— Это, — признался, — чужая сторона меня выучила. Пока от Москвы до Берлина шел, успел кое к чему присмотреться.
Господи, на войне еще и к делам приценивался. Видно, верил, что уцелеет.
— А как иначе-то? — сказал он. — Видишь, что не по-нашему сделано, поинтересуешься как. А вдруг пригодится.
Выходило, что пригодилось. Но больше-то всего выходило, что он к Федосье не квартирантом пришел — хозяином.
Вздыхал даже, охал, расстраивался очень, если чего-то из того, что узнал на чужой стороне, нельзя было дома использовать. Вот, говорит в Прибалтике на хуторах курицы и зимой кладутся.
— Да ну-у, век не поверю, — удивлялась Федосья.
А Костя объяснял, что эстонцы куриц обманывают светом: включат во дворе электричество, а эти русские дурочки думают, солнце взошло, и начинают нестись.
— Да почему русские-то? У них, наверно, свои.
— А такие же рябые и пестрые, как и наши.
Ну, конечно, ему известнее, Федосья не спорила с ним и тоже жалела, что нельзя проверить на своих курицах обманчивую силу света. С лампой, с фонарем во двор она, конечно, никого не пустила бы, да Костя и сам понимал, что это может обойтись подороже куриных яиц: погорельцев и без того ходило по деревням немало.
И еще подсмотрел он где-то на псковских озерах, как бабы заготовляли телорез и ряску для своего скота. Костя сам видел: коровы едят телорез хорошо, а на свиней так и не напастись — как на картошку бросаются. А раз на Раменье с сенокосами плохо, так пруды не под запретом, заготовляйте корма в них.
Федосья от этих нововведений отказывалась:
— Век не поверю… Старики-то или глупее нас были?
— А может, тогда и сена хватало.
Тогда, конечно, хватало, но ведь и Федосья где-нибудь на полянках, при свете луны, нормальной травы натяпает. Неужели одной-то коровы не прокормить? А от этого телореза, от ряски еще и молоко может болотиной пахнуть. Федосье такого и в рот не взять. Отговорила Костю, а может, и зря: он от ее отказа расстроился.
Нет, все-таки жили они с Костей неплохо. За четыре года друг дружке слова в задир не молвили.
На колхозную работу он и то прибегал ей помогать. Федосья тогда кормила овец. Так уж всякий раз приметелит из района — и к ней. Под котлом огонь разведет, пойло согреет, кинется сено в кормушки таскать. Только нога раненая приволакивается, бороздки на снегу оставляет. В избе это было меньше заметно, а тут здоровой-то ногой грузнет в снегу, а раненая сгибается плохо.
— Костя, иди домой, я сама управлюсь….
И слушать не хочет, ни за что одну не оставит. Еще потом и под ручку возьмет, с фермы поведет, как с гулянки. Вот какая настала жизнь!
Однажды прибежал из района под утро. Куда-то далеко — то ли в Носково, то ли в Калиновку — ездил с начальством по обложенью, а может, по займу — Федосья Васильевна уже забыла. Но главное-то помнила, и эту память в могилу с собой унесет — до того она ей приятна. Прилетел Костя домой, а изба на замке, стекла холодом леденеют — с улицы видать, что нетоплено. И ведь в дурачке ревность взыграла. А где бабу искать, на кого подумать — не знает. Так начал ломиться к Филе Трошину; у того старуха осенью умерла. Вот ума-то. Да разве от молодых к старикам бегают? Так заотнекивался, я, говорит, ничего плохого не думал, постучался просто спросить.
— Чего же ты к Вере Таширевой не постучался? Она соседка…
И сказать нечего.
— Да так…
А уж всей деревне известно было, что с овцами на ферме неладно. И Филя знал, что Федосья пластается там, сообщил ему.
Ваня Баламут — будь он неладен! — делал овечкам прививки от глистов. Только что посадили его в ветеринары: ездил на какие-то трехмесячные курсы, считали, что выучили. А голова-то у парня дырявая оказалась, другой бы, может, и за три месяца ее всякой всячиной набил, а этот только по книжечке — если в книжке написано, сделает, а самому уж не сообразить. А в книжке-то, оказалось, не про наших овец написано, Ваня же прочитал как про наших. Нашим надо по полтора кубика уколы садить, а он по три закатил. Прививки делали днем, а Федосья вечером пришла на ферму — одна овца уж подохла и остальные катаются. Кинулась за Ваней:
— Ваня, беда!
А он перепугался больше ее, побледнел, ни живой ни мертвый стоит. Федосья уж сама сообразила, что надо овец чемерицей отпаивать. У них желудки застыли.
Вот повозилась-то с бедными. Не заметила, когда и Костя пришел, когда помогать ей начал. Утром понаехало начальство, врачи из ветлечебницы — и им хватило хлопот. Две недели с овечками пичкались, спасли стадо. Потом самый-то главный врач и говорит Федосье:
— Вот вас бы, Фомичева, на ветеринара-то выучить…
Да уж, конечно, не хуже бы Вани Баламута управлялась.
— Если бы, — говорит врач, — вы не спохватились чемерицей поить, загубили бы стадо…
И от похвалы радостно, и от того, что Костя по деревне бегал ее искать. Ну-ка, надо же, взревновал…
Федосья после этого как на крыльях летала.
В майские к Косте заскочил Ваня Баламут. На Федосью посматривает, а обращается к Косте:
— Ну так как, Константин Егорович, праздник всех трудящихся отмечать будем?
Костя пожал плечами. А Федосья Ваню сразу укоротила:
— У нас бутылочка куплена.
Ваня облизнулся, снял кепку.
— Так бы сразу и сказала. А я уж развлекательную программу хотел предложить — в село сходить на концерт. Ну ваша программа содержательней, мою перешибет.
Он сел к столу, будто бутылка была уже выставлена. Федосья с Костей переглянулись — Костя показал взглядом, что ничего не поделаешь, мол, придется начинать. Ну, раз охота, так начинайте, достала из комода бутылку. Бутылка-то хороша, но собутыльник Федосье не очень нравился: молодой, не ровня Косте. Но других в деревне не сыщешь, если не брать в расчет стариков. А Ваня о себе-то, конечно, думал, чем, мол, он Константину Егоровичу не товарищ: и в интеллигенции побывал — не случай бы с овцами, так и ходил бы в ветеринарах. Теперь вот — подшучивал он над собой — повышение получил, даже личным транспортом обеспечили, как министра. А «министр» фуражиром в колхозе работал, корма подвозил к ферме.
Бутылку выпили — как опрокинули. Костя разрумянился весь, а у Вани ни в одном глазу. Ну так ведь двадцать годов, здоровьем пышет. Такого бы бугая женить, пообломал бы рога: женатого забота горбатит.
Ваня пооглядывался на Федосью, понял, что ничего не обломится больше, и снова взялся за старую песню:
— Константин Егорович, так махнем на концерт?
Костя взглянул на Федосью.
— Может, сходим?
Ну-ка, за четыре километра в село идти, не девка ведь… Дома вон надо и белье гладить, да и лук хотела перебрать.
— Уж если тебе, Костя, охота — сходи…
А Ваня Баламут напирал, скалился вставными зубами:
— У меня все зубы железные. Мы там их на металлолом сдадим, так еще бутылку купим.
Нашел чем хвастаться, чужими зубами во рту. Не срамился бы. Знаем, как заработал этот металлолом. Ездил в поле за соломой да увидел лису — и про дело забыл, на лошади надумал за зверем гоняться. В телеге-то все втулки расколотил, а самого в борозде вытряхнуло — да оглоблей-то по зубам. Приехал домой — полный рот крови.
— Ну так что, Константин Егорович, двинем? — не унимался Ваня. — Жена не возражает… Чего?
Костя поскреб за ухом.
— Постой, холостой, дай подумать женатому, — сказал тоскливо.
А Федосья же не слепая, видела: хочется Косте концерт посмотреть.
— Да сходи, Костя, сходи. Я здесь одна управлюсь.
Она уже сердцем-то чуяла, что он не отгулял свое: то нужда, то война, то теперь вот заботы по дому…
— А может, Федосья, вместе сходим?
— Да иди ты, иди…
Одного отпустила. А надо было бы и самой идти. Да ведь все равно; никого на привязи не удержишь, не сегодня, так через день оторвется.
Весь день у Федосьи проныло сердце. Без Вани Баламута ушел бы, так ничего не случилось бы. А этот залысок известный; вырос-то в какие годы — молоко на губах не обсохло, а его уж по гулянкам таскали, девки из-за него чуть не дрались. Ой, так он с одной-то подолгу и не ходил, быстро менял их. Теперь вот, похоже, прибрала его к рукам Зинка, Федосьина племянница, прибрала крепко: Ваня за ней бегал, а не она за ним.
Вот у Федосьи и была вся надёжа на Зинку: не даст Ване разгуляться, а Ване не даст, и Костя домой придет.
Костя приплелся домой под утро. Не раздеваясь, грохнулся в кровать.
— Ой, Федосья, голова болит.
— После праздника, да и не болела бы, — посочувствовала она.
А Ваня Баламут и поспать не дал. Солнце только окна начало золотить, он уж в двери ломится:
— Егорович, на том свете выспишься, вставай, вставай… По календарю же два дня праздник.
И Костя нехотя поднялся.
Ваня Баламут прошелся по избе, показывая Федосье, будто к чему-то принюхивается. Федосья отвернулась от него. Тогда Ваня, похохатывая, спел:
— Все хожу да нюхаю, не пахнет ли Анюхою…
— Тс-с, — приставил Костя палец к губам.
Дурачок, да или Федосья не знает, чего затевается. Да она же понимает: раз голова гудит чугуном, мужику опохмелиться надо. Только она думала, что Косте сначала лучше поспать. Но уж раз такое дело…
Правда, Ваню Баламута ей не хотелось лечить.
— Ваня, у тебя дома-то что, и голову поправить нечем? — спросила его. — Али на опохмелку не оставляешь?
— Ну да, кошка мясо ухранит, — всхохотнул он и пожаловался Федосье на Костю: — А твой-то тяжело пьет, боязливо. Я уж ему ликбез преподавал, говорю: «Глаза закрой, рот открой — да вылей…»
— Ты научишь всему, — не поддержала шутки Федосья и спросила: — Как там концерт-то, хороший был?
Ваня Баламут подмигнул Косте.
— Ой, народу было — чуть клуб не разворотили.
А Костя признался:
— Не дошли мы до села. Анька Веселова на дороге перехватила.
Ах, вон какой Анюхою пахнет-то… У Федосьи так и руки опустились.
Анна Веселова пристала к Косте как сера липучая. Узнает, что Костя приехал домой, так на дню по сто раз промелькнет перед окнами. Конечно, ее дело понятное: упусти свое — не воротишь. Анна из тех раменских девок, которые проводили на войну своих женихов, а с войны уже никого и не дождались. Ей и сейчас, конечно, немного годов, но немного по Федосьиным меркам, а по жениховским-то и немало. Нынешние женихи уже на Зинку заглядываются — Зинке, смотри, восемнадцать лет, — а Анна для них перестарок: шутка ли, двадцать восьмой идет…