Ты вспомнил эти слова, ты их сегодня слышал, все стало простым и понятным, и ты благодарно посмотрел на Галину Глебовну, а она смущенно на тебя.
Галина ушла, ты остался один с двумя слепыми стариками.
Впервые в жизни ты видел, как едят слепые – с радостной торжественностью и горделивым тщанием, с каким едят дети, только недавно научившиеся есть с тарелки, и заслужившие за это право сидеть со взрослыми за одним столом. Положив ложку картошки с тушенкой в рот, они долго и тщательно ее жевали, улыбаясь и склонив голову набок, словно оценивая вкус и прислушиваясь к себе, и, глядя на них, ты забыл про еду. Потом они похрустели солеными огурцами, а старуха съела еще и «помидорку», склонившись над столом, чтобы не испачкаться. С детской охотой до сладкого старики выпили по эмалированной кружке заготовленного на зиму вишневого компота – темного густого и сладкого, крупными гулкими глотками, держа кружки обеими руками и крепко прижимая их ко рту.
Позже поел и ты, слушая стариковские рассказы о жизни и семье – семье Куставиновых.
Не стану пересказывать здесь те похожие на сказки истории – трогательные, печальные и, как все русские сказки, всегда с хорошим концом, даже если он не такой уж и хороший.
– Эх, Россия, Россия, – итожил каждую новую историю Глеб Григорьевич, как большинство мужчин, склонный к социально-политическим обобщениям, и он же подвел общий итог беседы, совсем не политический, уже спокойно, уверенно сказав:
– Так и живем – кончины дожидаемся…
В этот момент он был похож на врубелевского Пана – белого, взъерошенного, в глубоких с прозеленью морщинах, только без его пронзительно голубых глаз.
– Да! – с довольно легкомысленной интонацией согласилась с мужем Анна Ивановна. – Это зрячие смерти боятся, а нам, слепакам, из темноты в темноту не страшно. Я, Евгень Лексеич, не знаю, есть ли рай, только со своими детями, с Галькой особенно, мы давно в раю живем. Так что, даже если и в ад попадем, не так обидно будет. Жалко их, конечно, Настьку особенно, она еще маленькая, переживать будет, но что поделаешь, смерть есть смерть, она тоже уважения требует.
– Тут, как говорится, не проси легкой жизни, а проси легкой смерти, – напомнил старик, а старуха продолжила:
– Мы свои смертные узлы давно приготовили: и бельишко новое, и носочки белые, и саваны, сейчас их в церкви недорого продают. Ну и денег на похороны собрали, чтоб дети ни одной копейки своей не потратили. Галька ругается, Толька смеется, а мы говорим: «Не ругайтесь и не смейтесь, это наш долг, и мы его должны до конца исполнить».
Странное дело – говоря о смерти, два старых человека говорили о жизни, которая, получается, никогда не кончится – их неминуемая и недалекая смерть являлась продолжением их же жизни, выраженной в детях, а сейчас еще и в тебе, и то странное чувство, испытанное в автобусе, когда сидел рядом с Галиной, что прожил с ней сто лет и еще сто проживешь, вернулось вдруг, и в какой-то момент показалось, что с этими стариками прожил еще больше…
Задав всего лишь несколько вопросов и получив на них простодушные и радостные стариковские ответы, ты узнал наивный до глупости план семьи Куставиновых, придуманный шумным и непоседливым Толиком, – план твоего дальнейшего жизненного устройства: до лета ты должен был пожить здесь «с нами, стариками», потому что «у Гальки своя квартира маленькая, Толик живет в общежитии, Настя у Гарика, они уже заявление в ЗАГС подали», а здесь можно даже «во двор выйти погулять, потому как дом наш – общества слепых и живут тут одни слепые старики такие же, никто не увидит», а летом, «когда все утихомирится», Толик «отвезет вас в одно укромное местечко за четыреста верст от Москвы», куда он на рыбалку ездил и открыл брошенный колхозный поселок где «дома пустые стоят – заходи и живи», «где никто никого не знает и никто никого не спросит…»
– А не захотите туда – здесь с нами жить будете, и вам хорошо, а нам интересно… – подвела итоги хитроумным куставиновским планам Анна Ивановна и замолчала наконец, обратив к тебе свое трогательное и вопрошающее лицо.
Старики ждали твоего ответного слова, и ты его произнес:
– Надо обдумать, – уклончиво ответил ты, хотя обдумывать было нечего.
– Обдумайте, Евгень Алексеич, обдумайте! – весело прострекотала старуха, обрадованная новым, видимо, давно не слышанным словом, и стала рассказывать, что просила Галину к твоему пробуждению нажарить котлет, – «если бы вы их сейчас покушали, то и обдумывать бы не стали!» – но она «не взялась даже, потому что фарша нет, да и времени уже у нее не было».
– Если бы, Евгень Алексеич, вы Галькиных котлет поели, то сразу бы на все согласились! – сказав это, Анна Ивановна засмеялась.
– Котлеты, да… – растерянно ответил ты.
Возникла пауза, долгая, но не тягостная, в такие паузы милиционеры не умирают, а разве что чихают в начинающейся простуде.
– Эх, Россия, Россия, – с громким и протяжным вздохом в последний раз проговорил старик, и тут же раздался перекорный старушечий голосок.
– Ой, да хватит тебе, Глеб… – и, повернувшись к тебе, спросила с живым интересом и с детским лукавством в голосе: – А вот книжка у вас большая такая, я спросила у Гальки, про что она, а она: «Про то, что бога нет». Правда, что ль?
