Свечи на ветру — страница 43 из 91

— Кто ж она такая? — спросила у меня Хана.

— Да нет у меня никакой барышни. Отстаньте. Скажите лучше, где реб Самуил.

— А может, тебе нужен реб Эзар?

Эзар Курляндчик совершал в местечке обряд обрезания.

— Может, требуется небольшая починочка?

Хана с Ривой залились хохотом и замолкли лишь тогда, когда в сени вошел резник, поджарый, болезненный, в очках на длинном носу и в бархатной ермолке.

— Над чем вы так смеетесь? — певуче спросил он.

Бабы молчали.

— Смех — не хлеб. Даже за деньги его не купишь, — сказал резник. — Я, например, не помню, когда последний раз смеялся. Кажется, в детстве.

— Главное, реб Самуил, не плакать. Без смеху обойтись можно. Мне палец покажи, и я смеюсь, как дура, целый день, хотя вы же знаете, ничего веселого в моей жизни нет.

— В жизни вообще нет ничего веселого, — сказал реб Самуил. — С чего же мы начнем? С индюка, утки или курицы?

— С чего хотите, — великодушно разрешила Рива.

Реб Самуил поправил очки на носу и с той же певучестью, как и прежде, произнес:

— По сути дела, спрашивать надо было бы не вас, а их.

— Недаром говорится: тварь бессловесная, — с явным подобострастием вставила Хана.

— Может, это и к лучшему, — промолвил резник. — Ибо что значат слова? Дайте мне, пожалуйста, вашего индюка, — обратился он к Хане, и та с благодарной поспешностью протянула ему птицу.

— Говорят, реб Самуил ходил в пущу, — прошептала Хана, когда резник скрылся.

— А что он там не видел? — недоверчиво покосилась на товарку Рива, тиская утку.

— Говорят, будто его Ошер на русском танке объявился.

— Неужели? — ахнула Рива и еще больше стиснула утку.

— Он туда еще в тридцать шестом уехал.

— В пущу? — усмехнулся я.

— Не в пущу, а в Россию. Еврейское государство делать. Они с твоим отцом Саулом закадычными дружками были. В одну лунку мочились. Только твой отец Саул в тюрьму угодил, а Ошер через границу перебрался. Так мой хозяин говорит. Реб Эфраим все знает. Он даже город называл, да у меня память, как решето.

Хана вошла в раж, но тут с прирезанным индюком вернулся резник. Он молча взял у Ривы утку и снова исчез за дверью.

— В следующий раз я вспомню, — пообещала Хана и, сунув мертвого индюка в корзину, заторопилась домой. Корзина была плетеная и из нее на пол просачивались капли индюшачьей крови, такой же красной, как и наша, человечья.

Я ждал в сенях, когда реб Самуил казнит Ривину утку, и думал о каплях крови на полу, которые каждый день смывает мокрой тряпкой Лея, сестра резника, старая дева; о владельце местечковой бензоколонки Эфраиме Клингмане, который все на свете знает; о сыне резника Ошере и о моем отце Сауле; об их странной и неожиданной для меня дружбе; о пуще, куда якобы ходил реб Самуил, и еще о еврейском государстве. Что до этого государства, то я, честно признаться, совсем запутался. Где ж оно, в конце концов, находится: в России? В Палестине, как утверждает Шендель Ойзерман, или в Америке? Моим государством были местечко и кладбище. Скорее кладбище, чем местечко, и если меня куда-то и тянуло, то не за тридевять земель, а на речку и на фабрику, в трактир Драгацкого и под окна гимназии, в которой училась Юдифь.

— Вот и твой черед настал, — сказал резник Самуил, но не взял у меня курицу, как будто пресытился кровью или решил наточить нож, кормивший его с незапамятных времен.

Было у реб Самуила пятеро сыновей, один другого краше, но все разъехались, потому что, наверно, стыдились этого ножа, этих умелых рук, волосатых и равнодушных, а — главное — этой крови.

— Проходи, детка, — предложил резник и провел меня в горницу.

За столом сидела его сестра и бесшумно вязала.

— Узнаешь его, Лея? — потревожил ее реб Самуил.

Лея посмотрела на меня своими застывшими, видно, никогда не плакавшими глазами и покачала головой.

— Это сын Саула.

— А-а, — протянула Лея, не переставая вязать.

— Что слышно, детка, — спросил у меня резник, совсем забыв про курицу.

— Ничего, — сказал я.

— Что ж. Это хорошая новость.

Под мышкой у меня торкалась курица. Лея изредка отрывалась от вязанья и недружелюбно косилась то на меня, то на нее.

— Отец твой не появлялся? — спросил резник.

— Нет, — сказал я.

— Скоро они, надо думать, появятся. Дело к этому идет.

Я хотел сказать резнику, что мой отец Саул уже никогда не появится, как бы дело к этому ни шло, потому что он погиб в Испании при штурме какой-то богадельни. Но разве резника это интересует?

— Оказывается, они были пророками, — промолвил Самуил, все еще не притрагиваясь к курице.

— Кто?

— Твой отец и мой сын Ошер. Придут они, детка, и некому будет резать кур.

— Почему?

— Они будут моим ножом сало резать.

— Реб Самуил, — сказал я. — Я хочу отвезти в больницу курицу.

— Конечно. Сама она туда не попадет. Тем более прирезанная.

Он взял у меня курицу и вышел из горницы. Я остался наедине с Леей и ее спицами, шелестевшими в тишине, как ржаные колосья.

— А ваш Ошер где? — спросил я у Леи.

— Там же, — обронила сестра резника.

— В Испании? — вырвалось у меня.

— Да, — ответила она. — В Биробиджане.

