— В избе труп держать не будут. Есть еще сарай.
Душа у меня ушла в пятки.
— Давайте для очистки совести, — согласился солдат.
— Темно, как в преисподней, — сказал Туткус, когда мы вошли в сарай.
Солдат штыком разворошил сено.
Лошадь спокойно смотрела на него, на Туткуса, и ее спокойствие только усиливало мою тревогу.
— А там у тебя что? — спросил наш новый местечковый полицейский и ткнул в крышку погреба.
— Погреб, — сказал я.
— Открой.
Превозмогая страх, я поднял ляду, и Туткус спустился по прогнившей лестнице вниз. Он нашарил в кармане спички, зажег одну, потом другую, поднес к заплесневелой стене и вдруг отпрянул:
— Тут кто-то есть!
— Это моя бабушка, — сказал я.
— Чучело деревянное, — проворчал Туткус. — Всякую дрянь держат.
— Бабушка — не дрянь, — сказал солдат. — Бабушка — есть бабушка.
Он снова глянул на меня с сочувствием, вскинул на плечо английскую винтовку и первым вышел из сарая.
— Они его, должно быть, под лед пустили, — предположил Туткус и потопал за солдатом со двора.
Неужели, пронзило меня, кто-то на самом деле убил младшего лейтенанта Когана? Неужели его никогда не дождутся в Тобольске отец-актер и мать, считающая непонятно чьи деньги?
Если бы не Юдифь, я, пожалуй, махнул бы в пущу и, скрывшись за деревьями, подсмотрел бы: жив танкист или нет. Но я боялся прозевать ее. Вдруг придет, а меня дома нет. В конце концов младший лейтенант Коган мне ни сват, ни брат, пятая вода на киселе. А Юдифь?
После ухода Туткуса и солдата я принялся надраивать избу, чистить ее, мыть, проветривать.
Хорошо летом, когда с девчонкой можно встретиться где угодно: и на мосту, и под мостом, и на плотах, и в роще, и даже во дворе мебельной фабрики за высокими штабелями дров, где полно мягких и пахучих опилок. На них-то, говорят, и опозорилась Соре-Брохе, жена глухонемого Авигдора.
Летом с девчонкой хорошо, а зимой сплошное наказание. На холоде не разгуляешься, в тепле не посидишь: отовсюду тебя гонят: то взглядами, то насмешками. Единственное место — трактир. Но попробуй замани туда свою милую, ни за что не пойдет.
Семь потов с меня сошло, пока я соскреб скорбную грязь, въевшуюся в половицы кладбищенской хаты: никому не приходит в голову вытирать в дни похорон ноги — каждый входящий занят мыслями о смерти.
Я вытащил из комода широкую, успевшую в нем состариться скатерть и застелил стол — тот самый стол, на котором отпевали всех евреев местечка.
Скатерть была в больших и ярких цветах. Они багровели под бревенчатым потолком, и от их выцветшей, но все еще праздничной расцветки все вокруг посветлело и замерло не в скорбном, а радостном ожидании.
Я хлопотал над избой, как хлопочет над своим гнездом наш кладбищенский аист. Каждой весной он возвращается на крышу сарая вместе со своей подругой, и их стрекот томит душу желанной и доброй тревогой.
В первую свою весну на кладбище я никак не мог взять в толк, почему он поселился на этой ободранной крыше, с которой ничего, кроме черной стены пущи, и не видать, среди этой прорвы ворон и сиротского плача.
— Любовь слепа, — объяснил мне Иосиф. — Что им плач, что им карканье, что им драная крыша?! Такие вот делишки.
Я снимал метлой висевшую над столом и по углам паутину, и мне хотелось, чтобы скорей наступила весна и прилетел аист, потому что во мне самом что-то тихо и ласково стрекотало.
— Как у тебя все изменилось! — воскликнула Юдифь, войдя в избу. — Ты будешь, Даниил, идеальным мужем.
— Чьим? — спросил я.
— Чьим-нибудь, — ответила она и разложила на столе географическую карту.
— Чьим-нибудь я не согласен, — сказал я и, склонившись над картой, придвинулся поближе к Юдифь.
— Ну ладно. Хватит глупостей. Давай заниматься, — прошептала она.
Почему быть чьим-нибудь мужем глупости, с досадой подумал я, но не стал перечить.
— Сегодня мы с тобой познакомимся со всеми континентами и странами, — объявила Юдифь. — Начнем, как и полагается, с родины. Вот она, наша родина — Литва, — она очертила кружок на карте.
— А где мы?
— Кто мы?
— Наше местечко.
— Нашего местечка тут нет.
— Почему?
— Оно очень маленькое.
— Выходит, никто о нас не знает.
— Кому нужно, тот знает. А это наши соседи: Латвия, Польша, Германия и Советский Союз.
Я наклонился над картой, чтобы лучше разглядеть наших соседей, и нечаянно прикоснулся головой к голове Юдифь. Она не отстранилась, и наши волосы — мои, как виноградная лоза, и ее, как стадо овец, спускающихся к водопою, — переплелись и связали нас на веки вечные, и не было в ту минуту на белом свете уз крепче их, потому что никакие оковы и цепи не могут сравниться с одним волосом с головы моей возлюбленной.
— Повтори, — сказала Юдифь.
— Никакие оковы и цепи не могут сравниться с одним волосом с головы моей возлюбленной.
— Что ты мелешь? — опешила Юдифь.
— Так говорил мой покойный учитель Генех Рапопорт.