– Правда.
– Вот ведь сколько слов написали, сколько бумаги извели, вот ведь как людям не хочется…
– Да-а, – рассеянно протянул ты, не желая сейчас говорить о боге, были у тебя сейчас дела поважнее бога.
Глеб Григорьевич почувствовал это и прогудел в адрес жены что-то недовольное.
Анна Ивановна громко вздохнула и замолчала, всем своим перекорным видом выражая горделивое женское смирение.
– А у вас телевизор работает? – спросил ты деловито.
– Работает, – охотно отозвался Глеб Григорьевич… – Сейчас там новости как раз…
– Так он же не показывает! – поморщилась Анна Ивановна, не желающая менять вечные темы на сиюминутные.
– Так послушать же можно! – с надеждой сказал старик и, услышав твою поддержку («Да, я б послушал»), поднялся и, безошибочно найдя телевизор, включил.
Старый фанерный ящик загремел музыкой рекламы, старики направили к нему свои незрячие лица, а ты, посидев, поднялся, сунул под мышку Большой атеистический словарь, взял ботинки и куртку и, немного повозившись с замком, вышел на лестничную площадку.
Завязывая там шнурки ботинок, ты замер, втягивая носом воздух, – тот запах, который не мог понять и определить, когда вошел в подъезд этого дома, вот и сейчас не смог. Хотел нажать на кнопку лифта, но, услышав внизу стук входной двери, остановился и прислушался. Громкий и звонкий голос Толика доносился с первого этажа до девятого без помех и искажений.
– Дура ты, Настька! Америке Россия нужна, как собаке пятая нога! Мы для всей планеты как весы: одна чаша – они, другая – мы…
Сестра что-то возразила, но ее слышно не было.
И опять громогласный Толик.
– Дура ты, Настька!
Они вызвали лифт, и он загудел, опускаясь, а ты побежал по ступенькам вниз.
Покидая навсегда подъезд этого странного, повернутого к лесу передом, а к городу задом дома, ты задержался, последний раз потянув носом воздух, и понял наконец, что тот запах выражает – это был запах старости, несбыточной мечты о жизни в деревне и терпеливого ожидания смерти.
…К своей конечной, завершающейся разворотной площадкой остановке очень кстати подходил автобус, и, вдохнув полной грудью чистый прохладный воздух, ты побежал к нему, но, вскакивая на ступеньку в открытую дверь, столкнулся вдруг с женщиной, которая выходила из автобуса, автоматически извинился, отшатнулся, поднял голову и увидел Галину.
– Вы? – глядя сверху удивленно и растерянно, спросила она.
«Чёрт, – подумал ты смущенно, не находя возможным ответить на этот простой вопрос. – Вот ведь чёрт…»
Она как будто не верила своим глазам:
– Это… вы?
Ты совершенно забыл, что остановка конечная, не видел, что водитель ушел, чтобы отметить свой путевой листок, вставив его в какой-то металлический столбик, думал, что автобус вот-вот тронется, и рванул наверх мимо этой, мягко говоря, странной женщины, но она схватила тебя крепко за локоть, крепче, чем у памятника Достоевскому, остановила и спросила, как спрашивает учительница ученика, собравшегося сбежать из класса во время урока.
– Вы… куда? Куда вы, Евгений Алексеевич?
– Туда, – обреченно, но гордо ответил ты, указывая взглядом в пустой автобусный салон.
– Куда туда?
Это было даже смешно, решительно смешно!
– Туда, Галина Глебовна, – ответил ты, не скрывая своего раздражения.
– Туда? – предложила повторить она.
Ты вспомнил все: кто ты, где ты, куда ты, и, кивнув головой, ответил:
– Да, туда…
Галина охнула, отшатнувшись, но руку при этом не отпустив, и заговорила с совершенно иной интонацией:
– Но вам же нельзя туда, никак, никак нельзя! – Это была интонация сострадания, совершенно в данный момент для тебя неприемлемая, чреватая непонятно чем, и прервать ее можно было только обидев эту женщину, но ты не знал как, чем ее можно сейчас обидеть.
– Что нельзя? Что нельзя, Галина Глебовна? – спрашивал ты, раздраженно вертя во все стороны головой, ища повода для нанесения обиды.
Она еще больше приблизила к тебе свое некрасивое с вытаращенными глазами лицо и, глянув вслед за тобой по сторонам и никого не обнаружив, заговорила громче и спокойнее:
– Вам нельзя туда возвращаться, вам нельзя отсюда уходить. Во-первых, потому что вы очень слабы, нервно и физически истощены, а во-вторых…
Галина внезапно замолкла, то ли потеряв мысль, то ли не решаясь ее высказать. Эта женщина очень плохо знала мужчин, а то и вовсе не знала, не понимая главного – мужчине нельзя говорить о его слабости – нервной, а тем более физической.
И ты подался к ней и заговорил почти угрожающе:
– Во-первых, я не слаб, а во-вторых… А во-вторых… Думаете, если вы меня нашли, у вас есть на меня права? Хоть какие-то права? Нашли иголку в стоге сена, и теперь она ваша? Воткнули в подушечку, и пусть себе торчит?! Накормили, напоили и спать уложили? Не выйдет! Слышите, не выйдет! – Произнося по слогам последнее слово, ты помахал перед ее носом указательным пальцем – совершенно не характерный для тебя жест – где только ты его взял, на какой скандальной помойке откопал, Золоторотов?