Думал ли я о группе? Разумеется, думал.
Утром ни свет ни заря я уже был в институте, поджидал Брагина. Я не собирался ставить никаких условий. Мои отношения с Брагиным исключали подобный шаг, но о группе следовало сказать, и я сказал.
Я вспомнил обстоятельства перехода группы под начало Брагина. Я вспомнил Хорятина и весь этот период назвал Хорятинским прессингом.
— Двое еще не защитились, — сказал я. — Они приглашены в группу мною. Я давал им гарантии!
Брагин хмыкнул, не посчитал нужным скрывать своего недовольства, торопливо подбежал к двери, проверил, плотно ли она закрыта. Брагину хотелось, чтобы я понял этот его жест как намек — разговор доверительный.
— Прими вы мое предложение, и ваши возможности помочь коллегам-неудачникам возрастут стократно.
— Но я, они… Это было единодушное желание! Мои материалы обрабатывала вся группа. Получается, что я ничем не отличаюсь от Хорятина.
— Отличаетесь, — парировал Брагин. — Он — крупный ученый, директор института, а вы — новоиспеченный кандидат, тяготеющий к чувственной демагогии.
Брагин тронул очки, сдвинул их ближе к глазам, на переносице отчетливо обозначился красноватый след, похожий на маленькую подковку.
— Мы попусту тратим время. Да или нет?
— Я не могу, посудите сами.
— Как угодно. Вы не сможете — сможет другой. До двенадцати я еще здесь. — Брагин давал понять: разговор окончен, но до двенадцати он еще готов ждать.
Смятение — этим словом лучше всего определить мое тогдашнее состояние.
Я непривычно торопился. Мне все время казалось: что-то упущу, не успею сказать.
— Положение меняется, — говорил я. — Возможно, тактически мы что-то и теряем. Брагин опекал группу — теперь ему будет не до того. Конечно, он еще руководитель проблемной лаборатории, но скорее номинальный. Институт потребует всех сил. Завтрашний день группы, он тоже неясен. Остается ли группа в составе проблемной лаборатории или, как заявил Мерзлый, «благодетель не забудет нас». Плюс к тому двое незащитившихся. Защиту придется отложить. По крайней мере на…
— Пустое, годом здесь и не пахнет. Но не будем обманывать себя: месяц оттяжки ничего не даст. Скорее всего — полгода, вот реальный срок.
Что еще? Новый руководитель группы? Им может быть Мерзлый.
Теперь о плюсах.
Оглядываюсь. Пусть не думают, что я боюсь смотреть им в глаза.
— Плюсов тоже навалом. В наших руках институт.
Мне никто не ответил. Слова «в наших руках институт», видимо, не дошли, они ждут пояснения. Если плюсов навалом, то я о них должен говорить больше, чем о минусах. Пока я думал, с чего начать, заговорил Пузанков. Он избегает моего взгляда, говорит куда-то в сторону.
— Тебя не устраивает наше молчание, ты ждешь сочувствия, восторгов? Твоя речь — это ультиматум. Уже все свершилось: дом определили на снос и ты пришел сообщить жильцам — пора выезжать. Жильцы не задержатся. Успокой Брагина, так и скажи ему: «В группе Волошина дисциплинированные жильцы».
Я не стал их разуверять, доказывать, что меня не так поняли. Зачем? Они не слишком щадят мое самолюбие, я мог бы им ответить тем же. Сказать, например: «Как все банально: мне завидуют». Но я не сказал. Завидовать могли только двое: Мерзлый и Пузанков. Остальные еще не доросли до зависти. Во имя остальных я и помолчу.
Единомыслие имеет только тогда смысл, когда оно рождает единодействие.
Я уходил темным, пропахшим химикатами коридором, а за моей спиной еще долго молчал белый квадрат незакрытых дверей. Без пяти двенадцать. Четыре лестничных пролета в пространстве, триста секунд во времени. Ровно в двенадцать я скажу: «Да».
— Вот и хорошо, — услышу я в ответ. — Вот и прелестно. Где вы там раскопали своего вундеркинда, кажется, в Свердловске? Отлично, поезжайте за ним в Свердловск.
За месяц отвык от лаборатории. Когда возвращался, думал, еду домой. Приехал — и думаю по-другому, и чувствую по-другому: реальнее, острее наверное.
Явился на вызов Брагина. Ожидал профессора в его кабинете, заскучал, пошелестел бумагами, наткнулся глазами на знакомую фамилию, рука безотчетно потянулась к столу, перевернул лист. Увидел фотографию, понял — этого человека я знаю: Серпишин Иван Семенович.
Не устаю удивляться запрограммированности жизни. Не хочешь, а поверишь в присутствие вселенского разума, способного режиссировать жизненные коллизии, определять каждому свою роль: кому-то главную, кому-то второстепенную. Третий вообще без роли. Одна реплика: кушать подано. Но и она его присутствие оправдывает.
Вспомнился разговор месячной давности. Брагин спросил меня о Серпишине, а я, застигнутый врасплох, недоумевал, откуда и почему возникла эта фамилия.
Брагин развел руками, сказал, что так сразу и не вспомнить. Возможно, по аналогии: недавно перечитывал Константина Симонова. Там Серпилин, здесь Серпишин.
