— Помню.
— Ну вот. Так ты чернеешь от табаку.
Василий Петрович облегченно заулыбался.
Он и в самом деле курил без меры. Ксенья, когда заходила в избу, с непривычки не могла продохнуть и отмахивала дым от себя, першливо откашливаясь.
Василий Петрович почти перестал смолокурить в избе, забирался в ограду, а на ночь, несмотря на резкие утренники, уходил спать на поветь. Она была до крыши забита сеном, но в углу у ларя оставалось незанятое местечко, где стояла кровать, над которой еще с весны Василий Петрович натянул домотканый полог. Он натягивал его от комаров, а теперь выходило — и для тепла. В пологе, когда надышишь, становилось даже парно. Но сено ведь тоже не допускало с улицы холод, закрывало все щели, продувные подкрышные пазухи. Да еще Василий Петрович, оттянув в изголовье полог, принимался курить, и дым заполнял все пространство, тяжело зависая вверху и удерживая на повети надышанное тепло.
Однажды Ксенья зачем-то заглянула к нему на поветь и не по-притворному испугалась:
— Ой, ведь и дом спалишь… Сено-то одним разом займется.
Она не дала Василию Петровичу дотянуть до утра, заставила перебраться в избу. И хоть в избе ему приходилось укорачивать себя и с вечера класть трубку на подоконник, он все же был доволен переселением: как хозяйка распорядилась. Степанида тоже не давала спать ему на повети. Бывало, если он не послушает, всю ночь не смыкала глаз. Не один раз выскочит на мост, наставляя ухо: потрескивает у него трубка иль нет.
— Да спи, спи, — осаживал ее, бывало, Василий Петрович. — Не маленький ребенок, с огнем не буду играть.
Степанида звала его в избу, но он наперекор ей все-таки оставался ночевать на повети.
А вот Ксенье перечить не смог. Да и как ей перечить? Не жена и не полюбовница. А за то, что взвалила на себя нелегкую бабью поклажу, ребятишек его от грязи отмыла, в избе навела порядок, куражиться над ней был бы грех.
Ксенья уже ходила теперь на ферму, но Василий Петрович с ней там почти не виделся.
Коров гоняли пастись по жнивью в полях, и он управлялся с ними один, без помощников. В поле — не в закустарившихся лугах, не в лесу — не растеряешь стадо. И Пеструхи-беглянки уже в стаде не было.
Доярки, как только Пеструху нашли в торфяном болоте у Межакова хутора — облезшую, с потрескавшимися сосками, уговорили председателя колхоза выбраковать ее и отправить на скотобазу.
— А ты, Зиновий Васильевич, помнишь ли, как меня-то выбраковать хотел? — сощурилась Ксенья, увидев Зиновия, приехавшего на ферму за выбракованными коровами.
Зиновий не знал, как себя с ней и вести. В Полежаеве уже вовсю поговаривали, что Василий Петрович женился на Ксенье. Приходили даже к Василию Петровичу охотники купить Ксеньину избу.
— Не со мной торгуйтесь, а с ней… — сердился Василий Петрович. — Может, она на города ладит уехать, тогда продаст…
После такого ответа заводить с Ксеньей разговор об избе уже никто не решался.
Зиновий тоже однажды попытал у отца:
— Пап, а у тебя с ней чего? На квартире жить, так вроде бы своя изба есть.
— Не твоего ума дело, — осадил сына Василий Петрович.
Зиновий уже отвык от таких ответов, покраснел пятнами:
— Не моего, так и не моего, — сдался он. — Только ведь после маминой смерти и шести месяцев не прошло. Погодил бы немного.
— Я-то бы погодил, да у меня, Зинко, полная изба негодников, они не ждут.
Василий Петрович нарочно назвал сына Зинком, чтобы тот сразу почувствовал, что он хоть и председатель колхоза, а ему сын и у него над ним власть прежняя.
Зиновий больше не сказал ничего, а теперь вот Ксенья принародно смутила его своим вопросом.
Бабы выжидающе притихли, запереглядывались.
Но Ксенья сама же и пришла к Зиновию на выручку:
— Выходит, ты не зря меня собирался выбраковать. Чуть по-твоему и не стало…
Зиновий все еще хмурился, не зная, ответить ли ему что-либо или набраться терпения и промолчать. Но Ксенья снова опередила его, засмеялась, как прежде:
— А ведь сдал бы тогда, когда грозился-то осенью, так для колхоза, смотришь, лишние семьдесят килограммов мяса в план засчитали. И по лесу бы шастать из-за меня никому не пришлось.
Зиновий заулыбался:
— Ничего, вот снова поднаберешь вес — и сдадим.
Тут уж Маня Скрябина высунулась, нашла в словах Зиновия оборотный смысл:
— Так чего, или уже на поправку пошла? Ты откуда знаешь-то? Уж не за ноги ли батьку держал?
Даже Василий Петрович не удержался, сплюнул:
— Язык у тебя, Маня, или лопата — разобрать не могу, — и покосился на Ксенью. Она стояла как ни в чем не бывало, будто бы слова и не касались ее.
Но Василий Петрович с этих пор старался не задерживаться на ферме подолгу.
В небе пахло уже зимой. Стерня в полях почти не отогревалась от инея. На землю вот-вот мог улечься покров.
И когда снег все же выпал, когда на ферме Василию Петровичу стало нечего делать, работы у него все равно было невпроворот: она всегда поджидала его. На другой же день, как освободился из пастухов, он уже гнул для колхоза сани. У него еще с лета были запасены полозья, приготовлены вязки, и он теперь выравнивал топором, подтесывал пахнущие стружкой копылья. Дело было привычное, большого хитра не требовало, но всякий раз успокаивало, и Василий Петрович забывался за ним.
