– Чё, не наливают? И не нальют. Они такие…
«А ведь я хотел взять в машине бутылку и поставить ее на стол», – подумал я, испытывая к самому себе благодарность.
– Они такие, да, Пашк? – Баба потрепала ребенка по волосам, одного, потом другого. – Да, Сашк? – Говоря, она посмеивалась, покряхтывая, надо мной, Золоторотовыми, надо всеми, кроме себя.
Звали ее Кира Константиновна и она работала у Золоторотовых нянькой. Когда я узнал, что лет ей меньше, чем мне, – ужаснулся, не о ней, о себе…
Стол оказался скромным, и уже не помню, что на нем находилось. Говорили о чем-то, спрашивали, отвечали, но все равно ощущалось напряжение, которого добавляла горластая, болтливая, ни в малейшей степени не деликатная Кира. Хотя понятно и объяснимо: с Золоторотовым я был едва знаком, с остальными виделся впервые, и вообще очень непросто с людьми схожусь.
При первой же возможности я вышел на крыльцо покурить.
Солнце село. Далеко впереди замерла гигантская, как Млечный путь в самом центре ночного свода неба, ветла.
Дерево – планета, дерево – Вселенная.
Когда смотрел на нее – тогда и потом, в следующие свои визиты в «Маяк», я думал о вечности, точно зная, что дерево это недолговечно и древесина его ни на что не годна, даже в печке от ветлы нет проку.
Еще дальше выстроились ровным рядком молоденькие и стройные сосенки, а за ними начиналась бесконечность природного пространства…
Комары зверствовали. Только из-за них Кира не увязалась за мной покурить, и в благодарность за это я терпеливо поил их своей, думаю, не очень полезной кровью, мстительно к ним обращаясь: «Пейте, да смотрите не перепейте».
Где-то недалеко водил рашпилем по ржавой железной заготовке коростель. Не очень благозвучно для постороннего уха, согласен, но сердце охотника этот звук наполняет особым сладостным чувством присутствия дичи. Что же говорить о сердце охотничьей собаки? Моя Груня ловит этих тихоходов на лету, ловит и приносит, почти не помяв. Слыша эту серенаду дергачевой любви, Груша нервно крутилась вокруг меня, то и дело задевая и толкая. «Ну когда же, когда мы пойдем на охоту?» – укоряюще спрашивали ее прозрачные темно-янтарные глаза.
«Веди себя прилично, бери пример с Милки», – взглядом ответил я ей и указал на большую собачью будку, в которой, высунувшись до половины, лежала на боку псина, изо всех сил делая вид, что ее совершенно не интересует эта незваная гостья с недостойным серьезной собаки фруктовым именем. Это была прихотливая в своей нелепости помесь дворняги, гончака и как будто даже русской борзой. (Ну гончак – понятно, но откуда в этой глуши борзая?) При первом знакомстве своем девочки напряженно обнюхались, заключив пакт о ненападении, но не договор о дружбе. Время от времени Милка открывала полуприкрытый глаз и вежливо интересовалась: «А вы когда назад?»
Испытывая подступающее раздражение, я не понимал – зачем здесь оказался.
Какой автор, такой и герой, какой герой – такой роман…
Скоро выяснится, что никакой он не герой, а мелкий неудачник, забравшийся в эту дыру от страха перед современной жизнью, оправдывая собственную трусость здоровьем детей и виной перед женой, которая поздно стала матерью.
Что касается его жены, то она сразу меня разочаровала. Не как человек – как человека я ее еще не знал, а именно как женщина – женщину видно сразу. Боится потерять свое сомнительное сокровище, вот и уволокла его в этот медвежий угол, где нет никакой конкуренции. Эта баба, этот кошмар в байковом халате, эта Кирка – конечно же не конкуренция, на ее фоне любая самая некрасивая будет, как Софи Лорен… Или Клавдия Кардинале… Или, как ее, Линда Евангелиста… Впрочем, о ком я как об идеале красоты говорю, те женщины моей мечты уже старухи…
На ночлег меня определили в соседней пустующей половине дома в комнате с рваными обоями, половину которой занимал непонятно как здесь оказавшийся большой бильярдный стол с ободранным сукном, но с уцелевшей сеткой луз. Ни шаров, ни кия не было, а то бы, наверное, погонял, чтобы отвлечься от невеселых мыслей.
Я разложил на нем свой новый шведский спальник, подарок друзей-охотников на сороковник, но перед тем, как на него лечь, выпил без закуски под сигаретку пару кружечек 555 не доставшейся моим дефективным друзьям водки.
