Свечка. Том 1 — страница 43 из 150


И будка, и миска,

и в желудке сосиска.


Эта песня из репертуара Татьяны и Сергея Никитиных долгое время была нашим с Алиской гимном, а теперь, это самое для меня горькое, – Алиска разделяет твои взгляды. Недавно я подарил ей шоколадку «Милка», со смыслом подарил, с намеком, а она съела и, как говорится, ни один мускул не дрогнул на ее лице – забыла, как мы с ней собирались назвать нашу будущую собаку, причем независимо от породы: МИЛКА! «Милка, только Милка и ничего, кроме Милки!» Милка – любимая собака Льва Толстого и в «Детстве», и в «Войне и мире». Нет, собака нам нужна, нужна как воздух, как фактор любви, что же касается Библии, то, несомненно, это великое творение человеческого разума. (Как, например, «Бхагават-Гита», с которой я тоже познакомился благодаря Женьке, или Коран, который я, правда, не читал.) Утверждать же, что с Библии все началось, по меньшей мере, самонадеянно. Нет, это хорошая книга, замечательная книга, великая книга, но – неактуальная! Вот! Эврика! Нашел! БИБЛИЯ СЕГОДНЯ НЕАКТУАЛЬНА! А в споре на тему «было – не было» я любого готов поставить на колени, то есть не любого, а того, кто утверждает, что – было. У меня есть всего один аргумент, но какой! Всего одно слово, и я готов этим словом любого богослова (рифма!) поставить на колени! Это слово – «динозавры». ДИНОЗАВРЫ! Динозавры – исторический факт, где только их кости не находят, от них просто некуда деться. А между тем в Библии о динозаврах – ни слова! Все это – мифы. Великие, но мифы! Да взять того же Голиафа, который с Давидом сражался: ученые подсчитали, что его огромные размеры и вес просто невозможны, они бы просто раздавили его своей тяжестью. И то, что жили они по восемьсот лет и рожали детей в сто двадцать, это тоже конечно же мифы или, если угодно, сказки. Это что касается Ветхого Завета, с Новым, конечно, посложнее. Я думаю, что Христос все-таки был, хотя Женька считает, что и Христос тоже миф. Миф не миф, а Валентина Ивановна стоит у двери и смотрит на меня, я даже не заметил, как она вернулась, видно, Давид с Голиафом меня сильно увлекли. А она между тем стоит и смотрит на меня, как женщины смотрят на мужчин, когда… Только женщины на меня никогда еще так не смотрели, даже Женька, даже Даша… А она смотрит… Зачем вы так, Валентина Ивановна? (Наверное, я смотрел так на Женьку, когда влюбился в нее, и на Дашу, когда влюбился в нее…) Теперь вы, Валентина Ивановна? В меня?! Но этого не может быть, потому что не может быть никогда… Да? Да, Валентина Ивановна? Вы вон какая, а я вот какой… Внешность не имеет значения? Я тоже так считаю, но все-таки… Вы идете ко мне… Вытянув руки и закрыв глаза, вы идете ко мне? Ко мне… Как в омут, да, Валентина Ивановна, как в омут? Валентина Ивановна! Вы приближаетесь ко мне вплотную, вы прижимаете мою голову к своему животу…

– Женька…

– Что вы сказали?

– Женька мой, Женька…

Ваш, Валентина Ивановна, ваш! Какая вы теплая, Валентина Ивановна, и какая нежная кожа у вас на руках…

«Кожа тоже ведь человек,

с впечатленьями, голосами…»