— А был ли мальчик? — засмеялся я. — Моя задача облегчается. Я вам отрекомендую Серпишина.
Брагин оценил каламбур, посмеялся за компанию, затем озабоченно спросил:
— А если серьезно, кто такой Серпишин?
И по тому, как Брагин сел в кресло и руки, всегда такие подвижные, умиротворенно легли на полированный стол, я понял: Брагин настроился на обстоятельный разговор и никакие поспешные однозначные характеристики его не убедят, придется говорить по существу.
— Вы не спросили меня, знаю ли я Серпишина. Следовательно, у вас нет сомнения, что я его знаю.
Глаза Брагина заискрились хитрецой, он никак не подтвердил согласие с моим вопросом, предлагая мне самому ответить на него утвердительно.
— Собственно, дело даже не в Серпишине, — раздумчиво начал я. — Возможно, он никогда не станет действующим лицом в нашей совместной работе. Серпишин — разновидность, особый тип человека. О нем следует говорить не конкретно, а обобщенно.
Ему лет сорок пять, не более того. У него спортивная походка, легкий, подпрыгивающий шаг. Волосы густые, седины почти нет. У блондинов седина менее заметна. Одежду он не покупает. У него два портных. Один шьет брюки. «Лучший брючник города», — говорит он. Галстуки — его слабость. Если вы хотите сделать ему приятное, обратите внимание на его галстук и запонки.
Он смешлив, ироничен. Любую новость излагает неторопливо, дает понять, что знает гораздо больше, однако всего сказать не может. Именно не может. Не хочет — слишком обыкновенно: упрямство, каприз. Этим никого не удивишь. А вот не может. Вроде бы рад: но, сами понимаете, физика, век сверхскоростей, короче — служба.
Он балуется французским. Нет, нет, не говорит, не читает. Знает тридцать фраз, не более. Вставляет их в разговор по мере надобности. Получается изысканно.
В науке временные критерии смещены. Год жизни — это и очень много, и очень мало. Впрочем, к его возрасту наука прямого отношения не имеет… Звучит парадоксально и даже неправдоподобно. Он заместитель директора института, заместитель по науке. Против его фамилии стоит скромное — кандидат технических наук. Степень он получил в возрасте тридцати двух, без защиты. Работал на кораблестроительном заводе. Гнали очередной, сверхсрочный заказ. Тогда было такое веяние — присваивать ученые степени практикам. Он нашел применение устаревшим холодильным установкам. Его заметили.
Нельзя сказать, чтобы после этого события он обнаружил в себе призвание к научному поиску, отнюдь. Кандидатская степень действовала как своеобразный ускоритель. В свои сорок три года он поднялся на ту ступень служебной лестницы, с которой всякий вид на жизнь уже является видом сверху.
На этом описательный ряд можно закончить. Все сказанное о нашем герое — суть прошлое.
Месяц назад директора института освободили от работы. Весы потеряли равновесие.
Я встретил его в министерстве. Признаки внешнего лоска еще сохранились в его фигуре, однако надлом был заметен. Он заглядывал мне в глаза, как если бы желал понять, с какого момента ему надлежит начать рассказ, чтобы сострадание было более весомым и оправданным.
— Они лишились памяти. — Он кивал на плохо прикрытую дверь. — Я прихожу сюда через день. Знаешь, что они мне отвечают? «Пока нет ничего подходящего».
— Ты ищешь работу? — спросил я.
Он засмеялся каким-то мелким, нервным смехом.
— Сам не верю. Думаешь, мне было легко увольнять этих ребят, резать ассигнования на их работы, закрывать темы?
— Но ты же увольнял, резал?
— Резал! — Он удрученно вздыхает. — Приказы не обсуждают, их выполняют. Ну хорошо. Я должностное лицо. Я виноват, а они? Большой ученый совет. «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Он хмыкнул. Тридцать пять душ. Личности! Их молчание преступнее моего в тысячу раз. Один молчит, потому что он-де свое отвоевал, с него хватит. Другой приглашен в институт заниматься наукой: «Увольте, склоки не моя стихия». Они не выбирают выражений. Уволили сотрудника — склока, закрыли тему — тоже склока. К науке это отношения не имеет. Впрочем, речь не о них. Ты хочешь знать, почему молчал я? Ну, во-первых, он — директор. Понимаешь, ди-рек-тор! Сначала я верил. Как верили все. На такое дело абы кого не поставят. Во-вторых, я обязан ему многим. Он меня на эту должность вытащил. Недовольство, ропот… А где их нет? Всем не угодишь. А он — ас, раз говорит, значит, знает. И себя приучаешь думать, как он. Живешь и не замечаешь. Тебя уже давно нет, а есть еще один, он в измененных габаритах.
— Так и не прозрел!
— Как у тебя просто: прозрел, не прозрел. Он директор. Я… его человек. Ты знаешь, что такое быть его человеком?
— Это кое-что объясняет, но не оправдывает.
Он взъерошил волосы, закурил, выпустил несколько колец дыма и все смотрел, как они кругами поднимаются к потолку.
— Значит, ты не знаешь, что такое быть его человеком. С ним можно было говорить только в упор. Полунамеки, полуразговоры не могли ничего решить. Я столько раз говорил «да», что «нет» в моих устах было равносильно предательству. Он на меня рассчитывал.