По дороге в местечко я увидел русских. Их было четверо. Они стояли полукругом возле своего железного дома, выползшего из пущи, и умывались на опушке снегом. Один из них все время растирал свою смуглую грудь, смеялся и повизгивал от удовольствия.
Когда я приблизился к ним, они закончили умываться и забрались в танк. Только тот, со смуглой грудью, высунулся из люка и помахал мне рукой. Я ответил ему, но танк тронулся и, вгрызаясь гусеницами в снег, развернулся и исчез в пуще. Еще долго было слышно, как он грохочет. Эхо металось над пущей, сшибало снежные шапки с верхушек деревьев и насмерть пугало оголодавших кабанов.
Господина Натана Пьянко на фабрике не было, и я отправился к нему домой.
— По какому делу? — открыла дверь служанка.
— Насчет кладбища.
— Реб Натан не может тебя принять, — сообщила она.
— Почему?
— Его нет.
— А где он? — не сдавался я.
— Уехал.
— Куда?
— Он мне не докладывает, — служанка поморщилась и скрылась за массивной дверью.
То, чего не знала прислуга господина Натана Пьянко, объяснил мне Хаим, когда я вошел в синагогу.
— Реб Натана нет и не будет.
— Как же так? — спросил я у служки.
— Сам не понимаю, что творится. Одни бегут от Гитлера, другие бегут от русских.
— Реб Натан бежал от русских? — вытаращил я глаза, но служка Хаим неожиданно замолк. Он взял потрепанную книгу и ни с того ни с сего стал молиться: то ли за реб Натана, то ли за русских, то ли за себя.
— Реб Хаим, — прервал я его молитву. — Я тоже решил… бежать…
— Все бегут, — Хаим украл у молитвы минуту. — Почему мне никогда ни от кого не хотелось бежать?
Служка не был настроен точить лясы. Он нервно листал пожелтевшие страницы священной книги, полной одному ему понятной мудрости, водил крючковатым носом, словно принюхивался к ней, как принюхивался дед к привезенной из Латвии знаменитой папиросе. Исчезновение председателя общины господина Натана Пьянко, по всей видимости, ошарашило Хаима, побуждало к размышлениям, которыми он ни с кем не хотел делиться. В его гортани, как вода в закипающем чайнике, что-то булькало, должно быть, обида или даже возмущение.
В синагоге было холодно. Господь бог одной милостью не мог согреть свой дом. Его два раза в день надо было топить, и, когда служка насытился чтением, я услышал:
— На-на-коли мне, Да-даниил, дров.
Мы вышли с ним во двор, где под навесом желтела поленница, я выбрал из нее несколько сухих поленьев и стал колоть их древним, как тора, топором.
— Не хватало еще, чтобы мы остались без могильщика, — сказал Хаим. — Ты совершишь страшный грех, если сейчас все бросишь.
— Все равно никто не умирает, — сказал я и со всей силой всадил топор в полено.
— Не беспокойся, — проворчал Хаим. — Кто-нибудь умрет.
Я никак не мог вытащить топор из полена и размахивал им над увядшей головой служки.
— Ос-ос-торожно! — взмолился Хаим. — А то первым придется меня хоронить…
Наконец полено разлетелось на куски. Служка подобрал чурки и поплелся в молельню.
— Хорошо, — сказал Хаим и развел огонь. — Предположим, ты все бросишь. Чем же ты, Даниил, займешься?
— Что-нибудь придумаю.
— Придумать и я могу, — сказал служка и, глядя на огонь, добавил: — Раньше господин Пьянко отдавал божьему дому отходы со своей фабрики. Теперь придется дрова закупать. А они подорожают, потому что русские в пуще.
— Я слышал, среди них есть евреи, — сказал я, чтобы покончить с дровами.
— Это не те евреи, — в горле у служки снова что-то забулькало.
— Разве есть не те евреи?
— Есть, — сказал Хаим.
Когда мы покончили с евреями, разговор снова зашел о кладбище.
— Если Иосиф не вернется, я пришлю тебе напарника, — неожиданно заявил Хаим.
— Кого же вы пришлете, реб Хаим?
— Авигдора.
— Но он же глухонемой?
— Плакать и глухонемой умеет. На кладбище главное что? Слезы.
— Тогда пусть Авигдор один… без меня, — ухватился я за предложение Хаима.
— Люди не согласятся, — отрезал Хаим.
— Почему?
— Людям нужны и слезы и слова.
— Я все равно не останусь среди могил.
— Ну ку-да, ку-да ты пойдешь? — сочувственно произнес Хаим.
— В местечке открыли вечернюю школу. Я хочу учиться.
— Учись, — милостиво разрешил Хаим. — Разве одно другому помеха? Человек везде учится. И в школе, и на кладбище.
Служка помолчал и посмотрел на меня так, как будто виделся со мной впервые.
— Чему научился твой отец? — спросил он неожиданно и резко.
Хаим все равно меня не поймет, подумал я и бросил топор на пол.
— Я старый человек, Даниил, и могу сказать одно: ничего не меняй, пока сам господь не изменит. Только не говори, как твой отец, будто его нет. Господь есть и пребудет вовеки. И уж если он вложил тебе в руку лопату, то не променяй ее ни на перо, ни на винтовку. Доверься всемилостивейшему и смирись.
Огонь освещал лицо Хаима, и оно казалось прозрачным, как кисея на окнах.
— Нет, — сказал я. — Я не буду таким.