Через некоторое время возвратился с прирезанной курицей реб Самуил. В правой руке у него недобро сверкал нож.

— Возьми свою птичку, — сказал он и протянул мне курицу. — В ней ни мяса, ни крови. А вот мой нож.

— Нож мне не нужен, — сказал я. Не хватает того, чтобы Самуил предложил мне стать резником.

— Да ты взгляни на него, взгляни, — посоветовал резник.

— Как молния, — буркнул я.

— Твоя бабушка сорок лет носила ко мне гусей.

— Бабушка была вами очень довольна, — невпопад похвалил я резника.

— Так вот, — понизил голос реб Самуил. — Индюков они, положим, отнимут. Гусей тоже. Кур переловят. А ножа я им не отдам. Если возбранят по нашему обычаю резать, я себя самого… — Реб Самуил не договорил, полосонул ножом в воздухе, около самой шеи, и бросил его на стол. Лея вздрогнула от неожиданности, посмотрела на него своими застывшими, никогда не плакавшими глазами и сказала:

— Не надо было плодить детей. У меня их нет и не будет.

Я шел по местечку с прирезанной курицей, и в душе у меня теплилась надежда встретить Юдифь. Напрасно я давал себе слово забыть ее. Позапрошлой ночью мне пришло в голову достать у служки Хаима воску и попробовать вылепить Юдифь, ее глаза и волосы, ее нос и губы. Вылеплю и буду день-деньской любоваться и говорить с ней, и даже гладить. Я очень хорошо помню ее лицо и за сходство ручаюсь. Уж если полицейский Гедрайтис получился у меня как вылитый — даже лучше, чем в жизни — то с Юдифь я и подавно справлюсь.

Надо зайти в молельню и попросить у Хаима свечных огарков. У него их предостаточно.

До синагоги оставалось шагов пятьдесят, не больше, как вдруг на моем пути вырос Ассир Гилельс. Я хотел было свернуть в переулок и задами выйти к молельне, но Ассир припустился за мной и догнал возле булочной Файна.

— У меня к тебе дело, Даниил, — сказал Ассир и воровато оглянулся.

— Ничего не получится, — отрубил я.

— Да ты выслушай меня.

Никакой охоты слушать Ассира у меня не было. Разве не он заставил меня топать босиком по снегу?

— Мне некогда, — сказал я. — Мне надо курицу варить.

— Сваришь ты свою курицу, — сказал сын мясника. — Зайдем за угол.

Мы зашли за угол, и Ассир снова воровато оглянулся.

— Чего ты все время оглядываешься, как беглый каторжник. За тобой же не гонятся.

— Гонятся. Выручи меня, Даниил!

— Мне надо курицу варить, — не сдавался я.

— Причем тут курица?

— Притом.

— Да нет, — сказал Ассир. — Хаты мне твоей не надо.

— Чего ж тебе от меня нужно?

— Денег, — искренне признался Ассир и, не давая мне опомниться, добавил: — Я слышал, будто ты на американцах неплохо заработал.

— Кое-что заработал, — сказал я не без гордости.

— Одолжи мне свои доллары. Я тебе дам расписку.

— Зачем?

— Зачем нужна расписка?

— Не расписка, а доллары.

— Нужно, — сказал сын мясника.

— Не могу. Я собираюсь сшить пальто.

— Я тебе свое отдам. И коньки впридачу. Только одолжи, — взмолился Ассир.

— Разве у твоего отца нет денег?

— Его деньги не годятся. Мой отец ни о чем не должен знать, понимаешь.

— Ты что, женишься?

— Нет.

— На что же тебе доллары?

— Какая тебе разница.

— Как хочешь. Я спешу. Мне надо курицу варить.

— Хорошо, хорошо, — зачастил Ассир.

Его красное лицо нахмурилось, а карие, вечно заспанные глаза лихорадочно заблестели.

— Я собираюсь отсюда уехать. Насовсем.

— Как же ты мне вернешь долг, если ты уезжаешь насовсем? — спросил я.

— Я тебе его пришлю.

— Почему бы тебе не одолжить у других? У Шенделя Ойзермана, например.

— Ты единственный, который может дать мне деньги без всяких условий. Шендель одалживает только на еврейские дела.

— А твое дело какое?

— Мое дело? Смешанное, — сказал Ассир.

— Тогда проси взаймы у литовцев.

— И литовцы не дадут.

— Откуда ты знаешь?

— Кому охота тягаться с приставом, — проворчал сын мясника. — Ты замучил меня своими вопросами.

— Ничего не поделаешь. На базаре всегда задают много вопросов.

— Но мы же не на базаре, — воскликнул Ассир. — Я уезжаю не один. С Кристиной, — выбился из сил Ассир.

— Вот оно что!

— Только смотри: никому ни слова.

— Надо было влюбиться в еврейку. Это обошлось бы тебе дешевле, — съязвил я.

— А может, мне еврейки не нравятся. Толстые, носатые, крикливы, как вороны.

— А мать у тебя цыганка? Зачем ты ее обижаешь?

— Никого я не обижаю. Просто любовь не спрашивает, — простонал Ассир. — Выручи. На первых порах нам хватит. Потом я куда-нибудь устроюсь на работу.

— А Кристина согласна?

— Когда будут деньги, она согласится.

Странное дело, но обида, которую я затаил на Ассира после того, как он разул меня посреди улицы, улетучилась, испарилась, и от его исповеди, сбивчивой и смятенной, у меня на душе стало легко, и эта легкость передавалась всему вокруг: и ободранной стене булочной, и жестяным крышам, заваленным снегом, и самому небосводу, высокому и недосягаемо близкому, как любовь.