В конце концов, что он ко мне пристал, разозлился я. Чего грозится? Я сам выберу свою дорогу без всякой подсказки. Один тянет меня сюда, другой туда, а может, мне не хочется ни в ту сторону, ни в эту.
При выезде из тоннеля тревожно залился гудок паровоза, Шендель поднялся и стал собираться, застегнул пальто, причесал кудрявые волосы и в последний раз шмыгнул недовольным носом. Он сухо попрощался со мной и растворился в толпе на перроне.
Адреса Еврейской больницы у меня не было, но я не сомневался, что любой еврей укажет мне дорогу — должен же он знать, куда повезут его, если, не дай бог, беда прижмет.
Над городом кружился снег. Он падал на булыжник, превращаясь в ленивую грязную воду.
У самого здания вокзала стоял промокший крестьянин с коровой. Корова мычала, а он затравленно оглядывался, как будто искал хворостину, чтобы отхлестать ее по бокам за это несносное мычание, за снег и свою неприкаянность.
Поставив сундучок на парапет лестницы, я смотрел на крестьянина, на корову, попавшую почему-то на вокзал, где так истошно выли паровозные гудки, соревнуясь друг с другом и накликая на город беду.
— Простите, пожалуйста, вы мне не подскажете, как пройти к Еврейской больнице? — остановил я чернявого мужчину.
— Прямо и направо, — сказал мужчина и, оглядев корову, по-литовски обратился к крестьянину: — Продаешь?
— Что? — не расслышал тот.
— Скотину, спрашиваю, продаешь?
— Нет, господин любезный, — степенно ответил крестьянин.
— Я дам тебе хорошую цену, — посулил чернявый.
— А мне хоть золото посули! Ты же ее доить не будешь, ты же ее убьешь, господин любезный.
Чернявый мужчина сплюнул и зашагал прочь.
Падал снег. Крестьянин озирался по сторонам, держа корову за рога, а она мычала, и от ее мычания, такого простого и привычного где-нибудь на лугу или даже на кладбище, тут, в городе, у меня по спине ползли мурашки и на душе было так сумрачно, как никогда.
Больница оказалась ничем не лучше тюрьмы, и попасть в нее было делом нелегким.
Я послонялся возле высокой каменной ограды, ища какие-нибудь ворота, и вошел в кирпичную будку, в которой какой-то верзила уплетал из железного котелка похлебку, отдававшую несвежей капустой и бранью. Не отрываясь от еды, верзила посмотрел на меня, на мой сундучок, обитый ржавыми подковками, затолкал ложку в огромный рот с гнилыми зубами и, судорожно проглотив капусту, спросил:
— Ты к кому?
— К деду, — соврал я.
Слова мои не произвели на него никакого впечатления. Он по-прежнему выгребал из котелка суп, заталкивал ложкой в голодное горло, сглатывал и безвкусно отрыгал.
Котелок казался бездонным.
Верзила окинул меня с ног до головы презрительным взглядом, и из его все еще голодного рта вырвалось:
— А там что у тебя?
— Курица, — сказал я.
— Сейчас проверим. Открывай свой сундучок.
Я открыл сундучок, и больничный страж извлек оттуда завернутую в холстину птицу. Отщипнул кусок и отправил в рот.
— Соли маловато, — буркнул он, открыл ящик, достал щепотку соли и посыпал курицу.
— Что вы делаете?
— Солю, — просто сказал верзила и оторвал куриную ножку.
— Я привез ее деду.
— И деду твоему хватит. Ежели он еще способен есть. Они тут у нас быстро мрут, деды…
Верзила встал, по-хозяйски захлопнул сундучок и повел меня по двору к трехэтажному зданию с зарешеченными, как в тюрьме, окнами, за которыми смутно угадывались чьи-то зыбкие лица.
Я шел за ним, вперившись в его широкую, как проселок, спину, и с каждым шагом во мне крепло желание выбросить посреди этого заснеженного двора курицу, пусть он подберет ее и съест, как собака.
— Как его зовут, деда твоего? — не оборачиваясь, спросил больничный страж.
— Иосиф. Иосиф бен Натан Паперный, — с непонятной торжественностью возвестил я.
— В каком он отделении?
— Не знаю.
— Может, он уже того, а?
Никогда еще во мне человек не вызывал такого чувства гадливости, как он. Она захлестывала меня, и я просто задыхался, как будто нырнул под воду и не в силах вынырнуть оттуда.
— Тогда курица моя, — сказал верзила.
Он рассмеялся, и смех его полоснул меня, словно нагайка.
Я ненавидел его рот, его желудок, его смех, а он шел как ни в чем не бывало и даже не горбился под моими взглядами, пулями вонзавшимися в него. Может быть, впервые в жизни я почувствовал, что могу убить… убить за курицу… За жирные пятна в уголках рта… за собственное бессилие.
Мы поднялись на второй этаж и вошли в длинный и белый коридор, по которому бродили какие-то старики и старухи, облаченные в серые больничные халаты. Они скользили по полу так медленно, словно под ногами у них чернел ноздреватый озерный лед и на каждом шагу их подстерегала разверзшаяся полынья.
Верзила разыскал доктора и объяснил ему, в чем дело.
— Иосиф бен Натан Паперный? — наморщил лоб доктор.
— Да, — сказал я.
— Что-то я такого не припоминаю.
— Могильщик, — пояснил я. — Его сюда доктор Гутман на машине привез.
