Свечи на ветру — страница 19 из 91

— Ты чего туда, малыш, забрался? — спросил Иосиф. — Вылезай.

— Сейчас. Я только нарисую старшего подмастерье Лейбеле Паровозника и себя.

— Какое кощунство! — возмутился шорник Тевье, постоянный клиент моего первого учителя господина Арона Дамского.

— Вылезай, малыш.

Я вылез из ямы и не стал дожидаться, пока туда опустят на необтесанной погребальной доске моего первого учителя господина Арона Дамского. Пусть они сами смотрят. Я свое дело сделал. Будь жива бабушка, она, ей-богу, меня похвалила бы. Разве не она говорила, что учителям, даже самым строгим, надо руки целовать.

Было уже лето, когда местечковый почтальон Эустахиус пришел к Иосифу и принес письмо.

— Письмо? — удивился могильщик.

— Письмо, — сказал Эустахиус. — Но не тебе, а внуку старика Клейнаса.

— От кого же? — Иосиф взял у него конверт и стал разглядывать неразборчивый почерк.

— Я разношу письма, а не читаю, — ответил Эустахиус и распрощался.

— Эй, малыш, — кликнул меня Иосиф. — Тебе письмо. Принеси-ка мне мои окуляры, — сказал могильщик.

Я принес ему очки. Иосиф вскрыл конверт, извлек оттуда четыре листка, исписанных мелким почерком, и, с трудом складывая буквы, прочитал:

— «Дорогой мой внук Даниил, если тебя не забрали в приют, а если да, то пусть письмо снесут на кладбище Иосифу».

— От деда, — разочарованно протянул я.

— Слушай дальше, — сказал Иосиф и продолжал — «Никогда мне в жизни не везло, но, слава богу, я еще жив и чувствую себя не как в богадельне, а как дома, хотя они меня здорово подвели, и я, старый дурак, попался»…

— Ничего не понятно, — сказал я.

— Это он о тех… из общины, — пояснил Иосиф. — Не перебивай. Где же я читаю? Ага. «Теперь мы с тобой, Даниил, оба сироты, но бог справедлив и когда-нибудь еще о нас вспомнит. Отца твоего, сына своего Саула, я так и не повидал, прямо со станции меня повезли без всяких разговоров в богадельню, а я просился в тюрьму и показывал билет. К счастью, богадельня большая и есть знакомые. Например, Файвэл Кравец из Жагаре. Он приходится двоюродным братом Шлейме Рубинштейну, а Шлейме Рубинштейн женился на нашей Брайне, а Брайне после смерти Шлейме вышла второй раз замуж за Мейше-Янкла, а Мейше-Янкл служил со мной в Бобруйске. Я его хорошо знаю». Да-а-а, — протянул Иосиф. — Что, что, а память у твоего деда отменная.

— Он там просто свихнулся, — сказал я.

— «Есть еще один выкрест из Кедайняй Мотл Петух, совсем недавно он снова стал евреем, хотя у него под подушкой спрятан крест. Я сам не видел, потому что подушку у него украли. Еще мне здесь нравится, что я единственный часовщик. Файвэл Кравец — портной. Портных в богадельне как собак нерезаных, а шить им нечего, латают друг друга и довольны. Дорогой мой внук Даниил! Обращаюсь к тебе с главной просьбой в моей жизни. Если тебя не забрали в приют, то пришли мне маленькие плоскогубцы, они лежат в нижнем ящике, а еще два пинцета, а еще бензин в пузырьке, кажется, я закрыл его, а может, и не закрыл. К тому же пришли все часы, кроме ходиков, ходики оставь себе. Часы мне здесь нужны для работы, так как ни у кого их нет. Все это пришли через Рувима Столярского, еще в позапрошлом году его собирались отправить в богадельню. И скажи ему, чтобы он ничего не растерял по дороге и чтобы у него ничего не украли. Если тебя не забрали в приют, сходи на кладбище к Иосифу», — могильщик перевел дух и воскликнул: — Наконец и про меня вспомнил! «Сходи к Иосифу, и он от моего имени тебе все прочитает. Только пусть он не смеет из тебя делать могильщика. Храни тебя господь! Остаюсь твой дед из богадельни».

— Все? — спросил я, когда Иосиф замолк.

— Все, — сказал могильщик.

От письма деда, сбивчивого и печального, на меня повеяло чем-то щемящим и близким. Я вдруг устыдился своей мысли о его безумии. Вспомнил наш дом, в котором, кроме ходиков и мышей в подполье, не осталось никакой жизни. (Кошку мы забрали с собой на кладбище.)

— Рувим Столярский давно перебрался в Кибартай. Там у него отыскалась дочь от первого брака, — пробормотал Иосиф. — Съезжу-ка я к твоему деду сам.

— А если кто-нибудь умрет?

— Не умрет, — сказал могильщик. — В жару люди редко умирают. Ты только не забудь покормить нашу клячу и отвести ее с утра на водопой.

— Может быть, дед вернется с вами обратно?

— Может быть, — сказал Иосиф.

Он уехал в субботу, когда никого не хоронят, сложил в деревянный сундучок несколько пар заржавевших часов, плоскогубцы, купил в булочной Файна пирог с изюмом — нельзя же в гости ехать без подарка, — и я на кладбищенской телеге отвез его на станцию.

Когда я возвращался со станции, меня вдруг окликнул сын доктора Иохельсона Шимен.

— Ты почему не заходишь? — он забрался в телегу и придвинулся ко мне. — Моя мама спрашивает, где твоя благодарность?

— Какая благодарность?

— За скрипку. Обещал пойти в ученики к свадебному музыканту, а стал гробовщиком.

— А я не гробовщик.

