Свечка. Том 1 — страница 58 из 150

– …отроковицы запечатала?

Неподвижный Алеша Попович смотрел удивленно на нее, мне показалось, что в тот момент в его голове были мысли, схожие с моими, и переживал то же, что только что пережил я. Он тоже не ответил, и, так же мгновенно о нем забыв, женщина по имени Ада обратила свой взор на Илью Муромца. Тут я уже услышал вопрос полностью и сразу вспомнил, что слышал его из уст этой женщины в храме, в котором Пушкин венчался, пятого, кстати, апреля, только там это был не вопрос, а решительное утверждение:

– ЧРЕВО ОТРОКОВИЦЫ БОГОРОДИЦА ЗАПЕЧАТАЛА!

Здесь же был именно вопрос, и Илья Муромец охотно на него ответил, безуспешно стараясь сохранить серьезность:

– Запечатала!

– Девочку захотел? – язвительно осведомилась женщина и, крикнув вдруг истерично: – Вот тебе девочка, жидовская морда! – изо всех сил ударила Илью Муромца иконой в лоб. Оглушительно звеня, полетели во все стороны осколки, как игрушечный, Илья Муромец опрокинулся вместе со стулом навзничь и, зажимая ладонями кровавую рану, давясь ругательствами, превозмогая боль, скреб по полу каблуками ботинок, елозил на спине по скрежещущему стеклу. Алеша Попович подскочил к женщине, схватил ее за руку, но она в ответ таким дурным голосом завопила, так пронзительно заверещала, что он тут же отскочил. В это время Добрыня Никитич стоял склоненный над поверженным товарищем, задавая торопливые вопросы и не получая ответов.

– Мы тебе, тварь, срок намотаем! – зло пообещал он, подняв на женщину глаза, и объяснил, как они это сделают: – При исполнении служебного… За нанесение тяжких телесных…

А женщина с именем Аида словно ждала это услышать – она расправила плечи, набрала в грудь воздуха и громко и радостно запела что-то церковное, но в ритме армейского марша, даже отбивая при этом такт ногой. У стены за ее спиной стояла женщина в черном, смотрела на страдающего Илью Муромца и беззвучно смеялась. А женщина с именем Аида пела все громче и торжественней. Это становилось невыносимым, и Добрыня Никитич не выдержал первым.

– Молчать! – рявкнул он, схватил ее за плечи и стал трясти, но та упрямо продолжала петь, малопонятные слова песни смешно раздробились и стали совершенно непонятными. Я даже не заметил, как в нашей комнате появились еще люди: милиционер и девочка.

– А ну убери свои лапы! – решительно подходя, потребовала девочка сердито и неожиданно басовито, так, что Добрыня Никитич опешил и опустил руки. Женщина с именем Аида между тем заканчивала свою непостижимую для всех песню, причем уже негромко, шепотом, а последние слова и вовсе проговаривала про себя, едва заметно шевеля губами, – видимо, принципиально важным было допеть ее до конца. При этом она одной рукой прижимала дочь к себе, а другой гладила по голове. Девочка смотрела на нас победно и изучающе, дожидаясь, когда мать допоет. А та допела и объявила почти так же, как объявляют на концерте, повторив те три слова: «взбранной воеводе победительная!» Дочь посмотрела на нее снизу и вдруг закричала неожиданно капризно и нервно:

– А ты не знаешь и не лезь! Старая дура, не знаешь и не лезь! Это не он, а он! Я сразу его узнала, только говорить не хотела. Он это, он, он, он! – кричала девочка, тыча в мою сторону пальцем, и, зарыдав, уткнулась женщине в грудь. МАТЬ И ДИТЯ! Женщина гладила ее голову, целовала, и смотрела на меня – уже без зла, а с живым интересом, не смотрела даже – присматривалась. И все остальные с интересом ко мне присматривались: милиционер, женщина в черном, богатыри, и даже Илья Муромец, перебравшийся с пола на стул, прижимая боковую часть ладони ко лбу, смотрел на меня из-под руки, почти как на известной картине художника Васнецова.