— А меня не интересует твой покойный учитель. Я спрашиваю, где наши соседи, — сказала она и отодвинулась. — Где Польша?
— Нет Польши, — сказал я.
— Куда ж она делась?
У меня не было никакого желания искать Польшу, но я наклонился над картой и снова отважился прикоснуться головой к виску Юдифь.
Я услышал, как у нее бьется висок, и враз забыл про все страны и континенты, про хату и сгустившуюся за окном мглу. Господи, сделай так, чтобы было тихо. Чтобы не скрипела ставня, не хрустел снег, не шелестели ветки. Я хочу сидеть и слушать это биение. Пусть оно струится в меня, как парное молоко. Сделай так, чтобы было тихо, господи!
Но всевышний не внял моей просьбе. Он, видно, был озабочен моим просвещением не меньше, чем Юдифь.
— Куда ж она делась? — повторила она, теряя терпение.
— В Польше теперь Германия, — сказал я.
— Это старая карта, На ней все осталось как было.
Может быть, на карте все осталось как было, но после того, как я ощутил на своей щеке тепло ее виска, все на свете изменилось.
Юдифь старательно перечислила все страны и континенты. Стран было много. На меня просто низвергались длинные, порой причудливые названия, но я встрепенулся только тогда, когда она назвала Испанию.
— Если на карте нет нашего местечка, то богадельни и подавно не будет.
— Какой богадельни? Что ты опять мелешь!
— Санта-Кристина, — сказал я. — Там погиб мой отец.
— На таких картах указываются только столицы и крупные города. Вот Мадрид, — Юдифь ногтем ткнула в крохотную точку.
Я посмотрел на Мадрид, прижатый ее ногтем, а может, скорее на ноготь, встал из-за стола и достал из комода фотографию, на которой был изображен мой отец Саул, забинтованный, с винтовкой в руке, и протянул Юдифь.
— Этот, — сказал я. — Забинтованный.
— Очень похож на тебя, — промолвила она, и я удивился, по какой примете она установила наше сходство. — Такой же высокий и красивый.
— Как кто? — дрогнувшим голосом спросил я.
— Как ты, — ответила Юдифь. — По-моему, ты в местечке первый красавец, — сказала она и рассмеялась.
И снова в моей душе заворочалось подозрение, жившее во мне с того памятного дня, когда я впервые увидел ее в аптеке среди загадочных пузырьков и склянок, среди неземных запахов и слов. Я вспомнил, как она смеялась со своим дядей тишайшим господином аптекарем над моим дурацким простодушием, и меня обожгла обида. Ну, конечно же, я все придумал: и белую яблоню, и аиста, простирающего целомудренные крылья над гнездом и подругой. Раввин обвенчает подругу с какими-нибудь деньгами, деньги отправятся спать, и от них родится какая-нибудь барышня, жалеющая бедных могильщиков и обучающая их по вечерам от скуки тому, чего им не положено знать.
— Природа справедлива, — сказала Юдифь. — Кому дает красоту, кому богатство.
— Кому — и то и другое, — пробормотал я и снова вошел в ее волосы, как в рощу.
— Если бы тебе пришлось выбирать, что бы ты, Даниил, выбрал?
— Душу, — сказал я.
— Никакой души нет, — сказала Юдифь.
— Души нет? Бога нет? Что же есть? Смерть? Кровь? Винтовки?
— Я бы выбрала красоту, — спокойно продолжала она. — Даже в нищенском рубище.
И меня передернуло от ее взгляда, брошенного на мою ситцевую, застиранную до дыр, рубаху.
— Мы с тобой опять отвлеклись, — сказала Юдифь, почуяв неладное. — Не хочешь ли ты со мной совершить кругосветное свадебное путешествие?
Опять кривляется, подумал я.
— Хочу, — сказал я, приноравливаясь к ее тону. — Просто мечтаю.
— Уроки надо проводить в занимательной форме, чтобы ученики не скучали и быстрее их усваивали. Садись!
— Куда?
— На пароход «Королева Элизабет». — Она провела рукой по закрашенному в синий цвет куску карты. — Сейчас мы отчалим из Ливерпульской гавани и выйдем в Атлантический океан. Тебе не скучно, дорогой?
Я молчал и думал: пусть дурачится. Главное, чтобы не уходила.
— Тебе со мной не скучно, дорогой?
Глаза Юдифь приблизились ко мне, и блеск их был теплым и правдивым.
— Мне не скучно, — сказал я.
— Ты не так отвечаешь.
— А как?
— «Мне не скучно, моя дорогая!»
— Мне не скучно, моя дорогая.
— Ну и прекрасно, — обрадовалась Юдифь. — Что же мы торчим в каюте? Давай выйдем на палубу! Посмотри, мой дорогой, в иллюминатор! Какое солнце! — она ткнула в бревенчатый потолок, под которым тускло мерцала наша керосиновая лампа. — Помнишь, как говорил наш покойный учитель в колледже: «Никакие оковы и цепи не могут сравниться с одним волосом с головы моей возлюбленной»?
Боже праведный, что она мелет!
Но Юдифь вдруг взяла меня за руку, встала из-за стола, закрыла глаза, как бы стыдясь их теплого и правдивого блеска, и двинулась ко мне, слепая и зрячая, и я подставил голову под ее руки, как подставляют жбан под березовый сок или мед, и мед закапал, и мои губы ощутили его липовый дух и пасхальную сладость.
— Я совсем сдурела, — сказала она очнувшись. — Боже, какой стыд.