– Господи… – прошептал Ефим. – Что же ты, брат?
Тот открыл глаза, шепчет:
– Ночью шёл… сил не стало. Сюда упал…
Ефим снял с себя рясу, укрыл им мёрзнущего, сбегал к монастырю за отцом Парфением.
Старец, завидев юношу, сказал:
– В больницу его уже нести не успеем. Надо обогреть душу – тогда и тело оттает.
Снесли его в келью отшельника, натопили, чаю дали, иконочку поставили у изголовья – “Умиление”. И вдруг… юноша начал плакать, но тихо, как младенец.
– Я в Бога не верил… – шепчет. – А вы мне… просто так…
– Не просто так, – сказал Ефим, и голос у него был уже не послушнический, а зрелый. – Ради Него.
И в тот момент в его сердце что-то прояснилось, как после долгого тумана.
Позже, когда юноша окреп и ушёл, уделив свою судьбу миру, Ефим сидел с отцом Парфением у печки.
– Батюшка, – сказал он, – а если бы я тогда, увидев его, в снег лег рядом, “из сострадания”?
Отец Парфений прищурился, словно вглубь души смотрел:
– Были бы два трупа. А теперь – одна спасённая душа. Понимаешь?
Ефим кивнул. В нём всё больше утверждалось то, о чём апостол говорил: “Всё испытывайте, хорошего держитесь”. Не каждый зов – святой, не каждая боль – плод. Где разум – там свет. Где свет – там и путь. А где путь – там и Христос.
С того дня его духовная радость стала глубже – не весельем, не умилением сытым, но тихой уверенностью: он может быть тем, кто держит палку у края ямы. Тем, кто не прыгнет туда из жалости, но и не отвернётся. А просто поможет. Во Христе.
+
III. Яма без дна
Прошло несколько лет. Ефим уже не был тем юным послушником с жалостливым сердцем и неразумной душой. Теперь он сам наставлял новых, и некоторые называли его “молодым старцем” – за то, что говаривал просто, а будто из глубины говорил.
Но вот однажды пришло испытание, не снаружи – изнутри.
Осенью, после панихиды по почившему иеромонаху Парфению, он почувствовал, будто душа его ушла в тень. Молитва перестала радовать, благодать – отступила, всё стало пусто, как выгоревший луг. Он ходил, выполнял правила, даже говорил назидания, но сердце молчало. И молчание это было не тишиной, а бездной.
“Вот я, – думал он, – который другим в яму не давал падать. А сам, выходит, в неё провалился. Где же посох мой? Где свет?”
Он пришёл к могиле отца Парфения – старец уже два года как отошёл ко Господу – и стоял молча, будто ждал, что земля заговорит. А вместо этого... на снегу рядом с крестом он увидел знакомую палку. Ту самую – тонкую, берёзовую, с тёмным сучком у основания, которой когда-то старец отпугивал горлиц от гряд. Она стояла, прислонённая, будто кто-то только что её поставил.
Он взял её в руки. Не было чуда, ни голоса, ни грома. Но в сердце всплыли слова, как из глубин:
“Чтобы помочь – не нужно страдать вместе. Но чтобы понять – нужно быть там”.
Ефим понял: и это молчание, и эта тьма – не наказание, а вразумление. Господь дал ему вкусить глубину бездны не для гибели, но для сострадания, очищенного от суетной жалости. Он не упал в яму, он спустился, чтобы знать, что там. И с посохом разума должен был выйти.
Он пошёл в храм, как будто впервые. И когда встал на вечернюю молитву, слёзы пошли. Не от скорби, а от тихой благодарности. Он узнал боль – и вернулся с ней ко Христу.
С тех пор он говорил:
– Есть ямы, в которые мы падаем. Есть – в которые нас затягивает любовь без рассудка. А есть – куда Господь посылает нас, чтобы мы знали, откуда вытаскивать других.
И в этом – великая тайна рассудительности. Не оберечь себя, а сохранить свет, чтобы и в бездне не погаснуть.
+
IV. Завет на закате
Прошли годы. Монастырь изменился: новые стены, новые голоса, новые заботы. А Ефим остался. Только теперь его звали не иначе как отец Ефимий. Он говорил мало, но каждое слово его отзывалось в душах, как камень, брошенный в колодец: не сразу, но глубоко.
Он уже не мог трудиться, как прежде: нога болела от старого перелома, а зрение мутнело. Но келью его не оставляли ни новоначальные, ни искушённые. Приходили за советом, как к источнику.
Однажды вечером, в прощённое воскресенье, перед Великим постом, молодой инок по имени Гавриил пришёл к нему, полный растерянности.
– Отче, – сказал он, – я больше не понимаю, где граница между состраданием и безрассудством. Я всех жалею, всех хочу обнять, всех спасти… и погибаю сам. Молиться не могу. Радости нет. В сердце – шум и темнота.
Старец помолчал. Потом медленно, опираясь на знакомую берёзовую палку, всё ту же, что хранил у иконки, вышел на крыльцо. Небо было чистым, в звёздах, как древняя икона в золоте.
– Видишь, – сказал он, – вот я стою на краю вечера. А когда-то стоял на краю ямы. И понял: спасенне не в том, чтобы всех унести на себе, а в том, чтобы нести в себе Христа. Тогда Он Сам понесёт тех, кого мы не можем.
И замолчал.
