Свечка. Том 1 — страница 117 из 150

но и не подтверждал, а на прямые вопросы отвечал уклончиво:

– В этой жизни все может быть.

Игорёк без интереса отнесся и к епитимье Спицы и тем более к епитимье чуждого общине Сахарка, никак не соотнося чужие наказания с собой, а напрасно: судьба-злодейка распорядилась так, что третью книгу Библии – Левит – должен был переписать именно он. Это стало для Игорька катастрофой. Причем требование о. Мартирия произвести данное действие не один и не два, а целых три раза уже не сильно огорчило Игорька, как вряд ли огорчило бы приговоренного к расстрелу известие о том, что он будет расстрелян трижды. Но даже если бы о. Мартирий приказал переписать Левит только один раз, Игорёк посчитал бы такой приказ совершенно для себя невыполнимым, и этому имелось как минимум два непреодолимых препятствия: во-первых, Игорёк не любил читать, а ведь, переписывая текст, волей-неволей читать его придется. Но еще больше Игорёк не любил писать – старосту тяготила даже необходимость ставить где-либо свою подпись, и он ограничивался печатью. Нелюбовь свою к чтению Игорёк объяснял общинникам тем, что в момент, когда он в школе, впервые в жизни собрав буквы в слова, прочитал первую фразу букваря «Мама мыла раму», его родная мамочка Виолетта Борисовна, моя раму в их родной трехкомнатной квартире на улице Горького в Москве, поскользнулась на обмылке и выпала с девятого этажа наружу, найдя свою безвременную смерть на асфальте, расчерченном соседскими девчонками на легкомысленные классики. Свою нелюбовь писать Игорёк никак не объяснял, хотя сама собой напрашивалась история, как в тот день, когда он вывел в своей тетради первое в букваре имя собственное, а именно Маша, его родная сестренка Машенька была изнасилована и убита тремя вонючими азерами. Возможно, Игорёк понимал, что во вторую историю братья по вере не поверят, хотя, по правде сказать, они не верили и в первую, а особенно в то, что его мать звали Виолетта Борисовна. Впрочем, никто не просил Игорька помочь их неверию, все старательно делали вид, что верят.

Здесь самое время упомянуть об особенностях практиковавшейся о. Мартирием исповеди. Дело в том, что принималась она сначала в письменном виде, и лишь после предъявления написанного следовала устная расшифровка. По указанию строгого пастыря, совершенные в течение каждого дня грехи должны были обязательно фиксироваться на бумаге, и уже перед первой в истории «Ветерка» исповедью возникло что-то вроде соревнования – кто больше напишет. На идущего к о. Мартирию с толстой стопкой исписанных листков остальные смотрели с завистью. Уже тогда у Игорька возникали трудности, но он успешно их решил, наговаривая свои грехи Налёту или Лаврухе, и те их записывали. Скоро, однако, Шуйца и Десница стали прозрачно намекать, что не с руки им слушать чужие гадости просто так, за здорово живешь, у них, мол, и своих гадостей хватает. Пришлось платить гревом, что для Игорька проблемой не было, проблемой было прочесть написанное. Когда на исповеди Игорек смотрел в свой листок и униженно что-то лепетал, со стороны могло показаться, что он кается в убийстве с расчлененкой, на самом же деле староста пытался прочесть простое безличное предложение: «Не убрал в тумбочке». Зная об Игорьке подобное, человек сторонний наверняка сделал бы вывод о его недоразвитости, что было бы непростительной ошибкой. Не написав в школе ни одного сочинения, Игорек обожал сочинять. Раньше по просьбе товарищей он такие письма заочницам надиктовывал, что, прочитав их, несчастные женщины со слезами на глазах, с пирожками в узелках и с последними деньгами в кошельках летели на зону, чтобы встретиться там с автором незабываемых строк и если не спасти несчастного арестантика, то хотя бы в меру сил и возможностей утешить. Заключенного, чья подпись стояла под душещипательным письмом, приводили на свидание, но будь то начитавшаяся Грина юная дева или дева старая, а тем более вдова, после смерти постылого мужа впервые поверившая мужчине, – никто из них не соглашался с тем, что человек, вызвавший в душе бурю чувств, воспоминаний и надежд, и есть этот ухмыляющийся хмырь с блудливым взглядом и начищенной медной фиксой под заячьей губой. И они были правы – автором всегда был другой, и звали его Игорек. Славы Игорек не искал, за свое творчество довольствуясь половиной выуженной у заочницы денежной суммы и парой-тройкой пирожков – он всегда следил за своей фигурой.

В конце концов начальству надоели потоки слез, проливаемых несчастными дурами в служебных кабинетах, автора прелестных писем легко вычислили и отправили на недельку в ШИЗО, чтоб навсегда отбить охоту к сочинительству. Как, помнится, сказал тогда Челубеев: «Небось не Достоевский, больше писать не станет», – Достоевского Марат Марксэнович не читал и читать не собирался, но о его каторжном опыте слышал. Оказавшись в холодном бетонном пенале изолятора, Игорек зарекся что-либо еще сочинять, но сама по себе в голове начала вдруг складываться сказка: «Жил-был царь, и были у него три дочери: старшая – Безноска, средняя – Безглазка и младшая – Безголовка». Что будет с ними дальше, Игорек не знал и знать не хотел если не до конца жизни, то до конца срока точно, однако с назначением его старостой храма сочинительский дар забил с новой силой, как недавно отремонтированный, хорошо прочищенный к юбилейной дате городской фонтан.