– Он потом еще в церковь за мной пошел и свечку там поставил. И потом еще на меня так посмотрел, – прибавила девочка и вытаращила глаза, показывая, как я на нее тогда смотрел…

Третий (окончание)

Я думаю, что я сейчас умру, и вот почему я так думаю: потому что, когда там, в (на) Ахтубе, я умирал (тонул), я увидел то же самое, что сейчас увидел… Кино. Без названия и титров. Я знаю, что оно есть, давно снято, но я не хочу его смотреть, поэтому, как только оно было снято, засунул пленку на самую дальнюю полку своей памяти, забросил в пыль и паутину, чтобы забыть навсегда, но время от времени появляется непонятный злой киномеханик, забирается туда, заползает, вытаскивает, сдувает, посмеиваясь, пыль, вставляет в проектор и начинает крутить… А я сижу в зале один и смотрю… Но тогда я был не один, а с Алиской, я вообще люблю с ней в кино ходить, точнее – любил, когда она со мной любила – ходить на детские сеансы, но это доставляло и неудобство, в том смысле, что если за тобой, здоровым дядей, ребенок сидит, то как он из-за твоей плешивой башки экран увидит? Хорошо, что рост у меня ниже среднего, и то приходится в кресло вжиматься, ты уже не сидишь, а лежишь, полулежишь, и сам мало что видишь, и шея потом болит, а что сделаешь – ребенок; а тут, значит, бабища здоровая в огромнейшей шляпе, и хоть через два ряда сидит, а ничего не видно, я же вижу, как Алиска тянет шейку, а пересесть некуда – сеанс детский, зал битком. (И ведь одна пришла, без ребенка, ненормальная!) Наверное, наверное – да, мне самому надо было к ней обратиться, но я хотел как лучше, а получилось хуже, я это и тогда про себя знал: когда хочу как лучше, получается всегда хуже, знал, но в очередной раз забыл и предложил Алиске подойти «к тетеньке» и попросить ее снять свою шляпу; нужно было, конечно, самому, а я переложил эту нелегкую ношу на хрупкие Алискины плечи, хотя в свое оправдание скажу, что я совершенно не знал, как к той бабище обратиться, я тогда еще не решил проблему обращения одного человека к другому в масштабах всей страны, и потом – слово «снимите» из уст мужчины всегда звучит несколько двусмысленно: «Женщина, снимите шляпу», так? Ну, пожалуйста – «пожалуйста», только это мало что меняет, да и не помогло бы там никакое «пожалуйста», и от безвыходности я свалил всё на Алиску, не понимая, что для нее это еще более невыполнимая миссия. Алиска посмотрела на меня удивленно и пошла по ряду (мы сидели недалеко от края), пошла и вернулась, и снова смотрит удивленно. Я шепчу: «Ну что ты, Алисуш, подойди и скажи: “Тетенька, пожалуйста, снимите шляпу, а то нам с папой не видно”». (А было ей тогда лет шесть.) Она снова пошла и снова вернулась. И в третий раз – как в сказке, только это была совсем не сказка, это уже кино начинается, мое кино, без названия и титров: Алиска смотрит на меня, смотрит и вдруг размахивается и бьет меня по щеке, да так громко, так звонко, что все в зале слышат, однако не это самое страшное – самое страшное то, что мне больно, очень больно, так больно, что хочется за щеку схватиться и заойкать, но нельзя – все вокруг смотрят, и я улыбаюсь притворно и спрашиваю: «Что случилось, Алисуш?» – а она отвечает громко и четко: «Я тебя ненавижу», и это не просто слова, в глазах и правда – ненависть, сплошная ненависть. Тогда в (на) Ахтубе мне это кино первым прокрутили, и я подумал, что умираю, но не умер, значит, и сейчас не умру, правда, потом было второе кино, и я пожалел, что после первого не умер…

Женщина в черном: Скажите, Золоторотов, вы когда-нибудь видели эту женщину?

Я: Нет.

Женщина в черном: Скажите, Золоторотов, вы когда-нибудь видели эту девочку?

Я: Нет.

Вру и не краснею, вру и не краснею!

Женщина в черном: Прочтите и подпишите.

Я: Я ничего не буду читать и ничего не буду подписывать.

Женщина в черном: Вас кто-нибудь научил так отвечать?

Я: Нет, то есть да. Научил. – Всё, шея мокрая…

Женщина в черном: Кто?

Я хочу произнести его фамилию громко и отчетливо, как только что произносил слово «нет», но почему-то делаю это практически шепотом, видимо, фамилия такая, ее лучше шепотом произносить.

Я (шепотом): Евгений Георгиевич Цышев.

И тут на моих глазах с женщиной в черном происходит метаморфоза странная и страшная: она стоит, как стояла, и смотрит из-за черных очков, как смотрела, но шея ее вдруг начинает раздуваться, на ней выступают тугие толстые жилы и угрожающе набухают синей кровью трубки вен, а на ее запорошенном пудрой лице проступают багровые пятна. Я знаю, что надо делать, чтобы это остановить – надо не смотреть на нее, и я не смотрю – поворачиваю голову и смотрю на трех богатырей, но и они переменились: они теперь не три богатыря – богатыри не могут быть такими растерянными, а Илья Муромец просто жалок – голова обвязана, кровь на рукаве – Щорс в период отступления. Щорс и два его замполита. – Но замполит, кажется, бывает только один? – А у Щорса два! Я слышу, как женщина в черном громко протяжно выдыхает. Кажется, теперь можно снова смотреть, и я осторожно поворачиваю к ней голову. Почти никаких следов, если не считать красных пятен на шее. Надо что-то ей сказать, надо чем-то ее занять, отвлечь, тогда и это пройдет.

Я: Я не буду отвечать на ваши вопросы до тех пор, пока здесь не появится мой адвокат.

Она: У вас есть адвокат?

Я: Есть. Мешанкин, то есть Мошонкин, то есть Мешанкин…

Она: Он сейчас в Австралии.

Я: Во-первых, не в Австралии, а в Новой Зеландии, он ловит там акул, а во-вторых, уже не ловит, а летит сюда.

Она: Чтобы защищать вас?

Я: Чтобы защищать меня.

Уголки ее губ ползут вверх, как тогда, когда Илья Муромец получил по башке. Смеется? Она надо мной смеется? Напрасно…

Я: Напрасно вы надо мной смеетесь… Думаете, не понял, чем вы тут занимаетесь, когда на улицах гремят выстрелы и взрывы? Все эти Мавроди, «Хопры», все эти жулики, награбившие у простых людей миллиарды, гуляют на свободе, а вы человека на улице взяли ни за что и всех своих собак на него вешаете! Думаете, не знаю, чем вы тут занимаетесь? Еще как знаю! Вы всех своих собак на меня вешаете!

Щорс: Не всех, а только одну.

2-й замполит: Но самую паршивую.

Смеются. Надо мной? «Если над тобой смеются, сам смейся громче всех». Я смеюсь, мама, смеюсь, только не знаю, громче ли… А вот снова кино, второе, пущенное почти сразу после первого, и совершенно, между прочим, без повода, впрочем, почему без повода, я тогда тоже смеялся, громко, хотя и не громче, чем сейчас, правда, тогда я сдерживался и смеялся в подушку, но Женька все равно услышала и проснулась и стала допытываться – почему смеюсь, а когда я не ответил, забрала одеяло и ушла спать к Алиске, а я уже один смеялся, да и как не смеяться, если Женька сказала во сне: «Что ты делаешь, Ахмет, со мной такое даже муж не делает», нет, я понимаю, откуда Ахмет – они с Алиской только из Антальи тогда вернулись, я не понимаю – зачем Женька на меня сослалась, ничего такого особенного я никогда не делал, просто старался честно исполнять свой супружеский долг, это-то меня и рассмешило – что Женька так меня возвысила, так что смеялся я над собой, а она подумала, что над ней, и обиделась… Но я не понимаю, зачем мне это сейчас показали, за что, по какому, собственно, праву, заставили снова смотреть да еще звук врубили на полную громкость: «ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ, АХМЕТ, СО МНОЙ ТАКОЕ ДАЖЕ МУЖ НЕ ДЕЛАЕТ!» А они уже не смеются и смотрят на меня, молчат и чего-то ждут… Когда я перестану смеяться? Так я уже не смеюсь, я молчу! И они молчат… И я молчу… И они молчат… Нельзя так долго молчать, так в стране милиционеров не останется, кто же тогда будет за порядком следить?! Шаги… За дверью шаги… Решительные и твердые. Я знаю, кто это! Это Захарик, полковник Захарик, настоящий, самый настоящий полковник! Он порядок наведет! Сейчас он откроет ударом ноги дверь, встанет на пороге в расстегнутой шинели, огромный, как медведь, и заревет: «Вы кто такие?! А ну вон отсюда!!!» И, когда они исчезнут, посмотрит на меня, уже остыв, и спросит: «А ты здесь что делаешь?» – а я отвечу: «Ничего», и он скажет устало: «Иди отсюда». И я пойду… Вот он – Захарик! Нет, не он, совсем не он, а Харон. (Который стучит.) Всовывается до половины и кричит: