— Вы можете объяснить мне толком, что случилось?
— Могу, могу, — заикался служка. — Ради бога, побыстрей! Нельзя терять ни минуты. Доктор два часа возился с ним, но все напрасно.
— Лео умер?
— Если бы умер!
— Повесился?
— Если бы повесился! Ты еще не одет?
Мне вдруг захотелось подойти к Хаиму, взять его за грудки и вытрясти из него бестолковость и страх. Я никак не мог связать воедино усатую Рохэ, полицию, доктора Гутмана и мужского мастера Лео Паровозника, с которым случилось какое-то неслыханное несчастье.
— И где только она раздобыла это зелье? Господи, господи, — запричитал Хаим.
— Она его отравила?!
— Неужели ты сразу не понял? — вдруг обиделся Хаим.
— Не может быть, — прошептал я, почувствовав, как лоб покрывает холодная испарина. — Не может быть.
— Сарра… ну та… немка… которая живет у вас… Пошла одалживать у Рохэ мясорубку, а он на полу лежит… как покойный Арон Дамский… А лицо его вывеской прикрыто… Немка сняла вывеску и бросилась со всех ног бежать… Она во всем и виновата.
— Сарра?
— Ну да, — сказал служка. — Надо было не домой бежать, а прямо к доктору. Пока она мужу рассказывала, пока тот бегал к Гутману, бедняга и дух испустил. Я уже договорился со всеми, обмоем его, завернем в простыню и зароем. А то как начнется! Как начнется!
— Что начнется?
— То да сё, — пробормотал Хаим. — Понял?
— Понял, — сказал я. — Но прежде чем поехать за Лео, надо вырыть яму.
— Потом выроешь. Пусть он у тебя на столе полежит. Дома его держать опасно. Нагрянет полиция, пойдут расспросы, и конец. Рохэ жалко.
— А мне ее ничуть не жалко.
— Она слишком стара для каторги, — сказал служка. — Запрягай!
Я запряг возок, и мы с Хаимом поехали в местечко, в парикмахерскую моего первого учителя господина Арона Дамского, где на полу лежал мужской мастер Лео Паровозник.
Я все еще отказывался верить в его смерть. Мне всегда казалось, что мужской мастер Лео Паровозник создан для долгой и суматошливой жизни. Уж в чем я никогда не сомневался, это в том, что он переживет усатую Рохэ и в один прекрасный день завладеет парикмахерской, женится на какой-нибудь перезрелой девице вроде сестры резника Леи и, если и умрет, то не иначе, как защищая свое брюшко и вывеску, свои зеркала и убеждения.
Утомленный долгим рассказом, служка Хаим всю дорогу молчал, кутался в свое стародавнее пальто и виновато глядел на высокое, всегда праведное небо. Лицо Хаима не выражало ни скорби, ни озабоченности, а только нетерпение — конечно, он не сам торопился к господнему престолу, а хотел как можно скорей переправить туда мужского мастера Лео Паровозника.
Трясясь в возке, я вспомнил свое последнее посещение парикмахерской, глаза усатой Рохэ, рыскавшей из угла в угол и что-то искавшей, наверно, то самое зелье, которое она дала своему нахлебнику и приживале.
— Боже милостивый! — сказал служка, когда мы подъехали к парикмахерской и поднялись на крыльцо. — Она до сих пор не завесила зеркала.
Мертвый мужской мастер Лео Паровозник лежал на сдвинутых стульях, в белом халате, из-под которого выпирало его брюшко. Напротив сидела Рохэ и смотрелась в зеркало. Изредка она брала ножницы и что-то подстригала у себя за ухом. Их скрежет был невыносим.
— Надо бы завесить зеркала, — тихо произнес Хаим.
— Надо бы, — отозвалась Рохэ. — Но нечем. Он все украл у меня. Все.
И снова заскрежетала ножницами.
То ли от скрежета, то ли от вида посиневшего Лео Паровозника, то ли от спокойной рассудительности служки меня стошнило. Я закрыл рукой рот и загнал тошноту внутрь, в желудок.
Хаим сбросил с себя пальто, подошел к зеркалу и попытался было его завесить. Пальто соскользнуло и потянуло за собой пустую мыльницу, машинку и пузырек с одеколоном.
Пузырек разбился, и по комнате поплыл терпкий запах ремесла.
— А простыня у вас найдется? — тормошил служка Рохэ.
— Все простыни наверху, — ответила она. — Но я их вам не дам.
— Нельзя хоронить голого! — возмутился Хаим.
— Почему? — не шелохнулась Рохэ.
— Я потом вам откуплю простыни, — сказал я, стараясь не глядеть на покойника. Мой взгляд был прикован к вывеске, к той самой, которую я соорудил для Лео и которую он не успел водрузить над домом, как государственный флаг в день независимости. Вывеска валялась под стульями, и оттуда, снизу, голова английского министра, его пышные волосы, зачесанные на прямой пробор, его белые зубы казались обрывками какого-то сна, а от крупной размашистой надписи «Мужской мастер Лео Паровозник» веяло не краской, а надгробным камнем.
В парикмахерскую вошли глухонемой Авигдор и Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. С ними, видно, и договаривался служка.
— Вы все, наверно, думаете, что это я его… — чуть слышно сказала Рохэ.
— Никто ничего не думает, — заверил ее Хаим. — Просто человек не то съел.
— Он всегда много ел. И без разбору. Он и меня хотел съесть. Но подавился. Заберите его отсюда. От него воняет злом.