И вновь то были письма, но уже не от зэка бабе, не от физического лица физическому, а от юридического юридическому – в различные фонды, общественные организации, на заводы и фабрики – со слезной просьбой «помочь встать на ноги, окрепнуть духовно и физически для будущей свободной и праведной жизни» членов общины православного храма во имя Благоразумного разбойника ИТУ 4/12-38. Фонды были наши, не наши и совсем чужие, но не было таких, кто бы не откликнулся на просьбу, – Игорьково слово пробирало всех. Ладно «Евреи за Иисуса», но и те, кто изначально был против, даже они не могли устоять! Так, синагога города Биробиджана прислала в «Ветерок» десять килограммов старого засахарившегося меда и пять пар унтов, правда, почему-то на одну ногу. Православные фонды и организации откликались на письма такими же прочувствованными ответами с многозначительными цитатами из Писания, но материальной поддержки от них не было никакой.

– Наши добрые, но жадные, – резюмировал Игорек и перестал писать своим.

Удивляли американцы. В ответ на каждую просьбу о помощи они присылали кипы пропагандистской литературы, которую Игорек читать запрещал, футболки, которые изнашивались потом до полной негодности, но надписи на них так и оставались непереведенными, и красиво упакованный несъедобный грев. В обязательном порядке наивные америкосы укладывали в каждую посылку презервативы, как будто у русских зэков нет других проблем, кроме проблемы безопасного секса. В последнее время Игорек сосредоточил усилия не на своих и не на чужих, а, так сказать, на сторонних, отправляя письма руководителям дышащих на ладан промышленных предприятий.

«Оступились ребята, надо поддержать», – скорее всего, так формулировал задачу подчиненным ошалевший от новой шальной жизни красный директор, и подчиненные ее привычно выполняли – посылали в зону всяческий неликвид. Это могли быть и пугающего вида детские игрушки, и устрашающие предметы женской гигиены. Наверняка кто-нибудь другой выбрасывал бы подобное сразу по получении, кто-нибудь другой, но не Игорек. Отправив благодетелям горячее благодарственное письмо, все присланное актировалось и складировалось, чтобы когда-нибудь пригодиться, и почти всегда пригождалось. Похожие на крокодилов зеленые плюшевые медведи отправлялись в детский дом, откуда в ответ приходил вдруг ящик с сигаретами, неведомо как туда попавший по гуманитарке же, а женские прокладки сорок пятого размера летели в женскую зону, нежно именуемую «Курятником», откуда присылался ожидаемый мешок яичного порошка – при «Курятнике» был курятник на тысячу кур-несушек.

Это не отрицали даже враги – общинные закрома пополнялись благодаря сочинительскому дару Игорька. Сочинительскому, подчеркнем, – не писательскому. Своей рукой Игорек по-прежнему ничего не писал. А узнав, что Иван Грозный даже не расписывался за себя, потому как не царское это дело – лишь печать ставил, то заказал себе печать и расписываться перестал.

И вдруг: «Перепишешь Левит».

И не один раз, не два, а три!

Нет, наверное, скрепя сердце и сцепив зубы, Игорек сел бы за стол и переписал никому не нужный Левит целых три раза, но, только представляя себя сидящим дни напролет за столом над листом бумаги с ручкой, он испытывал желание кого-нибудь убить. При этом с авторитетом в общине можно было навсегда попрощаться. Но не потеря авторитета в чужих глазах пугала Игорька – он боялся потерять свой собственный авторитет в своих собственных глазах. Игорек не просто себя уважал, Игорек себя любил, и не собирался из-за какого-то Левита свою любовь терять. Нанесенный монахом удар был прямым в челюсть, после такого боксеры падают и, лежа, раскинув руки, вместе с судьей считают до десяти, но Игорек только качнулся.

Когда сопровождаемый пристальным общинным взглядом староста отошел от аналоя, так и не ощутив на своем темени привычной тяжести епитрахили, и на мгновение остановился, все поняли – исповедь не принята, и Игорек понял, что все это поняли. Продолжив движение, он скосил взгляд, задавая себе вопрос: «Кто?» – и, увидев стоящую в левом женском углу уткнувшуюся в псалтырь Светлану Васильевну, твердо на него ответил: «Ты!»

Игорек направлялся к Голгофе, которую нашли как они сами рассказывали, в мертвой обезлюдевшей деревне, и привезли в зону монахи. Распятый на ней Христос был словно скопирован с одного из недавно еще многочисленных деревенских мужичков, изведенных под корень беспросветной работой днем на колхозном поле, а ночью на своем огороде. Христос на кресте отдыхал. Голгофа Игорьку не нравилась, он был уверен, что Рубель сделал бы лучше, красивее, но монахи приказали поставить ее в храме. Игорек остановился в метре и, опустившись на колени, начал бить земные поклоны. Он знал, что думают стоящие за его спиной – о. Мартирий наложил на Игорька епитимью во сколько-то там поклонов, с кем, как говорится, не бывает, даже со старостой такое может случиться. Вначале он не знал, сколько их будет, но тут же решил – тысяча. Тысяча поклонов – не шутка, но Игорьку нужно было время, чтобы все обдумать. Уже на первой сотне придумалось название, и это сразу обнадежило.