Свечка. Том 1 — страница 40 из 150

еще один раз… Но всегда меня что-то останавливало. Что? Наверное, я не хотел, чтобы меня терпели. – Ты хотел, чтобы тебя любили? – Да, хотел, и не вижу в этом ничего зазорного! Ведь я их так любил! Они были так прекрасны! Недоступно прекрасны… Все. Даже Жанна Борисовна, секретарша нашего декана. Все говорили, что она страшная, и я не спорил, но в глубине души знал, что и Жанна Борисовна тоже прекрасна. Когда, выручая меня, Гера с ней переспал, я был ему, конечно, благодарен, но утайкой обижался, потому что ревновал… Когда Гера говорил про женщин, мне частенько хотелось его ударить. Разумеется – не бил, но говорил очень серьезно: «Гера, замолчи». И Гера замолкал. Гера, кстати, был категорически против нашего брака с Женькой, он всегда относился к ней отрицательно, и даже не пошел в поход на байдарках по рекам К-ской области, когда узнал, что там будет Женька. Хотя, я думаю, не из-за Женьки, а из-за Дернового – Дерновой поход организовывал. К тому времени Гера у нас уже не учился, его отчислили, но в институте продолжали ходить слухи, что к отчислению имеет отношение Дерновой, Гера и сейчас в этом убежден. А я нет. Иначе зачем Дерновому было приглашать Геру в поход? А он пригласил, попросив меня передать приглашение. Я передал. Гера удивился и спросил, кто еще там будет. Я стал перечислять имена и фамилии, и, как только назвал Женьку, он отказался. «Почему?» – удивился я. Герин ответ вызвал у меня еще большее удивление. «Потому что не испытываю ни малейшей ностальгии по ветеринарии». – «Зачем же ты туда поступал?» – «Чтобы за Москву зацепиться», – неожиданно зло ответил Гера. – «Думаешь, с моей фамилией меня приняли бы в приличный вуз? Только в ветеринарный, на отделение племенного животноводства». Я немного обиделся за ветеринарию, но продолжать разговор не стал, и к нему мы больше не возвращались. А что касается Дернового… Что-что, а организовывать он умеет. А когда стали укладываться на ночлег, мы с Женькой оказались в одном спальном мешке… Я и не догадывался, что участники похода парны: мальчик – девочка, мальчик – девочка, и понял это только тогда, когда стали раскатывать спальные мешки. Оказалось, что их в два раза меньше, чем участников похода. Все как-то быстро, без лишних разговоров разобрались (наверное, они еще раньше, в Москве разобрались), а мы с Женькой остались вдвоем… Деваться мне было некуда… Но сначала я думал, я был в этом уверен, что сразу засну. Во-первых, я очень в тот день устал, а во-вторых, это надо признать, Женька мне не нравилась, единственная из всех женщин мира, – не нравилась совершенно. (Наверное, это и есть судьба?) Да, я честно собирался спать, но когда там, в мешке нечаянно вдохнул запах ее волос… Аромат женщины! И сразу понял, что люблю Женьку. Все случилось быстро, очень быстро, то есть не в том смысле (хотя и в том тоже), а в том, что утром я предложил ей быть моей женой. Потому что ЖЕНЬКА ОКАЗАЛАСЬ ДЕВУШКОЙ! Гера любил на эту тему разглагольствовать, и даже сейчас иногда пытается. Почти серьезно, он утверждает, что в наше время девственницами не рождаются, иначе почему же он не встретил ни одной среди десятков и сотен тех, с кем переспал… Не встретил? А я встретил! Сразу! (Это удивительно, конечно, но в своих мечтах я почему-то никогда не сомневался, что именно так и случится, что я буду у нее первый, и она у меня тоже первая будет.) Еще больше я оценил Женьку, когда узнал, что ей уже двадцать семь лет: это ведь непросто – сохранить себя до двадцати семи. Мама была категорически против нашего брака. Про Геру я уже говорил. Я прямо спросил: «Почему?» – и он прямо ответил: «Съезжать от вас не хочу». (Геру выгнали тогда из общежития «за аморалку», и он жил у нас, спал в моей комнате на моей кровати, а я рядом на раскладушке, я вообще на раскладушке спать люблю.) Мы с Герой дружно, весело жили, но уезжать ему все равно пришлось бы, потому что отношения с мамой у него не заладились. Из солидарности я должен был уйти вслед за Герой, и наверняка ушел бы, хотя не представлял тогда своей жизни вдали от мамы. Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло… А нам, вопреки пословице, помогло счастье! Мы с Женькой поженились! Гера съехал, а Женька стала жить у нас. В первую брачную ночь мама деликатно оставила нас в квартире одних – уехала ночевать к своей подруге. Мама, мама… Я боялся, что будут проблемы из-за прописки, что мама будет против, но и тут она удивила, как удивляет меня всю мою жизнь. Приехав на следующий день домой, она взяла Женьку за руку и повела прописывать. Мама! Правда, втроем под одной крышей мы прожили совсем недолго – отношения у мамы с Женькой не сложились, я, конечно, ужасно страдал, а теперь понимаю, что так и должно было быть: слишком уж они яркие женщины, слишком сильные у них характеры. Мы с Женькой стали снимать квартиру, точнее, не квартиру, а комнату в коммуналке, так как квартиру я не тянул, хотя подрабатывал дворником и санитаром на Россолимо[29]. Да, это была трудная, но очень счастливая жизнь! Два раза в неделю я приезжал домой, и мы садились с мамой в кухне, пили чай и ели наши любимые конфеты «Школьные» – жестковатые такие, тверденькие, и словно иней проступает на них тонким белым слоем, а когда дотрагиваешься до него пальцем – исчезает. И – разговаривали! Разговаривали решительно обо всем, у нас не было запретных тем, кроме одной единственной, да и она не была, в общем-то, запретной, просто ее как бы не было, она как бы не существовала. Я бы сформулировал ее так: мама и отец. Мама словно интуитивно чувствовала, когда разговор подходил к запретной черте: когда я собирался спросить, как они с отцом познакомились и как появился я на свет – она поднималась, снимала с полки книгу, открывала наугад и начинала читать вслух. Чаще это был кто-нибудь из «трех К»: Константин Федин, Константин Симонов или Константин Седых – любимые советские писатели мамы. Сегодня советские писатели в загоне, а кое-кто объявил по ним поминки, но я уверен – время все расставит на свои места. («Нет плохих писателей, есть плохие читатели». Мама.) Уже тот писатель, по-моему, хороший, у которого ты запоминаешь имя героя, одну фразу и даже одно только слово. Одно слово! Взять того же Константина Федина. Да за одно единственное слово я бы ему памятник поставил! «РАСКРОВЯНИЛА». У Константина Федина в «Городах и годах» собачка лапы РАСКРОВЯНИЛА. Когда я слышу это слово, мне сразу страшно становится, мурашки по спине бегут… РАСКРОВЯНИЛА! Только потом я понял, что чтение советских писателей вслух – тоже был тонкий (тончайший!) педагогический прием. (Однажды, помню, я предложил почитать вслух какой-то модный западный роман, опубликованный в «Иностранке», но мама начала читать не помню уже какого писателя, но советского. «Почему?» – спросил я. «Потому что советские писатели плохому не научат», – ответила мама и начала читать. Я слушал и соглашался.)

Мама никогда не говорила мне, что в жизни мужчины должна быть только одна женщина, а в жизни женщины соответственно один мужчина, – никогда не говорила, но я видел это воочию, являясь свидетелем того, как достойно она хранит память об отце, как бережет свою единственную любовь, и ее неозвученное жизненное кредо стало для меня аксиомой: У МУЖЧИНЫ ДОЛЖНА БЫТЬ ОДНА ЖЕНЩИНА! (Когда в моей жизни появилась Даша, я, с одной стороны, был очень счастлив, но с другой – ужасно страдал, потому что получалось: я изменял не только Женьке и своим принципам, самое страшное – я изменял маме! Но… ведь… самого главного, того, что венчает отношения мужчины и женщины, у нас с Дашей не было, был только поцелуй, один, тот самый, такой трогательный – в голову, который Даша так остроумно назвала потом контрольным. Не знаю, может, и не будет у меня с Дашей того, что венчает отношения мужчины и женщины, что ж, пусть будет так, но, признаться, в глубине души я все-таки верю… У Михаила Ромма был такой прекрасный фильм «И все-таки я верю…», вот и я тоже все-таки – верю! И я даже знаю, когда это случится – в новогоднюю ночь, когда мы будем встречать Новый двухтысячный год! И ты будешь такая красивая, такая же красивая, как…)

– Любишь баб, Козлов?

Валентина Ивановна смотрит на меня и улыбается. Я смотрю на нее, лихорадочно соображая, откуда она это знает (только, разумеется, не баб, а женщин), и вдруг ощущаю, как за шиворот ползут противные капельки пота, а это значит, что я уже красный, как рак красный. Заметила, все ясно – заметила… Я не заметил, как на нее засмотрелся, а она заметила… Как же стыдно! Да, так оно и было: я сидел вот так же, как сижу, а Валентина Ивановна наклонилась над низеньким столиком, наливая чай, и в вырезе ее платья на груди увидел, нет, ничего особенного я там не увидел, – одну лишь полосочку, малюсенькую полосочку у самого основания, но мне и этого достаточно, и даже больше, чем достаточно, потому что эта полосочка – самое прекрасное, что, на мой взгляд, есть в женщине, – увидел и не заметил, как засмотрелся, а Валентина Ивановна заметила… Стыдно, как же стыдно! Стыдно и нехорошо… Но в свое оправдание, в свое единственное оправдание хочу сказать, что смотрел я на Валентину Ивановну не как на конкретную женщину, а как на женщину вообще, как на женщину – существо высшего порядка; в моем взгляде не было ничего, что могло бы обидеть ее или оскорбить, потому что точно так же я смотрел на копию скульптуры Венеры Милосской древнегреческого скульптора, кажется, Праксителя, в Пушкинском музее или портрет Иды Рубинштейн русского художника Перова или Серова, я смотрел на Валентину Ивановну как на женщину с большой буквы – на Женщину, которую любил, люблю и буду любить и не собираюсь от своей любви отрекаться!

– Люблю…

– Я вижу…

(Точно – увидела!)

– Только… Я не Козлов…

– Да я знаю, что не Козлов. Я вообще все про тебя знаю.

– Откуда?

– Оттуда.

Из «Дела»? Но – что? Что она может про меня знать?

– Что? Что вы про меня конкретно знаете?

Улыбается.

– Скобки круглые, скобки квадратные и какие там еще?

Ах это! Неписигин показал ей ту дурацкую бумажку, которую я бросил в урну, а он подобрал, прочитал и спрятал в карман. А потом дал прочесть ей? Ну, конечно! Но это нечестно, ТОВАРИЩ Неписигин!