Это Вознесенский? Да, кажется, Вознесенский, надо бы перечитать…

Продолжая сидеть, я обнимаю вас руками за талию и вдыхаю ваш аромат, аромат женщины… Валентина Ивановна! Вы смеетесь там, наверху, и смех у вас такой… голубиный… Голубка вы, Валентина Ивановна! Мне хорошо, мне давно не было так хорошо, мне никогда не было так хорошо… Я знаю, что это. Это – ЛЮБОВЬ! Я полюбил вас сразу, Валентина Ивановна, сразу, как увидел, с первого взгляда полюбил, но не решался себе в этом признаться… Я не знаю сейчас, что мне делать с Женькой и Дашей, потому что их я тоже люблю, но не так, совсем не так, как вас, Валентина Ивановна, как люблю я вас – я еще никого никогда не любил! Мы будем жить с вами вместе, вдвоем: я буду лечить животных, а вы будете карать невиновных, точней – виновных, а невиновных будете отпускать. Таких, как я… Помните, как вы мне сказали: «Сегодня отпустим…» Но не надо меня отпускать, не надо меня никуда отпускать, даже если вы меня от себя погоните, я все равно никуда не уйду! Я буду сидеть здесь всегда, а вы будете меня прижимать к себе своею твердою рукой. Какая она у вас все-таки твердая, прямо-таки железная… Конечно, она и должна такая быть – железная рука закона, но просто нечем дышать, совершенно нечем ды…

ТУК! ТУК! ТУК!

Харон? Он идет сюда?

– Ва-ал!

Точно – Харон!

Валентина Ивановна бросается к двери, хватается за ручку и захлопывает ее, оставляя Харона с носом. Но все равно – он нас ЗАСТУКАЛ! Никогда еще меня не застукивали, и вот – Харон… «Стучит», – сказал Неписигин. Так вот что он имел в виду!

– Ва-ал! Ва-ал! Ва-ал! – заикается он там и пытается открыть дверь, но Валентина Ивановна не пускает.

– Валентина Ивановна, откройте!

– Пожалуйста, Валентина Ивановна, откройте!

– Валя! Валюша!

Там уже не один Харон? Их там много! (Кого – их?).

– Не-ет!! – страшно кричит вдруг Валентина Ивановна. – Я не могу вас видеть! Я вас не-на-ви-жу!

(Впервые в жизни до меня доходит смысл этого слова: ненавижу означает – не могу видеть.) А они там дергают дверь – все сильней и сильней. «Да что же это я сижу?» – думаю я, а сам продолжаю сидеть… Я смотрю на Валентину Ивановну… Лицо у нее теперь – красное и черное, нет – черное и красное, потому что черного больше. Тушь потекла. (Так моя Женька иногда говорит: «Тушь потекла».) И помада размазалась. (Так моя Женька иногда и говорит: «Помада размазалась».) Так вы плакали, Валентина Ивановна, когда меня к своей груди прижимали? А я думал – смеетесь…

– Вы убийцы! – кричит Валентина Ивановна. – Вы его убили!

Убийцы? Там – убийцы? Я помогу вам, Валентина Ивановна, я не пущу их сюда, я защищу вас! И я пулей вылетаю из этого дурацкого кресла, как эстафетную палочку, перехватываю у Валентины Ивановны ручку двери, вцепляюсь в нее обеими руками и держу, держу! А Валентина Ивановна отбегает к окну и, пытаясь его открыть, возится со старым проржавевшим шпингалетом. (Вот тебе и евроремонт – двери новые, а окна старые – всё у нас так!) А их там много, и они сильно дергают с той стороны дверь, и когда она на короткое мгновение приоткрывается, я успеваю увидеть то одну, то другую физиономию. Один, красный, полноватый, с редкими всклокоченными волосенками, кричит:

– Пустите! Немедленно пустите! Это мой кабинет! Я Писигин!

Писигин! От неожиданности я чуть не выпускаю из рук ручку. Вот ты какой, Писигин…

– Здесь моя жена, откройте! – взрывается он.

Валентина Ивановна? Писигина? Или все-таки Дудкина? Вы хотите меня обмануть? Не выйдет!

– Отпусти дверь, сволочь! – угрожающе глядя, требует из-за спины Писигина какой-то мужик.

