Свечи на ветру — страница 79 из 91

е бог надоумил свадебного музыканта взяться за скрипку, ну а бога-то просил не сам Лейзер, а он, служка, его поверенный на земле.

— Это еще не все новости, — делясь своей радостью, сообщил Хаим.

— Что еще?

— Наконец-то у нас есть раввин. Слава тебе господи! Настоящий раввин… Не самозванец… Из Укмерге…

— Укмерге — большой город.

— Правда, он пока без бороды… Но борода — не ум. Борода растет.

— Ему, что, подпалили ее?

— Нет, — сказал служка. — Он сам ее постриг, чтобы его не узнали… Три месяца он к нам добирался и добрался, наконец. Я вижу, тебя это не радует?

— Если это радует вас, считайте, что это и моя радость… А еще какие новости?

— Я достал два савана, — неожиданно промолвил служка Хаим.

— Два савана? Зачем?

— На случай облавы. Сейчас я тебе их покажу.

— Мне их показывать незачем.

— Как это незачем?.. И ты сможешь ими воспользоваться, если эти изверги нагрянут.

— Я не собираюсь умирать.

— А кто собирается?

Моя недогадливость просто огорошила служку. Такой тупости он от меня не ожидал. Я и в самом деле не понимал, хоть убей, не понимал, что за чудесный способ спасения от извергов придумал служка. Да еще при помощи савана. Это ж, можно сказать, святотатство, это ж глумление над таинством смерти. Это ж черт знает что!

— Сейчас я тебе покажу, — посмеиваясь надо мной и томя меня своей хитроумной идеей, пробормотал Хаим. — Посмотришь и скажешь: Хаим — голова! Хаим — мудрый человек!

Служка быстро направился в угол и через минуту предстал передо мной в таком виде, что я только рот разинул.

Появись он в таком облачении ночью без предупреждения, я бы грохнулся в обмороке, хотя нервы у меня крепкие, на всякое насмотрелся.

Не успел я закрыть рот, как Хаим ловко опустился на колени и растянулся на полу.

Саван прикрывал его голову, ту самую мудрую, которой он передо мной так выхвалялся, его высохшие руки, только башмаки высовывались из-под материи, допотопные, со сношенными до дыр подошвами, на которых отпечаталась не только земная, но и небесная пыль.

— Ну как? — спросил из-под покрывала Хаим.

— Что?

— Похоже?

— На что?

— Что ты расчтокался? Я тебя спрашиваю: похож я на мертвого?

Откровенно говоря, Хаим и живой был похож на мертвого. Не в саване, а в лапсердаке или в своем знаменитом пиджаке, который он сшил себе еще в Латвии, когда работал на табачной фабрике. Старше его пиджака был только бог.

— Очень даже похож, — сказал я.

— Теперь тебе ясно?

— Что?

— Долго ты еще будешь чтокать? — служка лежал на полу и не вставал.

— Представь себе, — сказал служка, откинув край савана, — входят они…

— Кто?

— Изверги… Хватают стариков или еще кого-нибудь… А мы с Лейзером на полу… Лежим, не шевелимся… Мы лежим, а вы с Саррой, скажем, плачете…

— Как же плакать над живыми?

— У еврея всегда есть повод для слез. Стало быть, мы лежим, а вы плачете. Вы плачете, а они спрашивают: вос из дас?

— Не вос из дас, а вас из дас, — поправил я Хаима.

— Вы и говорите: горе, горе… дядя Хаим умер… и дядя Лейзер… или тетя Сарра… Смотря кого хватать будут… Понял?

— Понял.

— Мертвых они не трогают. Боже милостивый, из-за твоей непонятливости я весь бок отлежал.

Хаим поднялся хоть и помятый, но довольный.

— Это неплохо, — утешил его я. — Но надо придумать что-то похлеще.

— Уж вы там со своими литовцами придумаете на нашу голову. Думаешь, я не понимаю, зачем он приходил… Я все понимаю… Опять мировая революция! Опять: «вставай, проклятьем заклейменный»…

Слова служки ошеломили меня больше, чем саван. Когда же наш всемогущий господь вложил ему их в уста?.. В сороковом или раньше?

Хаим вообще меня с каждым днем все больше удивлял, Откуда у него взялась такая хватка? Невероятная набожность соединялась сейчас у служки с когтистой предприимчивостью, трезвым расчетом и даже купеческой оборотистостью. День-деньской он слонялся по гетто и, промышляя молитвой, добывал то пищу, то мебель, то саван.

— Стыдно молодым играть в мертвых, — сказал я почти с неприязнью.

— А множить мертвых? Множить — не стыдно? — воскликнул Хаим.

Еще я заметил, что в последнее время он и заикаться стал меньше. Речь его выпрямилась, как гвоздь под ударами молотка. Беда — молот, она от любого недуга излечит.

— Вы не подумайте… Я не против вашего савана… Но где взять столько материи?

— С материей действительно худо, — сказал Хаим с тем же купеческим сожалением. — Но кто же лезет дракону в пасть?

Я молчал.

— Ты знаешь, что делает слон, когда ему хочется отдохнуть? — отринул он вдруг от себя дракона. — Слон ложится на бок и отдыхает. Жизнь миллиона муравьев его не волнует. Слон ложится на бок и отдыхает…

— Что же, реб Хаим, остается муравьям?

— Муравьям остается мочиться на слона…

Он свернул саван, спрятал его в заработанный двустворчатый шкаф с пожелтевшими, как собственные щеки, дверцами и вышел из дому.