Но, возвращаясь мыслями к жизни, думал, что все-таки действительно лучше семью гореть, чем однова овдоветь.
В первом вдовстве он так сильно не ощущал свалившейся на него тяжести. Тогда все-таки была жива и старуха, его мать, и обязанности по дому тянула, как коренная лошадь. Теперь их навьючила на себя Ксенья, но оттого, что она жила в его доме на непонятном и ему положении, Василия Петровича еще сильнее давила вина за то, что ей приходилось, как прислуге, потеть на чужую семью — обшивать, обстирывать ее, ходить за скотиной, хозяйничать у печи да еще и голубить чужих детей.
Василий Петрович видел, что Ксенья стала непохожа на прежнюю, молчаливая, неулыбчивая. Она будто несла чужой крест и не знала, сбрасывать его или донести до могилы.
И все-таки находили и на Ксенью светлые полосы: она вбегала в избу, с морозу красная, и, хохоча, хватала Кирилку и начинала тереться холодной щекой о его лицо.
— Пу-у-сти, — вырывался он, но она зажимала его в коленях и осыпала всего поцелуями, Кирилл не успевал обтираться.
— Всего замусля-я-вила, — тянул он недовольно, но Василий Петрович видел, что сын уже притерпелся к Ксенье. — Лучше бы рубаху погладила, а то бабы смеются, в измя-я-той хожу-у…
— В измятой? — спохватывалась Ксенья. — Ох ты, господи… Да ты же опять сегодня не ту надел… Я же тебе с утра горошком нагладила…
— А го-о-рошком — бабы смеются: го-о-ворят, как ку-у-ричий по-о-мет…
— Ох ты, господи, да что за привередливые бабы у нас, — улыбаясь, хмурилась Ксенья. — Хорошую рубаху забраковали…
Она разогревала утюг и бралась наглаживать Кириллу одну рубаху за другой.
— Ну, вот теперь пускай посмеются… Теперь как жениха вырядим. На выбор надевай любую рубаху, какая на тебя взглянет.
Кирилл стоял тут же, положив на столешницу подбородок, и ревниво следил за сноровисто бегающим утюгом.
— Я все-е наде-е-ну, — заявил он, поразмыслив. — И бу-у-ду ба-а-бам пока-а-зывать: они все-е гла-а-же-ные…
— Носи на здоровье. — И Ксенья в припадке веселого возбуждения повернулась к Василию Петровичу. — А ты чего же меня, Василий Петрович, замуж теперь не зовешь? Раньше с бородой был, так звал, а как примолодился — и гордость заела…
У нее были, как у кошки, зеленоватые глаза. Василий Петрович впервые заметил это. Он опешил, закашлялся.
— Не кашляй. Все равно не поверю, что старый. — Она уселась к окну, и Василий Петрович испугался, что у нее снова схлынет хорошее настроение.
— И рад бы бодрить, да штаны коротки, — некстати обронил он, сознавая, что говорит горькую правду: годы-то все же у него не огневые уже.
Но Ксенья, занятая своим, не обратила на его слова никакого внимания.
— Ты слышал ли? — спросила она. — Меня ведь бабы теперь Аксиньей зовут. Как ровню свою… Как бабу… Ну дак ведь и то правда: сорок лет…
В узкие прорубы окон падали отсветы снега, и во дворе было бело, как почти что на улице. И все-таки, когда Аксинья, раздав по кормушкам сено, перешагнула заледеневший от пара порог, глаза у нее заслезились от искристого полыхания сугробов. Морозец легким облачком вырывался изо рта и хватал за нос.
Аксинья, закрывшись рукавом черного халата, побежала в молокомерную. Там целыми днями топился котел и было по-парному удушливо.
— Охти, ахти, — потянулась навстречу ей Фая Абрамова и зевнула. — Охти, ахти, за кого бы замуж пойти…
Аксинья сразу сообразила, в чей огород бросаются камушки, и поняла, что тут шел разговор о ней.
— За Васю-Грузля, — не растерялась она.
Бабы выжидающе притихли, а Фая почувствовала себя уязвленной:
— Ой, за Васю-то уж я бы ни за что не пошла. Это ты стариком не побрезговала.
— Радоваться, Фаинушка, надо, что он нами не брезгует, — поддержала Аксинью Маня Скрябина. Она вымыла в парившем ведре руки, встряхнула с них брызги на огонь, и в топке запотрескивало, будто туда бросили соли.
— Ты с ума сошла, — ужаснулась Фая. — Ну-ко, каково: старик над тобой пыхтит?
Аксинья вызывающе придвинулась к Фае и шепотом выдохнула в ее лицо:
— Что ты, пыхтит? Я ведь только сейчас и любовь-то нажила настоящую.
Фая недоверчиво передернула плечами:
— Ну да, любовь… — И, подмигнув Мане, безжалостно добавила: — Любит жена и старого мужа, ежели не ревнив.
Аксинья сняла колхозный халат, взяла с вешалки свое пальто и, одевшись, вышла из молокомерной. За спиной она еще успела услышать возбужденный возглас Мани Скрябиной: «Да ты что, Фаинка? Меня бы Вася от смерти спас, так и я бы у него тоже осталась», — и закрыла дверь. Но и дверью голоса не глушились.
— А я бы нет, — упорствовала Фая Абрамова. — Это же не радость, а мука со стариком-то жить…