И Рохэ снова уставилась в зеркало, и снова заскрежетала ножницами.
— Другие придут прямо на кладбище, — заявил Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. — Давайте его вынесем.
— Подождите, — встрепенулась вдова моего первого учителя господина Дамского. — Пусть он снимет халат и часы. Они не его.
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, снял с Лео халат и вынул из кармана часы с брелоком.
Мы вынесли мужского мастера Лео Паровозника и погрузили в возок.
Пока я грел в котле воду, чтобы обмыть покойника, подоспели и другие.
— Обмывайте его. Я пошел рыть яму, — сказал я. — Вот две простыни.
Это были простыни моего опекуна могильщика Иосифа. Ему они уже все равно не понадобятся.
Как это страшно, думал я, роя могилу, жил человек, ползал на четвереньках, ловчил, карабкался вверх, туда, к тому дереву, увешанному деньгами, как листьями, а на свою последнюю одежду — на саван — не заработал.
Смерть, думал я, раздевает человека до нитки, но что-то от него все-таки остается. Взять, например, Иосифа. Он оставил мне избу и лошадь. Он оставил мужскому мастеру Лео Паровознику две простыни. Он оставил всем нам то, во что можно завернуться в час отчаяния и заката.
А что оставил Лео Паровозник? Своего сводного брата Джейкобса в Бостоне?
Я вырыл могилу и отправился в сарай за тремя нестругаными досками.
Евреи наспех помолились в избе над телом мужского мастера Лео Паровозника и, увязая в снегу, понесли его к тому месту, которое я для него выбрал.
Они стояли и равнодушно смотрели, как я закапываю его, поеживаясь от стужи и от дурных предчувствий.
— Почему вы не плачете? — спросил я, заровняв яму.
— Что-то не плачется, — ответил служка Хаим.
— Почему вы не плачете?
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, только пожал своими хилыми плечами, а глухонемой Авигдор улыбнулся.
— Пусть он скажет спасибо, что мы с молитвой его похоронили, — буркнул служка.
Авигдор закивал головой и снова улыбнулся.
— Почему вы не плачете? — повторил я. — Разве он не был вашим братом? Кобель, и тот ревет над трупом суки. Плачьте, люди, плачьте!..
— Что с тобой, Даниил? Ты же сам не плачешь, — упрекнул меня Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда.
И я заплакал.
Я плакал над всеми мертвыми, над моей бабушкой, над моей мамой, над моим опекуном Иосифом, над всеми отравленными и убитыми, над всеми могилами, в которых зарыто столько добра и зла, столько надежд и поражений, и еще я плакал над живыми, над теми, кто стоял со мной рядом, и теми, кого я не знал, потому что никому не уйти от этих трех неструганых досок…
— Я сам отвезу мешок кому надо, — сказал Пранас. — За лошадь и возок можешь быть спокоен. Лошадей в тюрьму не сажают.
Но я не согласился. Мало ли чего на свете случается!
— Как хочешь! — сказал Пранас. — Только я тебя предупреждаю.
— О чем?
— Ты ничего не знаешь.
Мы погрузили мешок, прикрыли его сеном и выехали на большак.
Был базарный день. Как объяснил мне Пранас, в базарный день меньше риска.
Мы въехали на деревянный мост через реку.
Несмотря на ранний час, на мосту было полно саней, телег, повозок.
— Эй, вы, что тащитесь как черепахи?! — кричал чей-то звонкий голос с задней повозки. — Вы куда, на базар или на похороны едете?
Мы ехали не на похороны, но и не на базар.
— Эй, вы, — не унимался тот же звонкий и молодой голос. — Подстегните там передних! Уснули, что ли? Пока доберусь до базара, у меня сметана скиснет. Эй, вы!
Пранас оглянулся и стал выбираться из возка.
— Ты куда?
— Пойду узнаю, в чем дело.
— Пойди, пойди, — поддержал его продавец сметаны. — Надо было мне поехать в Лейпгиряй. Там евреи давно бы у меня все расхватали.
Обходя повозки и сани, Пранас зашагал к выезду.
Над мостом огромным яичным желтком висело солнце.
Отменный будет базар, думал я, озираясь вокруг. Одно удовольствие бродить в такой день по рыночной площади, глазеть на снующий люд, на заиндевелых лошадей и слушать нестройный гул и гомон: шипенье гусей, похрюкиванье поросят, мычанье телок.
А какие запахи бывают на базаре! Даже конский помет, и тот пахнет по-особенному. А квашеная капуста в бочках! А прихваченные желтизной сыры с тмином! А мед, ни с чем не сравнимый литовский мед в покрытых эмалью ведрах! Будь благословенна земля, над которой летают такие пчелы!
Я даже не почувствовал, как мы тронулись.
Озябшие от ожидания возницы стегали лошадей, и вот уже стал виден выезд.
— Давай, давай! — слышалось с задней телеги. — Иначе все придется спустить по дешевке.
Я дернул вожжи, но тут увидел Пранаса. Он мчался навстречу и во все горло орал:
— Остановись! Остановись, Даниил!
Но остановиться было невозможно. Сзади перли повозки и сани, груженные всякой всячиной, и, если бы я затормозил, они разнесли бы наш возок в щепы или вышвырнули бы его за поручни моста.
— Солдаты! — выдохнул Пранас и вскочил в возок. Он стал лихорадочно ворошить сено, пытаясь выбросить мешок.