А я не люблю, когда мне грубят!

– Ат! Ат! Ат! – Харон.

Я знаю, что ты, Харон, хочешь сказать, все твои загадки для меня теперь не загадки, ты хочешь сказать: «АТкройте». А вот и нет, не АТкрою! Я оглядываюсь: Валентина Ивановна уже распахнула одну раму и теперь пытается справиться со второй. Скорее, Валентина Ивановна, скорее! Мы убежим от этих чудовищ! Через окно! – Четвертый этаж?! – А мы, как в кино, по крышам! Р-р-ручка! Она предательски обламывается, дверь распахивается, и все те, от кого я защищал мою Валентину Ивановну, вваливаются к нам гурьбой, Харон падает – с железным грохотом, как Дровосек из «Волшебника Изумрудного города», тот тоже всегда так падал, – бедный Харон! – перепрыгивая через него и на него наступая, все кидаются к Валентине Ивановне, а один кидается ко мне… Но я сам, конечно, виноват: стоял, как дурак, с этой дурацкой евроручкой в руке, выставив ее перед собою, как пистолет, а мужик, наверно, подумал, что это и есть пистолет, – хвать меня за запястье и так его крутанул, что в глазах потемнело – приемчик! – а дальше: евроручка на пол – звяк! меня в угол – хряп! на стул – шмяк! и его лицо почти вплотную:

– Ты кто такой?

Молчу. Морщусь. Больно, вообще-то…

– Кто такой, спрашиваю!

Привязался… А может, сказать, наконец, и закончится вся эта комедия?

– Это сокрушилинский задержанный, тот самый, – Харон.

Встал, бедняга? Ничего себе не повредил? Да, я сокрушилинский, да, задержанный и, если угодно, – тот самый!

Мужик смотрит на меня и, улыбаясь глазами, тянет, как будто мы с ним знакомы:

– А-а…

Я не понимаю!

– Сиди тихо и не рыпайся, – говорит он, забывая обо мне.

Сижу тихо. (И что такое рыпаться – я тоже не понимаю!) Рука болит. Хотя, конечно, сам виноват, не надо было с этой дурацкой евроручкой, как с пистолетом, стоять. Но больно, вообще-то… Больно… Тебе больно, сволочь и гад, скотина и свинья, тебе больно… А Валентине Ивановне не больно? Как же больно Валентине Ивановне! Бедная, бедная моя Валентина Ивановна!

– Убили! Вы его убили! – закатывая глаза, кричит Валентина Ивановна, заваливается на спину, с глухим стуком падает на пол и бьется там, выгибаясь страшно и некрасиво.

– Никто, Валя, никто его не убивал! – Писигин.

– Он сам туда упал! – Харон.

– Растащило! – выкрикивает Валентина Ивановна непонятное страшное слово, от которого у меня по спине бегут мурашки. – РАС-ТА-ЩИ-ЛО! – И бледнеет, белеет на глазах – это сердце…

– Это сердце! Я врач! (Хотя и ветеринар.)

– Сидеть! – рявкает в мою сторону мужик, хватает трубку местного телефона, набирает короткий номер.

– Это Копенкин! «Скорую» к Писигину, срочно!

Копенкин… Так вот ты какой, Копенкин! (А, кажется, наконец, начинает срабатывать закон всемирного понимания, он же закон всемирного непонимания – то ничего-ничего, а то сразу: нате вам Писигин, нате вам Копенкин! Я же говорю, надо набраться терпения и ждать, ждать терпеливо и мудро, и все в конце концов прояснится!) «Обо мне все слышали». А ничего выдающегося. Лицо простое, глазки маленькие, глубоко спрятанные, с хитрецой. Над губой шрам. Дрался в детстве? Или заячья? Да нет, конечно, дрался. Наверное, я слишком пристально и чересчур удивленно на него смотрю, в его глазах появляется вдруг насмешливая ирония.