Мочиться пошел — муравей в саване…

Или к раввину из Укмерге. Хаим — добряк. Хаим, если господь бог потребует, полбороды одолжит. Да что там полбороды — все, до нитки, отдаст.

Почему я не спросил у него, где Юдл-Юргис? Наверно, на чердаке. Наверно, в хедере.

Выкрест открыл хедер, что ни на есть настоящий хедер с учениками.

Ученики у Юдла-Юргиса не абы какие, все именитые, все почти знатного звания.

В свободные дни — а мы на работу в город ходим не каждый день, а через два, а то, если суббота, через три — в свободные дни выкрест обучает на чердаке желающих.

А от них отбоя нет.

Уму непостижимо!.. Сколько их, желающих стать трубочистами!

Среди учеников Юдла-Юргиса, кроме меня, есть один профессор математики и один бывший сахарозаводчик Эйдельман. До войны мы всегда пили чай с его сахаром. Когда я тайком от бабушки пытался выгрести из сахарницы лишнюю ложку, старуха хватала меня за руку и сердито говорила:

— Ты — не Эйдельман.

Так вот, сейчас сахарозаводчик Эйдельман вместе со мной и профессором математики обучается ремеслу у Юдла-Юргиса. Не задарма, конечно. Какой же мастер учит задарма?

Юдл-Юргис — не шкуродер. Он берет недорого, паек у своих учеников не забирает. Профессор и Эйдельман платят ему рублями.

Зачем выкресту рубли?

— А вдруг после войны прежние деньги вернутся? — говорит Юдл-Юргис.

Прежние деньги сами, без русских, не вернутся.

А у русских сейчас не червонцы на уме, а Москва.

Сахарозаводчик Эйдельман — тупица, ничего ему не втолкуешь, каждую мелочь трижды повторяй. А профессор, тот схватывает все на лету. Правда, он все время брезгливо вытирает руки и приговаривает:

— Понятно. Все по законам аэродинамики.

Пойти, что ли, наверх. Если Юдл-Юргис там, я дождусь, пока он кончит свои объяснения, и выложу ему все без всякого вранья. Пусть знает. Пусть не рассчитывает ни на меня, ни на Циценасов.

Сколько можно его обманывать?

По-моему, он и сам все чувствует. Просто ему хочется отдалить от себя правду. Иначе бы он сам давно сходил на Садовую, зачем же было меня посылать.

Хуже будет, если обман раскроется. Тогда от Юдла-Юргиса пощады не жди… Тогда он прогонит меня к чертовой матери, будь я в тысячу раз способнее, чем тупица Эйдельман.

Я поднимусь на чердак, в хедер, наберу в свои легкие сырого затхлого воздуха и скажу:

— Никуда ваши родственники не поедут… ничего они вашей жене и детям не передадут… померли мы для них… понимаете, вроде бы померли… По законам аэродинамики..

С такими мыслями, по тому же загадочному закону аэродинамики, я толкнул дверь в хедер.

Возле трубы, подставив под свой сдобный зад, привыкший к сидению в кожаном кресле или на плюшевой софе, ведерко, восседал грузный, крепко сбитый сахарозаводчик Эйдельман. Ему было далеко за сорок, но, несмотря на полноту, он выглядел куда моложе. От прочих смертных Эйдельман ничем особым не отличался, завод у него отняли еще до войны, и он уехал куда-то в глухомань, чуть ли не на польскую границу, которую надеялся перейти с фальшивым паспортом на имя — Людвига Щепаньского, бывшего своего товарища по Варшавскому коммерческому училищу. Но то ли паспорт его подвел, то ли он перепутал границу — Эйдельман оказался в Минской тюрьме, откуда его после долгого разбирательства выпустили в канун войны за активные, как он рассказывал, взносы в МОПР.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Здравствуй, — ответил Юдл-Юргис и, продолжая свои наставления, обратился к Эйдельману. — На следующей неделе мы с вами поднимемся на крышу… Проверим, как у вас с равновесием. Не боитесь ли вы высоты…

— У меня с равновесием всегда было плохо… Особенно с политическим…

— Ничего, — утешил его выкрест. — Привыкнете.

— Евреи ко всему привыкают, — скорбно обронил Эйдельман. — Я свободен?

— До четверга, — сказал выкрест.

— Господи! — воскликнул, поднимаясь, его ученик. — Если бы кто-нибудь когда-нибудь сказал мне, что наступит такой четверг, когда я, Беньямин Эйдельман, залезу на крышу с ведром и метлой трубочиста, я не плюнул ему в глаза, не спустил бы с лестницы, нет, я бы пошел в кассу, купил бы билет на пароход и отправился бы на остров Гонолулу. Почему, спросите вы, на остров Гонолулу? Потому что там растет сахарный тростник… потому что там нет печей… потому что там никогда не заходит солнце!..

И бывший сахарозаводчик удалился.

— Его место в Юденрате, а не на крыше, — выпалил я.

— Юденрат один, а крыш не счесть, — промолвил Юдл-Юргис.

— Он свалится, — предрек я. — Он обязательно свалится. В первый же день.

— Почему?

— Он все время будет оглядываться на свой завод.

— А разве мы не оглядываемся?

— Оглядываемся, — согласился я. — Только ничего нашего не видно.

— Видно, — буркнул выкрест.

— Не глазами.

— И глазами. — И Юдл-Юргис впился в чердачную крышу взглядом.

Сейчас или никогда, подхлестнул я себя. Когда еще представится другой такой случай? Почему же я робею? Почему же молчу? Юдл-Юргис видит глазами, а я плесну в них серной кислотой, и он ослепнет… Правда всегда слепит… Как же жить со слепыми от правды глазами?..