Свечи на ветру — страница 46 из 91

— Но ты не еврей, — воскликнул я. — Не еврей!

— Опять ты свое заладил. У тебя никакого классового чутья, — спокойно заметил Пранас. — Приходи в субботу. Не пожалеешь.

Я плюхнулся на топчан и уставился в потолок, словно там, наверху, среди плесени была та щель, откуда вылетал противный овод. Рохля! Растяпа! Размазня! Обвели простофилю вокруг пальца, ругал я себя на чем свет стоит. Нечего было слоняться с курицей по местечку, нечего было вымаливать у Хаима свечные огарки. Пусть Пранас ее вылепит — у меня нет никакого классового чутья, а у него есть, он четыре класса кончил. Пусть прыщавый Дудак рассказывает ей небылицы. Куда мне, дубине стоеросовой, олуху последнему до любви. Моя любовь — это лопата, это лошадь Иохельсона, это молчаливые надгробные камни, которые никогда и ни с кем мне не изменят.

От темноты у меня рябило в глазах, катились какие-то обручи: синие, желтые, оранжевые. Я прикрыл их веками, но они не исчезали, продолжали катиться, и, как я ни гнался за ними, не мог догнать. Обручи увлекали меня куда-то, не то в овраг, не то в низину, на дне которой сверкали расплавленные свечные огарки, вязкие, как смола, и на смоле зеркально отражалось лицо Юдифь, и я зачарованно глядел на него, пока не увяз в мерцающем месиве.

Сон сковал мои члены тюремными кандалами, и я чувствовал их беззвучную тяжесть.

Мне снилось, будто во всем местечке не осталось ни одного живого человека.

Кроме меня и господа.

За прилавком мясной лавки склоняется над тушами мертвый старик Гилельс.

Мертвый Ассир спит с мертвой Кристиной.

Мертвый резник Самуил режет мертвую курицу.

Мертвый Авигдор произносит мертвые слова.

— Воскреси их всех, — прошу я у господа.

Но бог неумолим.

— Не могу, — говорит он. — Мне надоели живые.

— Почему ж ты оставил меня? — спрашиваю.

— Должен же один остаться, — отвечает бог. — Чтобы оплакивать мертвых.

— А я никого не хочу оплакивать. Я хочу умереть, как они.

— Ты не умрешь. Потому что ты единственный праведник на земле.

— Возьми же тогда, господи, мое ребро, — говорю я. — И сотвори чудо.

— Я устал от чудес, — отвечает всемогущий.

— Возьми мое ребро и вырежь из него Юдифь! Мы поженимся, и от нас на земле начнется род праведников. Вырежь из него Юдифь! Вырежь из него Юдифь! Возьми мое ребро, господи!

Меня растормошил Авигдор.

Было утро, он склонился надо мной и долго улыбался, глухонемой бог, услышавший мою мольбу.

III

В поезде ко мне подсел Шендель Ойзерман, по прозвищу Жаботинский.

Мест в вагоне было полно — зимой редко кто выбирался в город, — но сын мельника потолкался в проходе и, не найдя ничего лучшего, примостился рядом.

— Вокруг сплошное мужичье! — проворчал Шендель. — Во всем поезде ни одного еврея.

Не моему уму было постичь, зачем понадобились Шенделю в поезде евреи, но я подвинулся и уступил ему место у окна. Сын мельника страдал легкими, поговаривали даже о чахотке. Он тяжело дышал, ловя просачивавшуюся в щель струйку воздуха и студя лоб о стекло.

Шендель был статный парень, на целую голову выше меня, с желтоватым лицом, на котором о чем-то печалились большие глаза, то черные, то серые, в зависимости от выражения, лишайником рыжели волосы, и беспрестанно шмыгал нос, недовольный незалеченной чахоткой, мужиками в поезде и еще бог весть чем.

Над правой бровью у Шенделя помидорным ломтем алел шрам — след от удара уздечкой. Сын мельника однажды придрался к молодому крестьянину, погрузившему якобы на телегу лишний мешок муки, и еле ноги унес. Когда Шендель вернулся из больницы, он перед всеми выхвалялся, будто заступился за еврейский народ и пострадал за это, хотя пострадал-то он из-за лишнего мешка муки.

— Куда едем? — из вежливости осведомился Шендель. Голос у него был скрипучий и властный.

— Больного проведать, — сказал я.

Я был с Шенделем знаком издавна, еще с той поры, когда работал младшим подмастерьем в парикмахерской господина Арона Дамского, куда сын мельника аккуратно приходил стричься.

Господин Арон Дамский не столько стриг его, сколько спорил с ним.

— Чепуха! — кипятился мой первый учитель. — Еврейское государство умерло и никогда не воскреснет.

— Воскреснет, — упорствовал Шендель. — Нечего сидеть сложа руки. Надо бороться.

— С кем? — вьюном вертелся вокруг него мой первый учитель господин Дамский. — Позвольте у вас спросить: с кем? С английской королевой?

— Да хотя бы с самим дьяволом, — испепелял его взглядом сын мельника. — Почитайте Жаботинского!

Господину Арону Дамскому некогда было читать Жаботинского и бороться с английской королевой. Он должен был работать, работать, работать, чтобы расплатиться за купленную в кредит половину дома и прокормить свою усатую Рохэ.

