нают всегда с энтузиазмом. Вот и в тот день, когда, того не желая, бывший о. Мартирий сам себя новым именем окрестил, собрались инвалиды детства средних и преклонных лет в кружок, и самый грамотный, умеющий буквы в слова составлять, с более-менее разборчивым произношением громко по слогам прочитал: «Как звали Колумба?» Тут энтузиазм привычно иссяк, потому – знать бы, кто такой Колумб и чего он такого сделал, что его фамилию в газету «Жi$ть» рядом с голой девушкой поместили? С разгадыванием кроссворда можно было привычно заканчивать и начинать привычный спор, кому голенькая на эту ночь достанется, но тут вдруг лежащий неподвижно великан произнес незнакомым густым голосом:
– Христофор.
Услышали – не поверили, а проверили – сошлось!
С того самого момента и стал наш Сергей Христофором, сначала в Иванкине, а потом и во всем Городище. Верно, отоспался богатырь после монашеского своего малоспания, видно, стали отпускать его полупарализованное сознание седатики, да и не такой, видать, тонкой оказалась ниточка, на которой сердце держалось, ошибся маленько главный кардиолог Тяпкин, надо было голову лечить, а он – сердце, что ж, каждый имеет право на ошибку, не ошибается тот, кто ничего не делает, а доктор Тяпкин с утра до вечера на ногах, приказания отдает, но как бы там ни было – стал подниматься наш герой все чаще и все больше кругами по улице ходить: сначала вокруг клумбы, потом вокруг корпуса, а дальше и вокруг всего Иванкинского индома, бывшего, кстати, монастыря. Тут надо сказать, что покидать данное заведение его постояльцам не возбраняется, а поощряется даже, главное, чтоб числилась живая единица, чтобы деньги и довольствие на нее от государства начальству шли.
Как от брошенного камня, все шире расходятся по воде круги – все дальше и дальше уходил наш герой от дома невыразимой скорби, где предписано ему отбыть оставшийся жизненный срок, пока не вышел однажды на высокий берег Реки и не открылся ему мир во всей своей неоглядной непостижимости, как когда-то, быть может, Америка Колумбу открылась.
Стояла середина осени. Воздух был холодный и прозрачный, отчего мир раздвинулся до бесконечности, и преобладавшие в нем золото лесов и лазурь неба сплелись, слились, перемешались у невидимого горизонта в неизвестную науке субстанцию, чистую, как вода, сладкую, как мед, бесценную, как любовь. И, увидев ее, о. Мартирий, то есть Сергей Николаевич, нет, теперь уже Христофор, конечно же – Христофор – то ли вскрикнул, то ли взвыл, то ли взлаял и, мотнув своей собачьей башкой, сел на сухую травяную кочку, обхватил прижатые к груди ноги руками, уткнулся подбородком в колени и сидел так неподвижно, бесконечно долго глядя внимательно в одну ему лишь видимую точку.
И стал Христофор по Городищу так же кругами ходить – все дальше и на все большее время: на день, сутки, а то и на трое, ночуя, где придется. И так ходил и смотрел на ходу на всё и на вся, словно вчера родился, останавливаясь лишь напротив городищенской церквушки, причем сколько раз проходил, столько раз и останавливался, и подолгу всякий раз стоял и смотрел – внимательно и удивленно, словно впервые в жизни храм божий видел.
Из тридцати восьми бывших городецких церквей и монастырей одна эта бедная церковка в Городище, кое-как на скорую руку восстановленая, нынче сохранилась. Чего в ней раньше не было: и клуб, и подпольный цех, и склад ядохимикатов, потому городищенские ходить сюда не особо любят, и священника своего не уважают, хоть он и в Чечне воевал, называя его меж собой – Митька-поп. Бывает, он свой УАЗ-Патриот перед церковью моет-намывает, а заметив стоящего напротив Христофора, машет ему приветливо и, улыбаясь, кричит:
– Заходите, дяденька, у нас для всех двери открыты!
Но не заходит Христофор, постоит еще немного и идет, возвращаясь на круг.
Помогал старушкам дров наколоть, или воды в дом наносить, или дорожку перед домом от снега расчистить, но нигде подолгу не задерживался, а весной прибился к одному месту, как тот бездомный пес, найдя себе хозяина, а вместе с ним и смысл своей собачьей жизни. Точней, не хозяина – хозяйку. Марья Михайловна ее зовут, старшая медсестра в доме для детей-инвалидов. Там такая работа, что просто ад, а она ничего – улыбается, шутит и везде поспевает. Маленькая, светленькая, с ямочками на щеках. Детки – самые что ни на есть последние, ни на что не годные, кроме как глядеть на них и о бессмысленной беспощадности жизни скорбеть: тут тебе и безручки, и безножки, и безноски, и безглазки, а нередко и безголовки, в том смысле, что голова есть, а мозгов ни грамма, ни капельки.
Человеческий лом, живые дрова.
Признаться, содрогнулся я, когда впервые их увидел, а когда живыми дровами назвал – смутился. Разозлился даже на себя, но когда узнал, что городищенские тот детский индом между собой дровяным складом называют, усмехнулся горько. Работники там не держатся: работа, повторюсь, адова, а платят копейки, за те же деньги в Иванкино можно пойти работать, там хотя бы взрослые и не такие тяжелые, там и поговорить можно, а не только, как здесь, плакать.