— Каким?
— Как вы.
— А какой, по-твоему, я?
Я не отважился сказать ему. Разве Хаим виноват в своем несчастье?
— По-твоему, я несчастен, да?
— Да, — с облегчением сказал я.
— В местечке все так думают. Но это неправда.
— Неправда?
— Я счастлив. Потому что, кроме веры, у меня ничего нет. И мне не надо ее продавать, как господину Натану Пьянко свою мебельную фабрику. Не надо бежать от нее, как Иохельсону от Гитлера. Моя вера сильней Гитлера… И русских она не боится.
Хаим говорил с каким-то озлоблением, пот покрыл его лоб, он свирепо заикался и все время ворошил угли, словно боялся, что, когда они потухнут, он и сам замолкнет навсегда.
— Твой отец не верил в бога, — выдохнул служка. — Но он верил в другое, как в бога. Вот и тебе пора.
— Что?
— В шестнадцать лет человек должен во что-то верить. Боже, как стало тепло!..
Хаим вытер пот со лба, и лоб его, непомерно большой, почти не тронутый морщинами, показался мне таким же прозрачным, как его озаренное пламенем лицо и кисея на окнах. Больше не о чем было говорить, но я не двигался, смотрел на огонь и впервые видел в нем и отца, и бабушку, и Иосифа, и самого служку Хаима, как будто все у меня было позади.
Когда я вышел на улицу, я дал себе зарок не приходить больше к Хаиму. Он все равно ничего не может, только опутает своими проповедями, как проволокой, только дохнет на тебя своей неприкаянностью, как метель стужей, и не отогреешься. Но к кому же мне ходить? Кроме Пранаса и Юдифь, в местечке никого не осталось, с кем я мог бы посоветоваться. Лео Паровозник? Опять начнет про свою вывеску. Ему еще, чего доброго, взбредет в голову вывести свое имя и звание по-немецки, так, на всякий случай. Был Иосиф, но его не стало. Почему не стало?.. Может быть, его удалось спасти? Он и не из таких переделок выкручивался.
Я добрел до местечковой гимназии и остановился у железной ограды. Там, за окнами, корпят над тетрадками Вильгельм и Юдифь. Скоро кончатся уроки, и она выбежит в своей ворсистой меховой шубке.
Подожду, решил я и встал под дерево.
Юдифь выбежала не одна, с подружкой, дочерью нашего местечкового пристава Кристиной, сведшей с пути истинного сына мясника Гилельса Ассира.
— Роден! — заверещала Юдифь. — Роден! — Она подбросила вверх свой гимназический ранец, уронила его, неловко потянулась за ним и сама шлепнулась в снег. Юдифь лежала, ошалело дрыгая ногами в теплых шерстяных чулках и посыпая себя белыми хлопьями снега. Дочь пристава Кристина с интересом глядела на нее и весело смеялась.
— Ну что же ты стоишь, Даниил? — деланно взмолилась Юдифь. — Подай же даме руку.
Под громкий смех Кристины я протянул Юдифь руку и помог подняться. Она ухватилась за нее и долго не отпускала.
— А теперь отряхни меня!
Грудь и спина у нее были белые, и я начал со спины с такой осторожностью, как будто Юдифь была из фарфора.
— Смелей, смелей, — подбадривала она меня.
Моя рука скользила по ее спине, как скользит кораблик по тихой заводи.
— Чисто, — сказал я и зашел спереди.
— Спереди я сама стряхну, — сказала Юдифь и принялась нещадно колотить кулачками по двум антоновкам, выпиравшим из-под ворсистой шубки.
— Проводи нас, Даниил, — сказала Юдифь. — Тебе же все равно, наверно, делать нечего.
— Нечего, — согласился я и покорно последовал за ними.
Мы шли втроем по местечку, и из всех окон — я в этом был уверен — на нас глядели люди и качали непривыкшими к удивлению головами. Слыханное ли дело, чтобы дочь пристава и дочь доктора разгуливали среди бела дня с местечковым могильщиком?
По правде сказать, я и сам не верил, что иду с ними рядом, но я шел и мне было хорошо, очень даже хорошо. Все вокруг неожиданно преобразилось: и немощеная улица, и снег, и шпиль костела, и полицейский участок. Казалось, из местечка исчез не господин Натан Пьянко, а что-то, преследовавшее меня сызмальства, сгинуло кладбище, пропал страх и остались только Юдифь и дочь пристава Кристина.
Вскоре исчезла и Кристина, и мы остались с Юдифь одни на всем белом свете.
— Почему ты молчишь, Даниил? — спросила она.
— Молчать хорошо.
— Кому хорошо, а кому плохо. Говори, — приказала Юдифь.
— Что-то не говорится, — сказал я.
— Рассказывай о себе.
— А что рассказывать?
— О своем доме… о семье…
— У меня нет дома. И семьи нет.
— Но была же.
— Была.
— Говорят, твой отец сидел в тюрьме.
— Да, — сказал я.
— Говорят, он коммунист.
— Не знаю.
— Где он сейчас?
На самом деле, где он сейчас, подумал я. Война в Испании закончилась. Так сказал Лео Паровозник. Наверно, портные проиграли. Какие из портных военные?
— Не знаю, — сказал, я.
— А я всегда знаю, где мой отец, — сказала Юдифь. — Но это ужасно скучно.
— Почему?
— У каждого должна быть тайна. У тебя она есть?
— Нет, — соврал я.