— Так вот ты к кому! — почти обрадовался доктор.
— Он жив?
— Жив, — ответил он.
— Его курица, — сказал верзила и удалился.
Доктор проводил его недоуменным взглядом и пожаловался:
— Твой дед — тяжелый пациент. Трудно с ним.
Доктор был совсем молоденький с тонкими девичьими руками и белой девичьей кожей на лице. Для солидности он носил роговые очки, за которыми солнечными зайчиками прыгали глаза. Большие уши розовели раскрытыми ракушками, а волосы были зачесаны на прямой пробор и от них еще пахло материнской лаской.
— Он лежит в конце коридора, в четвертой палате, — сказал доктор. — Там подобралась компания что надо.
Он ушел, и я остался один в коридоре.
До четвертой палаты было рукой подать, ближе, чем от парикмахерской Лео Паровозника до мясной лавки Гилельса, но я шел туда, как мне показалось, бесконечно долго.
Я толкнул дверь в четвертую палату и сразу же увидел могильщика. Иосиф лежал в углу, на невысокой койке, накрытый серым больничным одеялом, и лицо его было таким же серым, только заросло седой жесткой щетиной.
— Здравствуйте, — сказал я Иосифу, и он ответил.
— Погоди.
Мне показалось, что он меня не узнал, и я еще громче поздоровался.
— Не мешай, — повторил Иосиф и, тяжело дыша, продолжал оборванный, видно, моим приходом разговор. — А в миске каша. Просяная каша. И ложка торчком торчит.
— Это не сон, — послышался голос из другого угла. — Это не считается.
Я повернул голову и встретился взглядом со стариком, сидевшим на противоположной койке и болтавшим тощими, давно не мытыми ногами.
— Почему это не сон? Почему не считается? — запротестовал могильщик.
— Потому, — заявил старик с немытыми ногами.
— Я привез вам курицу, — воспользовался я наступившей паузой.
— Погоди со своей курицей, — отмахнулся от меня Иосиф. — Но я же ясно видел: и кашу, и миску, и ложку.
— Все равно, — гнул свое старик с противоположной койки. — Это не сон. Если бы вам приснилась золотая миска с золотой ложкой — другое дело. Сон — это что-то небывалое, возвышенное, а не просо. От проса душа не замрет и не затрепещет.
Вот почему доктору с ним трудно, с болью подумал я. Иосиф просто спятил. Если бы он был в здравом уме, он бы просто засыпал меня вопросами. Разве ему не интересно узнать, что произошло в местечке в его отсутствие?
— Вы проиграли, — изрек старик с немытыми ногами. — А я выиграл.
— Ничего подобного! — возмутился мой опекун. — Мне снилось. Снилось!
— Мы же с вами договорились, — спокойно поправил его старик, — что считать снами и что не считать. Просяная каша — это жизнь, а не сон.
— Сдаюсь, — прохрипел Иосиф. — Сегодня ваша взяла.
— А я всегда выигрываю, — скорее мне, чем Иосифу, сказал старик. — Потому что сплю на левом боку. А вы все время ворочаетесь и стонете. Здравствуйте, молодой человек! Как вас зовут?
— Даниил.
— Прекрасное имя!
Я ждал, когда со мной заговорит Иосиф.
— Мы тут с твоим дедом такую игру придумали, — сообщил старик с немытыми ногами. — В сны играем.
Я услышал, как на третьей койке, задвинутой в дальний угол, заворочался еще один больной.
— Все остальное надоело, — объяснил старик. — Мне вчера снилось, будто я царь Соломон. А твоему деду все снится просо. Как лошади.
Он подобрал тощие ноги и спрятал их под одеяло.
От слов старика, от подавленного вида Иосифа на меня повеяло такой тоской, что я готов был бежать куда глаза глядят.
— Одна беда, — признался старик с немытыми ногами. — На старости плохо спится. А когда плохо спится, какие же могут быть сны? Короткие, как жизнь. Что ж ты привез деду?
— Курицу, — сказал я, глядя на Иосифа.
Он вдруг улыбнулся мне своей прежней улыбкой и промолвил:
— Золотую курочку. Как во сне.
Я вытащил из сундучка курицу и разорвал ее на две половины.
— Нас тут трое, — напомнил Иосиф, когда я поднес ему его долю. — Эй, Цемах! — обратился он к третьему больному. — Хочешь курятины?
— Не хочу, — прошипел тот.
— Ты бы мог сперва сказать: «спасибо», — упрекнул его старик с немытыми ногами. — Эти польские евреи ужасные мужланы, — объяснил он мне, вгрызаясь в куриное мясо.
— Не будешь есть — не поправишься, — сказал Иосиф.
— Не хочу, — сказал Цемах.
— Есть не хочешь, поправляться не хочешь. Чего ж ты, Цемах, хочешь?
— Хочу, чтобы вы заткнулись. Свихнуться можно. Каждый день только и слышишь: царь Соломон, беременный мужчина, золотая курочка. Да вы хоть знаете, что на свете есть бомбы, которые рвутся, и огонь, который жжет?
— На кой черт знать, если ты его погасить не в силах, — складно, как по писанному, произнес старик с тощими немытыми ногами.
— К человеку внук приехал, а человек ему даже «здравствуй» не сказал, — пророкотал Цемах.
— Скажу, скажу, — заверил его Иосиф. — Куда я денусь? Ну, здравствуй, Даниил! Здравствуй, душа моя!