Гавриил хотел ещё спросить, но отец Ефимий поднял палец:
– Запомни: боль ближнего – не повод упасть, а зов взяться за посох рассудительности. Не прыгай в яму, если не уверен, что сможешь вылезти. И прежде чем спасти кого-то, утверди своё спасение. Ибо слепой слепого не выведет.
– А как узнать, что я не из страха остался наверху, а из любви? – спросил Гавриил, уже тише.
– Если молишься – и не осуждаешь, если страдаешь – и не теряешь мира, если помогаешь – и не забываешь Бога, тогда – любовь.
В ту ночь отец Ефимий отошёл ко Господу. Тихо, без шума, как свеча, догорающая в лампаде. В руках у него осталась палка – гладкая, тёплая, как будто хранившая тепло его слов.
А инок Гавриил взял ту палку, не как святыню, а как завет: рассудительность – не холод, а свет. И в том свете – путь.
2017 Афон
+
Свеча одиннадцатая
Суд Божий
Он вошёл в комнату, как входят те, кто давно не боится быть изгнанным. На нём был ветхий плащ, на заплате ещё одна заплата. Глаза смотрели прямо, но не вызывали на бой. Наоборот, в них было что-то такое, от чего и враг, казалось, опускал оружие: не слабость – тишина.
– Это отец Александр, – сказал кто-то сбоку, словно извиняясь.
Молчание. Комната дышала злобой, как печь, раздутая гневом. На столе – протокол, на стене – портрет начальника в рамке, рядом – два участковых и женщина с разорванной душой.
– Кто он такой? – буркнул следователь.
– Священник. Пришёл по просьбе сына этой… пострадавшей.
Мальчишка стоял в углу. На нём – чёрная куртка, а под нею, казалось, тлело сердце, которое билось не от страха, а от стыда. Он украл. Деньги. Много. У матери. На наркотики. В квартире – драка, полиция, мать в истерике. И вот – отец Александр.
Он не стал говорить. Просто подошёл к ней – женщине, перекошенной гневом, и, казалось, обнял её не руками – взглядом. Тот, кто видел, говорил потом: будто в комнате стало тише.
– Ты… ты хоть понимаешь, что он сделал? – сорвалась она. – Ты пришёл защищать вора?
Отец Александр стоял и молчал. Потом сказал:
– Я пришёл быть рядом. Не защищать. И не судить. Просто быть.
– Вам легко говорить. Вы – поп. У вас, может, и детей нет, и душа не болит.
Он тихо кивнул:
– Была. Болела. Умерла. В девятом. От дозы.
И снова – тишина. Такого в комнате не ожидал никто. Не ждали в ней ни покаяния, ни правды, ни живой боли. Она – казённая. Протокольная.
А теперь – будто Крест вошёл в протокол.
– Я не оправдываю. Но есть то, что выше правоты. Это – боль. И любовь, которой не хватает. И если уж кого и судить, то всех нас. За то, что мы умеем карать, но не умеем слушать, понимать, сострадать и протягивать руку помощи.
Следователь вздохнул. Мать опустилась на стул. Мальчишка – рыдал. Без слов. Без крика. Только плечи дрожали, будто сердце решило говорить за рот.
Отец Александр подошёл. Не спросил. Не наставлял. Просто положил руку ему на голову. Как в древности. Как будто в том жесте было всё: прощение, надежда, тишина.
Позже, в коридоре, его догнал участковый. Молча пожал руку. Без слов.
– Вы ведь знали, что она на вас сорвётся?
– Да.
– И всё равно пришли?
– А если не я – кто?
– Да вам за это никто не спасибо не скажет.
– И не надо.
– И всё-таки… зачем?
Отец Александр улыбнулся. В глазах – усталость и свет. Как будто он в этот момент смотрел не на коридор, а на что-то вечное – в самом человеке.
– Потому что мир начинается не с закона. А с сердца. И если оно не сдалось, значит, ещё можно спасать.
Потом об этом случае никто не вспоминал официально. Протокол забыли. Мальчишка поступил в техникум. Мать стала приходить в храм. Не часто. Но свечку ставила.
А батюшка всё так же ходил – в старом плаще, с видом человека, который знает: ты не победишь зло оружием. Но можешь – не отдать ему себя.
+
Свеча двенадцатая
МИРОТВОРЕЦ
Протоиерею Петру,
настоятелю храма Покрова Божией Матери
и всем священникам войны посвящается...
1. Ecce Homo
Я видел этого человека
Он шёл на костылях...
Это не было движение человека – это было движение креста. Он тащил себя через грязь, как вкопанный, как вросший в землю корень, который не выдернуть – только с кровью. Костыли скрипели, как упрёк. Под ногами – мёрзлая земля, в небе – гул разрывов, в лёгких – горячий дым войны, который стал воздухом. Он не спешил. Потому что некуда было спешить. Ибо спешка – роскошь живых.
У него не было левой ноги.
Она осталась где-то там, на на раскисших от крови дорогах – в воронке, вместе с куском металла, с мешком гречки и детским мишкой, пропитанным соляркой. Он не кричал тогда – не было смысла. Земля приняла его в себя, как принимает всё: кровь, страх, бессилие. Он помнил тишину. Эту великую, нечеловеческую тишину, которая приходит после взрыва. В ней всё становится правдой. И если ты не умер – значит, стал частью этой правды.
Когда очнулся, вместо ноги была пустота. Врач сказал: