— Переменил, — сказал я.
— Приходи ко мне в гости, — предложил Ассир. — У меня для тебя куча новостей. Я живу на Конской… дом десять квартира семнадцать, — объяснил Ассир и покосился на немца.
Немец курил дешевые крепкие папиросы, и лицо его, бледное и невыразительное, как туалетная бумага, было подернуто сизой дымкой удовольствия. Автомат свисал с его хрящеватой, как бы гофрированной шеи, и со стороны казалось, будто убаюкивают смерть.
— Один живешь?
— Ради бога, больше ни о чем не спрашивай, — сын мясника снова метнул взгляд на немца. Видно, смерть не смыкала глаз.
— Ладно.
Как только мы очутились за воротами, Юдл-Юргис настороженно спросил:
— Кто такой?
— Сын нашего мясника. Ассир.
— А я думал: брат твой.
— У меня нет братьев.
— Кто же, кроме родственников, целуется с полицией?
А для меня он просто Ассир.
Выкрест недоверчиво посмотрел на меня. В его кучерявой голове дальним громом прогрохотало подозрение, а в глазах вспыхнула и переломилась молния.
Я был весь там, по ту сторону ворот, рядом с Ассиром, для меня не существовало ни города, ни Юдла-Юргиса, ни свободы.
Что для меня свобода без нее?
Если Ассир скажет то, чего я больше всего от него жду, я и впрямь его расцелую. Я забуду все прошлые обиды. Я стану его другом до гробовой доски. Правда, сейчас до гробовой доски ближе, чем до бани. Я буду защищать его от всех напастей и прежде всего от того немца с гофрированной шеей, убаюкивающего у себя на животе погибель — не то мою, не то Ассирову, не то собственную.
Пусть только скажет.
Трудно ему, что ли, откопать в своей куче новостей одну жемчужину?
— Жива твоя Юдифь, Даниил.
— Поклянись.
— Клянусь.
Жива, жива, выбивали каблуки.
Тротуар раскачивался, как гамак: вверх, вниз, вверх, вниз…
Что с того, что Юдифь нет со мной на улице Стекольщиков?
Чем недоступней бог, тем он любимей. Так говорит служка Хаим.
Его бог — мужчина.
Мой бог — женщина.
Боги всегда живы, боги не умирают, пока хоть один человек им молится. Доступно яблоко, а не звезда, иначе звезды продавали бы на базаре.
Я шел с Юдлом-Юргисом по городу и никого не видел. Никого, кроме Юдифь.
У всех женщин было ее лицо.
У всех женщин была ее походка.
Я чувствовал запах ее волос. Я касался ее плечами.
Хорошо, что Ассир полицейский. Хорошо. Он поможет нам и с золотарями.
— Мы пришли, — сказал Юдл-Юргис. — Подожди меня. Я позвоню.
Дом стоял на отшибе, вдали от улицы — все другие шли в ряд, а этот вырвался, убежал, застыл у подножия холма, хотел забраться, да силенок не хватило. Он был огорожен высокой железной изгородью, украшенной разными завитушками, песьими и львиными пастями, разинутыми на прохожих и заржавевшими не столько от времени, сколько от долгого молчания.
Вряд ли мы тут разживемся картошкой, подумал я, дразня взглядом заржавевшую собачью морду и следя за Юдлом-Юргисом, остервенело дергавшим шнурок колокольчика у калитки.
Никто не отзывался.
Колокольчик заливался по-петушиному, звонко и самозабвенно.
Наконец на пороге дома выросла девка: подол подоткнут, локти в мыльной пене, в вырезе блузки крестик.
— Чего раззвонились? — негодующе спросила она.
Ее внешний вид не вязался с домом. Девка была вызывающе груба и неряшлива.
— Катитесь отсюда, — издали бросила она, оглядев нас с брезгливым участием.
— Мы пришли по делу, — сказал Юдл-Юргис и впился в вырез ее платья, где мирно и почти невесомо покоился нательный крест. И грудь, и крест вызвали у Юдла-Юргиса дерзкие неизбывные воспоминания, и он стоял, озаренный их тягостно-сладостным светом, беспомощно и неподвижно.
— Господина адвоката нет, — процедила девка, уловив его взгляд, пронзительный и непристойный.
— Нам не господин адвокат нужен, а дымоход.
— Нет у господина адвоката никакого, дымохода, — промолвила девка.
Мыло цвело у нее на локтях, как сирень.
— У каждой твари есть дымоход, — сказал выкрест и рассмеялся.
Смех его прозвучал неестественно и натужно.
— Мы трубочисты, — объяснил Юдл-Юргис. Взгляд его все еще был прикован к вырезу, и девка инстинктивно прикрыла островок рукой.
— Трубочистов вызывали, — призналась она. — Но вы же… вы же… — И ткнула локтем в желтую лату.
— Мы трубочисты, — как топором, отрубил выкрест.
При виде его напрягшегося лица, раздутых, лопающихся от обиды и возмущения ноздрей я вспомнил заржавевшего пса на изгороди: вроде бы и рычит, но не кусает.
— Евреи вы, — спокойно сказала девка. Она по-прежнему держала руку на груди, словно придерживала сорвавшийся с цепочки крестик.
Юдл-Юргис стиснул зубы. В такие минуты — когда кто-нибудь или что-нибудь напоминало ему о его еврейском происхождении — он становился страшен. Ярость клокотала в нем, и он едва ее сдерживал.
Ну что она такого сказала, подумал я. Чего он бесится? Разве он не Юдл Цевьян? Разве не еврей в прошлом, настоящем и будущем? Можно перекрасить стены дома, но основу не перекрасишь. Человек — не стена, а основа. Крестится он или бьет поклоны, празднует субботу или понедельник, женится на белой или чумазой, он не меняется, его не перекрасишь: ни в одной лавке такой краски не найдешь. Да и будь она в продаже, разве со временем из-под нее, как земля из-под снега, не пробьется, не пролезет твой истинный, ничем не смываемый цвет?
— А он почему молчит? — девка двинула в мою сторону молодым горячим плечом.
— Вот наши документы, — Юдл-Юргис достал из кармана бумагу. — Читай!
Рука ее соскользнула вниз, к бедру, и крестик снова обнажился, вынырнув на груди, как рыбка.
Девка пробежала глазами свидетельство и спросила:
— Вы чего на меня так пялитесь?
— Ты красивая, — сказал выкрест.
— Да ну?
— Красивая!
— Евреи всегда комплименты говорят. Я до войны служила у такого Мандельбраута… Может, знаете?.. Он тоже все время на меня пялился…
Тут, я думал, Юдл-Юргис взорвется, но он совладал с собой, только желваки заходили на скулах.
— Ладно, я вам открою, — согласилась девка. — Только знайте: у меня жених в полиции…
Она вернула Юдлу-Юргису свидетельство, и он протянул за ним руку, притронулся на мгновение к ее мясистым пухлым пальцам и как бы обжегся чужим и щедрым огнем, лицо его вытянулось, скулы ввалились, только на висках серебрилась паутина, которую никакими ветрами не сдуть.
Девка провела нас по коварной витой лестнице на крышу, постояла с минуту, покачала бедрами и заторопилась вниз к балее или корыту.
— Послушай, — остановил ее Юдл-Юргис. — Ты мне… это не продашь? — И выкрест прицелился пальцем к вырезу блузки.
— Нахал! — остолбенела девка.
— Не грудь, а крестик, — с достоинством ответил Юдл-Юргис.
— А зачем жиду крест? — изумилась та.
Глаза Юдла-Юргиса налились кровью. Он двинулся к девке, к ее растрепанным волосам, к локтям в мыле, еще мгновение, и изо рта невесты вырвется истошный вопль о помощи, но будет поздно, девка полетит головой вниз, на булыжник, на железную изгородь, и никакой жених, будь он трижды полицейский, ей не поможет.
— Он шутит, — сказал я и схватил выкреста за налитые ненавистью руки.
— Знаем мы ваши шутки, — зло сказала девка, и вскоре мы услышали, как она запирает на ключ чердак.
— Напрасно вы так, — сказал я Юдлу-Юргису.
— Как?
— Так, — ответил я.
Я-то думал: он по бабе истосковался, а он, оказывается, по кресту. Будто крест может что-то изменить… Смешно… Под низом крест, а наверху желтая лата… Смешно и… жалко…
— У Циценасов попросим, — сказал я, когда мы остались одни на крыше.
— Нечего у них просить, — воспротивился Юдл-Юргис. — Еще бог весть что подумают.
— Тогда купим, — утешил я его.
— У кого?
— Сразу же за воротами у костела… Там в престольный праздник продают и кресты, и свечи… Хотите — я куплю. Мне они продадут… Я же не похож на еврея.
Я что-то еще говорил Юдлу-Юргису про престольный праздник, про кресты и про свечи, но он меня не слушал. Лицо его еще больше вытянулось и одеревенело. По выражению его глаз я пытался догадаться, о чем он думает, но во взгляде ничего, кроме отупения, не было. Даже солнце, выглянувшее из-за туч и согревшее все вокруг, не оживило его.
Солнце — желтая лата на голубом небе…
Если бы бабушка и служка Хаим только знали, на что я готов ради выкреста, они бы, наверное, меня прокляли. Ему нужен крест, пусть он его и ищет. Нечего лезть со своими услугами. Нечего лезть.
— Зачем ты меня сравниваешь с этим старым трухлявым пнем Хаимом? — у слышал я голос бабушки, тонкий, как луч осеннего солнца. — Зачем ты на меня возводишь напраслину? Тебе не стыдно?
— Стыдно, — ответил я ей в мыслях, следя за обретшим человеческий голос лучом.
— Если человеку станет легче от креста, разорвись на части и достань ему крест. Если человек почувствует себя счастливее в ермолке, обойди весь свет и добудь ермолку. Ах, Даниил, Даниил! Что бы ты без меня делал?
— Пропал бы, — ответил я ей в мыслях.
— С кем бы ты держал совет?
— Ни с кем. — ответил я ей в мыслях.
— А Юдифь?
— Ее нет, — ответил я ей в мыслях.
— А когда она появится, ты меня забудешь? Ты мне скажешь: «Пшла вон, старая!»
— Нет, — ответил я ей в мыслях. — Клянусь.
— Не клянись, — сказала бабушка. — Когда появился твой дед… мой нареченный… я тоже всех забыла… Счастье, Даниил, забывчиво, а у несчастья — ох какая память!
— Я не забуду тебя, — ответил я ей в мыслях.
— Я не хочу, чтобы ты был несчастен. Я хочу, чтобы ты меня забыл.
— Забуду, — ответил я ей в мыслях.
— Вот и хорошо, — сказала бабушка. — А теперь приступайте, и вы заработаете на свой крест и свою ермолку.
Солнце било в глаза, я щурился, а тонкий луч все еще разговаривал со мной, и слова его были полны горечи.
Работал Юдл-Юргис ловко и споро, и я залюбовался им. Лицо, освещенное солнцем, разгладилось, залоснилось, в глазах вспыхнул свет азарта, и руки, недавно налитые ненавистью, освободились от нее, как будто выкрест спустил в дымоход не жестяное ведерко, а все свои сомнения и печали.