозможно, не полюбив его прежде. В этом случае любовь есть исходная точка ненависти. Ты разлюбил человека. Это не значит — он стал хуже. Просто ты в свое время не научился смотреть на мир в оба глаза сразу. И теперь расплачиваешься за это. Если и видел, то половину. Сначала добродетели, затем пороки. Человек остался неизменным. Изменилось твое видение человека.
Он невесело усмехнулся. Свет падал на его лицо, под крутыми надбровьями тени.
— Ты не согласен?
И в том, как он повернулся ко мне, подался вперед, я угадываю желание спорить. А у меня такого желания нет. Я не хочу вмешиваться. Пусть они развяжут узел сами. В конце концов, это их жизнь. Их, и ничья больше.
— Тебе надо выговориться, я понимаю, письма — твоя исповедь, — говорю я, — уже ничего не изменится. Ты ведь так думаешь, правда?
— Не знаю! — он гасит сигарету. — Ничего не знаю.
Автор не желает быть навязчивым, он прощается с героем и присоединяется к читателям.
Наверно, я был жесток. Мы требуем понимания, не научив понимать. Нет абсолютной формулы жизни, удобной и равноценной для всех.
Вчера объявился Ливеровский, я собственным глазам не поверил. Время его щадит: такой же ухоженный, модный. Нашпигован новостями, слухами, буквально дымится весь.
Я всегда торопел от его манеры вести разговор, а тут и вовсе растерялся. Он знает обо мне больше, чем я сам. Рухнул в продавленное кресло, нога на ногу, и уже не остановишь.
— Сколько же мы не виделись?
— Лет пять.
— Пять лет — почти вечность. Я слышал, у тебя конфликт с Хорятиным?
— Да, я ушел от него.
— Думаешь, так лучше?
— Кто знает. С Хорятиным иначе нельзя. Либо-либо.
— Я встречал его недавно. Он очень сожалеет. Называет тебя звездой первой величины. В потенции.
— Надеюсь, ты оценил его юмор?
— Мне показалось, он был искренним.
— Я ушел не один. Ушла вся группа.
— Нет… Ты не изменился. Бунтуешь, рвешь удила, зачем? Хорятин не друг — это очевидно. Но разве так уж обязательно превращать его во врага.
— Ты ошибаешься. Мы вольны выбирать друзей, враги находят нас сами.
— С Брагиным лучше?
— Проще. Здесь достаточный запас порядочности.
Мне был неприятен этот допрос.
— Ты пришел ко мне, чтобы высказать сочувствие?
Думаешь, он обиделся? Расхохотался мне прямо в лицо, да так громко, что неудобность своего положения почувствовал я, а не он.
— Парнишка, отчего ты такой хмурый? Хочешь совет?
У меня его советы вот где сидят, но я молчу.
— Дальше видит тот, кто умеет закрывать глаза. Ничего афоризм, а?! Да, чуть не забыл. Я тебе тут работенку одну припас. Глянь по диагонали.
— Некогда, — отмахиваюсь я.
— Парнишка, ты меня обижаешь, одним глазом.
Ливеровский прилипчив, от него двумя словами не отделаешься.
— Давай!
Пролистал объяснительную записку, заглянул в чертежи.
— Не понимаю. Лесохимик, а занимаешься лесоэксплуатацией. Зачем?
— Всякая идея требует выхода.
— Но здесь нет ничего нового. Впрочем, я — дилетант.
— Разве мой метод похож на какой-то из прежних?
— Поставить человека с ног на голову еще не значит сделать его другим. В таком положении он для нас попросту непривычен.
— Ну знаешь ли… Твой максимализм… — Ливеровский пожимает плечами. — Мы живем не в вакууме, нас окружают люди.
— Спасибо, ты меня просветил.
— Брагин пригласил тебя — это редкая удача. Просто так вот проснулся и решил: приглашу Волошина.
Это было уже слишком. Он не просто требовал от меня взятку, он предупреждал: днем ранее такую взятку я дал тебе.
— Ты хочешь сказать… — Какой-то спазм мешал мне говорить. Я все время трогал горло рукой, словно проверял, мое ли это горло.
Ливеровский улыбался радушно, безапелляционно:
— Да… да… да!!
— И этот кто-то… ты?!
— Парнишка, у тебя ум Сократа. Всего два слова на ученом совете. Работа не похожа на все прежние.
— Ты же слышал, я — дилетант.
— Возможно, — согласился Ливеровский, — но ты еще — ученый секретарь. Два слова, парнишка.