Поезд шел медленно. Лениво стучали колеса. Я прислушивался к их перестуку и вспоминал бабушку и ту давнюю нашу поездку. Мимо пробегали те же перелески, подросшие на вершок-другой, те же утлые хаты, укрытые теперь снегом, и колеса стучали так же, как тогда, три года тому назад. Под сиденье был засунут тот же сундучок, в котором бабушка везла своему непутевому сыну, моему отцу Саулу, часы и гуся.

Боже праведный, думал я, сколько на свете городов и стран, сколько кладбищ и тюрем, куда матери везут своим сыновьям наспех зажаренных гусей.

Ехать бы так и ехать, и не слезать, пока не мелькнет тот полустанок, на котором все счастливы, но такого полустанка нет, иначе бы все устремились туда, побросав свои мельницы, парикмахерские и кладбища. Каждый придумывает себе свой полустанок — кто Испанию, кто Америку, кто еще какую-нибудь даль. А мой полустанок, где он?

— Что с могильщиком? — спросил Шендель, вперив взгляд в мой кожушок. — Умирает?

— Болеет, — сказал я. И суеверно сплюнул. — А ты куда едешь? — не остался я в долгу.

— За документами, — промолвил Шендель.

Он помолчал, расстегнул пальто, отороченное меховым воротником, и добавил:

— Ты чего тут торчишь?

— Где?

— В местечке. Тебе что, могил жалко или ты ждешь компенсацию за отца?

Поезд остановился, и Шендель выглянул в окно.

— Теперь мы тут постоим, — сказал он с неожиданной злостью.

Я тоже выглянул в окно и увидел вереницу солдат.

— Президент войска перебрасывает, — пояснил сын мельника. — Видно, их к границе гонят.

— К какой границе?

Шендель поморщился, снова вперился в мой кожушок, как будто в мои глаза ему было больно смотреть.

— Ты хоть знаешь, с кем мы граничим?

— Не знаю.

— Потому-то и торчишь на кладбище.

Он был не в духе, и продолжать разговор было бессмысленно.

Солдаты взбирались на железнодорожную насыпь. Они брели вдоль поезда, к переправе, в полной воинской выкладке, с английскими винтовками и скатками за плечами.

— Литва граничит с Германией, Польшей, Латвией и столь любезной твоему отцу и тебе Россией.

Поезд тронулся. Позади остались усталые солдаты, топтавшие тяжелыми сапогами снег и с завистью глядевшие вдоль удаляющемуся паровозу.

Шендель закрыл глаза, откинулся на спинку сиденья, и его лицо стало безучастным, почти безжизненным. Только веки подрагивали чуть заметно да из носа вырывалось негромкое, уже незлобивое сопение.

Чего он так смотрел на мой кожушок, подумал я и опять вспомнил бабушку. Но на сей раз мои воспоминания были какими-то бессвязными и обрывистыми, ускользавшими от меня, как верстовые столбы на насыпи. Пусть Шендель не очень кичится своей одеждой. У меня есть деньги. Доллары. Я сошью себе такое же пальто, как у него, а может, и лучше. Сошью его и пойду гулять по местечку. Я выйду на рыночную площадь, и весь базар ахнет от удивления. Я буду ходить в пальто каждый день, за исключением тех, когда случится кого-нибудь зарыть в землю.

Ехать оставалось еще часа два, не меньше, и мысли о пальто сокращали дорогу.

Шендель спал или притворялся спящим. Вагон сильно качнуло на стыках, и сын мельника поднял веки.

— Тащится, как кляча, — обругал он поезд. — Тебе-то все равно. А у меня каждый час на счету. Не дай бог застрять.

— Где? — спросил я.

— Тут, — он достал из кармана коробок с леденцами и протянул мне. — Соси!

— Спасибо.

Леденцы были кислые и приятно холодили рот.

— Тебе сколько?

— Леденцов?

— Лет.

— Шестнадцать.

— А выглядишь на все девятнадцать. Такие-то нам и нужны, здоровяки.

— На мельнице?

— На мельнице! — усмехнулся Шендель. — Мы им там такую мельницу устроим, век помнить будут.

О ком он говорит, подумал я, но не стал его перебивать.

— На той мельнице все надо уметь делать: и жернова крутить, и стрелять.

— Стрелять я не умею, — сказал я, хрустнув леденцом.

— Научишься. Главное решиться. Тебе, по-моему терять нечего. Надеяться на компенсацию за отца глупо. Во-первых, трудящиеся еще не победили. А если они и победят, то ты все равно ее не получишь. Наступит день, и нас вышвырнут отовсюду потому, что всюду мы чужие. Понимаешь?

Мне, наверно, мешал леденец: ни одного слова Шенделя я не понял.

— Хочешь, я тебе помогу?

— Чем?

— Получить документы. И деньгами, если надо, ссужу. Когда-нибудь рассчитаемся.

— Деньги у меня есть.

— Вот и замечательно. А за документами дело не станет. Все мы сироты, пока не на земле обетованной.

— Так ты, значит, туда?

— Туда. И тебе советую.

— Видишь ли… Я должен… Я должен сшить себе пальто.

— Подумаешь, причина! Там сошьешь.

— И еще я должен…

Нет, про Юдифь я ему не скажу. Он только посмеется надо мной.

— И еще ты должен всю жизнь прожить рабом? Прихлебателем? — вспыхнул Шендель. — Так?

— И еще я должен… сам понимаешь… Как моя бабушка… Как мой дед… Как мама… не где-нибудь, а…

— Ты умрешь раньше, чем думаешь, — сказал Шендель.

Мы въехали в тоннель, и в вагоне зажглась лампочка. Ее свет падал на лицо Шенделя, и оно казалось еще желтей, чем прежде.