— Кто же ты такой?

— Никто.

— Неправда. Ты уже кого-нибудь зарыл?

— Никого я не зарывал. Отстань.

— Все надеешься стать птицей? — не унимался Шимен.

— А тебе какое дело?

— Да ты не сердись. И я бы с удовольствием стал птицей. Думаешь, человеком быть приятно. Человеком быть очень даже тяжело. Одна Юзефа чего стоит — ворчит и ворчит. Но от нее мы скоро избавимся… А учителя! А мама? Правда, я узнал одну важную вещь…

— Какую вещь?

— Все птицы живут недолго. Кроме ворона. Ворон живет триста лет. Но вороном быть стыдно. А воробей, тот всю жизнь в навозе копается, а аист ест лягушек.

— А я бы мог.

— Ну да?

Мы доехали до мебельной фабрики. У ворот толпились люди.

— Война, — сказал Шимен. — Передавали по радио.

— Где?

— В Испании. Папа сам слышал. Немцы напали на испанцев. У испанцев только винтовки, а у немцев танки и самолеты. Ты когда-нибудь видел самолет?

— Не видел.

— А танк?

— Нет.

— А я видел. В городе. На параде.

Я остановил лошадь, поднялся во весь рост и разглядел с телеги парня, рубившего кулаком воздух и выкрикивавшего непонятные, похожие на выражения доктора Иохельсона, слова:

— Фашизм…

— Фаланга…

— Республика…

— Поехали отсюда, — сказал Шимен, — тут совсем неинтересно.

Толпа слушала парня и молчала.

Кладбищенская лошадь равнодушно прядала ушами, пощипывала примятую, росшую вдоль забора траву, над нечесанной холкой жужжали тощие мухи, а Шимен ковырял пальцем в веснушчатом носу, и все было, как прежде, кроме кулака, рубившего воздух, и голоса, полного гнева и тревоги.

— Разойдись! — вдруг послышался другой голос, и я увидел нашего местечкового полицейского. Порядок подбежал к парню и взял его за руку, чтобы тот не смел рубить кулаком воздух — воздух нашего местечка, в котором никогда не звучали такие слова. Но парень продолжал их выкрикивать, и крик его подхватывало эхо и относило куда-то за реку, к лесу, а может, и еще дальше, к этим испанцам и немцам.

Наконец парень умолк. Толпа разошлась, и я стегнул кладбищенскую лошадь.

— Ты за кого, Шимен? — спросил я у сына доктора.

— Я как папа: за больных и бедных.

— А испанцы бедные?

— Бедные.

Мы подкатили к реке, разделись донага и стали плескаться в теплой, пропахшей тиной и рыбой, воде.

— А теперь, — сказал Шимен после купания, — я тебе открою главный секрет.

— Какой секрет?

— Мы отсюда уезжаем.

— Насовсем?

— Насовсем.

— В город?

— Еще дальше.

— Куда же еще дальше? Неужели в Испанию?

— В Америку.

— Врешь.

— Ей-богу. Папа уже договорился с господином офицером.

— Он вас туда везет?

— Нет. Господин офицер покупает у нас дом и сад.

— А почему вы уезжаете?

— В Америке нет Гитлера.

— Но у нас в местечке его тоже нет.

— Пока его нет, но он там, за рекой, — Шимен махнул рукой в сторону моста. — Гитлер убивает евреев.

— И испанцев?

— Кажется. Он и нас убьет, если мы отсюда не уедем. Так говорит папа. Папа знает. Он учился в Германии.

— А кто будет лечить?

— Кого?

— Всех.

— Приедет другой доктор. Мама не согласна. А я согласен. Папа очень хвалит Америку. Он говорит, будто там поезда под землей ходят, а дома такой вышины — прямо с крыши на небо попадаешь. Поедем вместе!

— Нет. Я буду ждать.

— Кого?

— Своего папу. Может, еще останетесь? А вдруг эти испанцы побьют Гитлера? — Мне было жаль расставаться с Шименом.

— Если папа решил, так оно и будет. Приходи к нам в гости, Даниил!

— Как-нибудь забегу, — сказал я, выпряг из телеги клячу, взял ее под уздцы и повел к воде. Лошадь забрела в реку и стала медленно и жадно пить, поднимая мокрую морду и оглядывая тонущую в белесом мареве окрестность.

Прошла суббота, наступило воскресенье, но Иосифа все еще не было. Не случилось ли с ним что-нибудь в городе? Я лежал на жесткой кровати и со страхом думал о том, что будет со мной, если мой опекун не вернется, кто будет сторожить кладбище, рыть могилы, ухаживать за клячей. Не бросишь же все и не сбежишь к часовому мастеру Пакельчику.

Звезды заглядывали в окна хаты, крупные и светлые, и от их сияния становилось еще страшней. Казалось, тысячи глаз следят за тобой и испытывают твое терпение. Как-то Иосиф сказал, что звезды — это глаза мертвых праведников, попавших в рай, никуда от них не скроешься, ничего от них не утаишь.

Я встал с кровати и задернул занавеску, но и сквозь тонкий ситец в избу просачивался их свет, да тут еще луна сияла, как надраенная до блеска кастрюля, в которой бабушка варила на зиму варенье.

— Кис, кис, — позвал я кошку, чтобы заглушить страх, и она вынырнула откуда-то из темноты и уставилась, грешница, на меня своими звездами. — Хочешь, я тебе сыграю на скрипке?

— Мяу, — согласилась кошка.

Я сыграл ей песенку, которую иногда напевала бабушка, о пастушке и его ягненке.

Кошка слушала меня затаив дыхание, и в ее глазах-звездах было столько сострадания, сколько, видать, бывает и у праведников.