Одна Марья Михайловна, как будто так и надо, – что значит хороший специалист – любит свои «дрова»: как начнет про них рассказывать – щечки разрумянятся, глазки заблестят, как будто про родных деток рассказывает. Вот, к примеру, Калинкина Наташа, десять лет, диагноз: глубокая умственная отсталость на фоне органического поражения центральной нервной системы, множественные врожденные уродства, врожденный порок сердца – по-своему очень интересная девочка. Или Андросов Алеша восьми лет: глубокая умственная отсталость, гидроцефалия, анартрия, косоглазие, бельмо роговицы глаз – тоже забавный мальчонка. Или Теплушин Максим, двенадцать лет: детский церебральный паралич, спастический тетрапарез – славный паренек. Или Петров Коля, или Полушкина Света, или Степанов Андрей – сто сорок четыре человека их у Марьи Михайловны, а уход нужен, как будто их сто сорок четыре тысячи. Имена все наши – русские, родные и понятные, а болезни чужие неведомые: анартрия, микроцефалия, бульбарный синдром и – алалия, алалия, алалия…
Да, была в Городце когда-то аллилуйя, а в Городище осталась одна алалия, была сила – сделалось бессилие, была красота – превратилась в уродство, были люди – стали дрова, живые человеческие поленья.
Но очень неожиданно Марья Михайловна на Христофора прореагировала, когда он впервые в поле ее зрения появился:
– Где-то я раньше видела тебя!
Ну как, где она могла раньше моего героя видеть, если раньше он совсем другой был, смешная эта Марья Михайловна!
Когда тепло становится, ребятишек из душных палат на лужок неподалеку выносят, но кто выносит – старушки-нянечки, их самих скоро выносить начнут, вот и делают они это неохотно, а Христофор – с радостью: одного под один бок, другого под другой, и несет их, болезных, как непонятных неопасных зверков.
Как раньше без него обходились, только и слышишь: «Христофор, Христофор, Христофорушка!», а он и рад – торопится на всякий голос, спешит туда, где в нем нужда: и отнести, и принести, и поднять, и переставить, и наколоть, и накачать, и убрать, вычистить – вся тяжелая работа теперь на нем.
Пробовали выпить ему за это предложить – отвернулся, и от денег также отказался, а вот от детской кашки в обед никогда не отказывается – кушает с аппетитом. Детки те еще едоки, свиньям вываливать раньше приходилось, а ведь это тоже грех, но и тут помогает Христофор. И ложка у него своя, и миска, и будка для жилья, то есть, я хотел сказать, комнатка, чуланчик без единого окна в прачечной, где за стенкой стиральные машины денно и нощно гудят и завывают, грязные детские штанишки перекручивая.
И Марья Михайловна на него не нарадуется, и даже на нянечек покрикивает иной раз, чтоб они не сваливали на него свои трудовые обязанности. А то остановится напротив, глянет на него и сама себя спросит удивленно и почти сердито:
– Ну где же я тебя все-таки видела?!
Однако главная помощь от Христофора не мужская, физическая, а душевная, человеческая, можно даже сказать – детская, потому как сам фактически дитя, с детьми, дровами этими, на одном понятном им языке безмолвно разговаривает.
Особенно, когда кто из дэцэпэшников разгуляется: руки, ноги, голова – все ходуном ходит, приближаться страшно – зашибет, а он безо всякой опаски подойдет, улыбаясь, обнимет одной рукой, а другой к себе прижмет и держит бережно и крепко, бедняжка побьется, помычит, а потом замолчит и успокоится.
И заснет у Христофора на груди…
И вот что еще рассказать нужно, потому что это, по-моему, тоже важно. Общаясь с Христофором, детки начали смеяться. Сначала улыбаться, а потом и смеяться! Конечно, этот смех не для всякого уха, у меня, когда его услышал, мурашки по спине поползли, завыть захотелось от такого смеха – смеющийся человеческий лом, хохочущие дрова, но все равно это смех, это – смех, братцы! Улыбаться многие умеют: и собаки, и кошки, про обезьян уже не говорю, я даже видел однажды фотографию улыбающейся улитки. Так что улыбка – многим, а смех – исключительно человеку, ну и еще, быть может…
Слыша тот смех, я всякий раз вспоминаю слова, непонятно как и почему пришедшие в голову моего любимого героя, когда не был он еще ни Христофором, ни о. Мартирием, ни даже есаулом Яицкого казачьего войска, а простым Сергеем Коромысловым: «Русский бог умеет смеяться», он тогда еще чудом смерти избежал в Абхазии, помните? И вот я думаю: а может, он такой и есть – наш русский бог – без ручек, без ножек, без глаз и без носа, без головы уже, но умеет, умеет еще смеяться? То есть через этих деток, как через ретранслятор, так сказать, с нами общается, смехом своим на жизнь в России поддерживая?
Страшно так думать, грешно, но ведь думаю…
И вот однажды Марья Михайловна приносит на работу икону староверскую древлего письма и сообщает нашему герою с радостным облегчением:
– Вот, Христофор, где я видела тебя!
Сама Марья Михайловна не то чтоб верующая, но к бабушке своей, староверно верующей старушке, с уважением всегда относилась. Умерла та недавно в совсем преклонном возрасте, среди множества икон оставив и эту.