Сватовство — страница 2 из 53

— Да нет же… Пи-и-ать… Дифтонг «иа»…

— Федосья Тихоновна, — попросила Лариска. — Скажите, пожалуйста, еще раз: пять.

— Ну, пиать, — обескураженно повторила Тишиха.

Девчонки опять заспорили. У Лариски черные кудряшки затряслись на голове, как у овечки. Надежда тыкала карандашом в бумагу и настырно стояла на своем:

— И-и-а…

— Девочки, — остановила их Фаина Борисовна. — Я уже записала.

Они, столкнувшись лбами, сунулись к ее тетрадке.

— Ага, пи-и-ать…

Потеха и смотреть-то на дурочек. Сами-то, видать, еще ничего не смыслят, а спорят как умные.

Но Тишихе было приятно, что они — все трое — записывали ее одну.

— Пиать девок у меня, — сказала она еще раз. — Ой, а ведь росли-то как… — Она и не хотела, да возвращалась памятью в те года. — Я тогда дояркой работала, так дети-то у меня как поросята…

— Молоко им носили с фермы? — спросила Надежда, показав на зубах щербинку.

Господи, ничего-то не понимают…

— Какое еще молоко? Как поросята, были в грязи. Мне ведь за ними и присмотреть некогда. Утром при темне к коровам убежу, да и вечером заявлюсь, они уж спят… Ой, ведь как мы работали-то… Ведер железных не давали на ферму. Деревянные были, тяжелущие — а воды-то надо сколько переносить: у меня восемнадцать коров, потаскаешь…

Тишиха видела, что и Фаина Борисовна и девчонки чего-то записывали.

— Так бы и почитала такую книгу, про мою-то жизнь. Во сне увижу — и то страшно, — призналась она. — А теперь-то и корм сам идет. Господи, как все сделано… Поилки, подумай только…

Тишиха замигала повлажневшими глазами: девки перед ней задвоились. Ой уж и поревела она за свою жизнь! Ревела, ревела — и, как жаловалась не раз, глазами из-за этого почти не завидела.

— Обжинали серпами под жнейку, — без всякого перехода переключилась она с фермы на поле. — Вижу, Тина ко мне бежит: «Мама, есть хочу!» — «А поешь, — говорю, — колосков. Только колоски-то, мотри, когда вышелушишь, не разбрасывай, захорони в земельку, а то обоих засудят». Поела она зернышек. «Сыта?» — спрашиваю. «Сыта». — «Ну и ладно, иди домой…» Не помню уж, сколь прошло времени, вдруг Валя сломя голову с горы летит: «Мама, — кричит, — Тинка умирает». Я и серп оставила на полосе. Тина моя на печи катается. А во жниву было, и так жарко. За брюхо руками хватается, стонет… Ржи-то зеленой наелась, разбухло там. Уж поблевала бы, так и полегчало. А ей не блюется, и в уборную не может сходить. Я быстрее спроворила самовар, налила кипятку в бутылку и по брюху ей бутылку катаю, пока не вырвало. Вырвало — тогда уж и стала она в себя приходить…

Тишиха терла под глазами:

— А у меня еще Оля есть. Она после Гали вторая, пятый класс тогда кончила. Ну, думаю, надо куда-то девку устраивать. Она-то грамотная, зачем и ей с нами с голоду подыхать. Давай, решила, на счетоводку пошлю учиться. А председатель колхоза справку никак не дает: «Кто у меня, — говорит, — боронить в поле будет?» А тем же летом ему повестка на фронт и пришла. Утром кричит под окошком: «Оля, приходи за справкой, меня на войну берут…» Уж и косточки у него, наверно, изгнили давно, а я ему, Ивану-то Ивановичу, и сегодня поклоны кладу: уж так выручил, так выручил — ну-ка, на один рот убавил голодную-то ораву…

Тишиха встала с кровати, перекрестилась перед иконами:

— Дай бог, чтобы тебе хоть там-то хорошо было, Иван Иванович.

Лариска, сидевшая за столом ближе всех к красному углу, из-под низу зыркнула глазами на образа и пододвинулась плотнее к Надежде.

— Чего бога-то испугалась? Не укусит тебя, — сказала Тишиха и опять села на кровать. Кровать была деревянная, рассохшаяся и, когда на нее садились, скрипела. — Здоровье-то, как и у меня, неважнецкое. Чуешь, жалуется… — Тишиха поерзала, заставив кровать снова скрипеть. — Ну, так ведь в приданое с собой привезла. Тятя-то у меня краснодеревщиком был, изладил кровать: «Вот, — говорит, — Тиша (мужу-то моему, а и сам тоже Тиша: я вся в Тихонах, как в снопах на овине)… Вот, — говорит, — Тиша, на ваш век хватит, за свою работу ручаюсь. Если, — говорит, — не осердишься на Федосью да сгоряча не искромсаешь мое изделие топором, так и сто лет простоит. Тятя знал, за кого меня выдает.

— А что он, муж-то, сердитый был? — спросила Лариска. Глазенки у нее испуганно засверкали, в них затеплилась жалость.

— Кто? Тиша-то? Не-е-ет… Раза два за всю жизнь и поколотил меня, так и то за дело.

— Он вас би-ил? — вытаращила глаза Лариска. — И вы от него не ушли? Я бы и минуты не задержалась!

— Ой, да это ведь Тиша, — сказала Тишиха. — От такого и стерпеть можно.

Лариска было открыла рот, но Фаина Борисовна строго глянула на нее и кивнула на лист белой бумаги: пиши, мол. Лариска, как старательная школьница, склонилась над бумагой. Черные кудряшки нависли над лбом. А обиделась, обиделась, нос-то и то покраснел от досады.

Чего-то Тишихе напомнило в поведении Лариски младшую дочь.

— Ой, про Тину-то еще чего рассказать хочу… — спохватилась она. — Начнут девки с кошкой играть, а ей не дают. Она уйдет за комод, никогда не подумаешь, что расстроилась. Приткнется в угол книжку листать… А у нее, у бедной, обида-то в сердце ушла, никому не выкажет ее. Утром встанет пораньше, пока все спят, и наиграется с кошкой… Ой, дети, дети, куда мне вас дети…

Тишиха улыбалась воспоминаниям. Вот еще чем хорошо квартирантов держать — уж, кажись бы, совсем забудешь чего, а с ними начнешь говорить и ненароком наткнешься, будто куст малины отыскала в лесу, который сама же и оставляла дозориться, да в суматохе забыла.

Вот ведь чего, ну-ка, вспомнила: про кошку. Тине тогда лет восемь было, поди. А теперь уж у дочери ни единого волоска родного нет — вся седая. Время-то как бежит…

Про Тинины волосы Тишиха говорить не стала: начнутся расспросы, что да как. А ей сейчас распространяться о том, что у младшей дочери умер муж, нисколь не хотелось.

— Теперь уж у Тины детки, — сказала она. — Четыре ребеночка, все в школу ходят… Каждые каникулы привозила ко мне. А в прошлом году не привезла, так я не видала и лета, как потеряла чего…

Тишиха подумала, что уж сейчас-то они у нее спросят, привозила ли Тина ребят нынешним летом, и заторопилась, чтобы они не успели задать вопроса:

— Ой, не озорные у нее детки, нет, все с разрешенья. — Она шумно высморкалась и все-таки не смогла усидеть на месте, пошла будто бы в огородец, накопать на обед картошки-скороспелки.

Фаина Борисовна было засобиралась с ней, но Тишиха остановила ее:

— А чего ты со мной пойдешь? Два-то куста картошки выкопать невелика надсада.

Фаина Борисовна так и осталась.

Тишиха вышла из избы, проскрипела воротами в огородец и прислонилась спиной к заплоту ограды.

Дождь навымачивал из травы комаров. Они скопились под крышей, не вылетали на ветер и будто только и дожидались Тишихи. Она поотмахивалась от них рукой, но — это ведь не комары, а зверье, не дадут и погоревать — побрела к начатому загону картошки.

Картошку нынче опалило морозом, ветвина у нее побурела, как осенью. И ведь как дружно весной все двинулось в рост — и хлеба, и трава, и картошка. Но тепло продержалось недолго. В июне ударили холода — и все сразу присело.

Скороспелка уродилась нынче не больше куриного яйца. И дожидаться от нее, что она поправится, не приходилось, потому как ветвина уже отмерла от клубней, клубни жили в земле сами по себе.

Да-а, про Тину лучше и не затевать разговора. А как не затеешь, когда Тина из головы не выходит. В тридцать пять лет осталась одна с четырьмя ребятами — натерпелась горького до слез. Тут поседеешь…

Видно, богу угодно, чтобы какая-то из дочек повторила ее судьбу. Тишиха овдовела в сорок один. А Тина-то и того раньше. Вот уж пять лет мыкается…

По три года привозила Тина своих ребят к матери. А то ведь летом-то неизвестно, куда их и девать. Всех не забьешь в пионерский лагерь на три-то смены. Да Петька тогда еще в садик ходил, Вера в первый класс. — какие им лагеря.

— Вези, Тина, всех ко мне!

А это ведь только легко сказать: «Вези»… К семидесятилетней старухе. Лето Тишиха пропышкает над ними, а на осень сама сляжет: и голова болит (нервы-то уж никуда не годятся; ну-ка все три месяца в расстройстве: не заболели бы без матери, не заблудились бы в лесу — лес-то такой большой, не утонули б в реке), голова болит, да и ноги не ходят, и руки не действуют. Надо бы на зиму дров наготовить, а с ребятами и некогда было: то стирка, то варенье.

Три года выдержала, а больше-то не смогла. Сказала Тине:

— Не могу, Тина, больше…

Так сама же и покою нигде не находила, изболелось все сердце: как там Тина одна-то с четырьмя управляется? Да и не в деревне ведь, в городе. Выскочил на дорогу ребенок — и того гляди, как бы не попал под машину.

«Привози, Тина, на лето», — написала дочке опять. Но Тина ведь у нее неглупая, понимает, что через два года мать не стала моложе.

«Приезжай, мама, сама», — ответила ей дочка.

Господи, четыре рта на руках, а она еще и пятый зовет. Да куда уж ей, Тишихе, теперь ездить? Дожует свой кусок и дома.

Старшие девки тоже звали ее к себе, и им отказала: у одной с мужем не больно ладится, у другой у самой здоровье кулижками — то ничего, а то прихватит, что в больницу заставляют ложиться; у третьей квартира тесная — сами-то чуть друг по дружке не ходят; а Галя скоро на пенсию — ей только гнилого-то пенька около себя и не хватает.

Да уж и не в ее возрасте по городам разъезжать. Нечего теперь старыми костями трясти, грей на печке бока.

Тишиха накопала скороспелки — не картошка, а один смех, чуть крупнее гороха, — намыла в канаве той, что «похруще», а остальную свалила в ведро. Надо будет Степахе отдать, пускай поросенку скормит. Тишиха уже скота не держала, а Степаха ей чуть не через день приносила молоко и не брала за это никаких денег.

Тишиха пошла в избу и еще из сеней услышала, что в окошко стучат. Ой, господи, чего такое стряслось? Она открыла дверь. Девки все еще сидели за столом, сортировали по кучкам какие-то бумажки.