Но не для того, чтобы стало лучше, а для того, чтобы стало хуже – за мои нечестивые мысли и чувства.
Непросто это объяснить, однако попробую…
Герой моего ненаписанного романа не только впустил меня в свой дом, в свою семью, он впустил меня в свое счастье.
Нет, я не считал и не считаю себя несчастливым, – любил и люблю свою жену, но, может, потому, что у нас нет детей, а еще больше потому, что я всегда мечтал жить вот так, вдали от всех, лицом к лицу с природой – жить и быть одновременно, что невозможно в Москве, я не то чтобы позавидовал, нет, это немужское чувство практически мне незнакомо, – я не выдержал полноты и насыщенности чужого настоящего всамделишного счастья и от этого стал выискивать в нем изъяны и недостатки. Все это я только сейчас, вспоминая, сформулировал, но чувствовал тогда именно это, и хорошо помню, как сильна была в ту ночь моя тоска по счастью, которая не только любовь, не только смысл, не только покой и воля, но все вместе и что-то неназываемое еще – и всем этим, как показалось, обладал герой моего ненаписанного романа.
А я – нет…
На следующий день мы с Золоторотовым поссорились, и, забегая вперед, скажу, ссорились мы каждый мой приезд, и все сильней и сильней, и вообще в романе с ним легче, чем в жизни, в жизни он хуже, чем в романе, точней не хуже, а не такой, не совсем такой – такой, какого мне уже не описать…
После завтрака мы: я, он и Груша поехали смотреть окрестные заброшенные поля, о которых Золоторотов рассказывал в памятную пасхальную ночь. Я давно заметил – туземные рассказы об изобилии дичи в местных охотничьих угодьях, рыбы в водоемах, ягод и грибов в окрестных полях и лесах редко соответствуют действительности. Короче – привирают мужички, а то и просто брешут. Здесь же действительность превзошла наши с Грушей ожидания.
Евгений Алексеевич попросил остановить машину рядом с розово-красным полем, на котором буйствовало разнотравье, но властвовала дикая гвоздика – в детстве мы называли ее часиками.
Даже не знаю, почему такие поля любят перепела, если не считать обилие корма: из соображений эстетических, а может, потому, что за лето им надо произвести и поставить на крыло несколько выводков и потому надо следить за временем? Не знаю также, почему народ, за ним охотники, а за охотниками писатели передают перепелиное пение как «спать пора» или «пить пора» – кому как нравится, лично мне не нравится ни первое, ни второе, все это досужие выдумки. На самом деле, перепела, как и соловьи во время своего пения, образно говоря, льют пули, только более мелкого калибра. Так вот на том поле был расположен секретный малокалиберный пулелитейный завод!
В квадратном розово-красном море июньского медового разнотравья их, перепелов, было море… Поняв это, Груша горестно взревела и начала раскачивать нашу машину, как волна от пролетевшей моторки раскачивает у берега жалкую лодчонку. Я не останавливал ее, я был с ней заодно, и если бы не сидящий рядом герой моего ненаписанного романа, небось вместе с ней стал бы раскачивать «Василька», чтобы он распахнул свои двери и выпустил нас на волю.
– Вот здесь мы в августе и поохотимся, – сглатывая слюну, вожделенно проговорил я.
– Неужели вы будете их убивать? – спросил Золоторотов непонятно зачем, ведь в голосе его не было ни малейшей надежды услышать отрицательный ответ. Я не обманул ожиданий.
– Обязательно буду! – победно и горделиво возгласил я.
И тут он пробормотал нечто банальное и невразумительное, чего я никак не ожидал услышать.
– Вам не жалко убивать живое?
– Послушайте, Евгений Алексеевич, – не выдержал я, решив сразу выдать по полной, чтобы раз и навсегда пресечь подобные дискуссии. – Послушайте, Евгений Алексеевич, а вам не жалко срезать ножом грибы? Они ведь тоже живые, причем принадлежат скорей к животному, чем к растительному миру, это уже доказано. Вам их не жалко? Не жалко насаживать на вилку и отправлять в рот только потому, что у них нет глазок и они не пищат: «Не ешь меня!» Не надо выдавать за жалость свою испорченную нервную систему! – Этой последней фразой я не раз срезал всякого, кто посягал на мою охотничью страсть, и она давалась мне всегда легко, произносилась играючи, но здесь вспомнил, что должен попросить у Золоторотова денег на бензин, чтобы вернуться в Москву, чертыхнулся в сердцах и вышел из машины.
И – о ужас, на мгновение забыл о Груше, – перемахнув через Золоторотова и чуть не сбив меня с ног, она вырвалась на волю и понеслась вперед стремительным галопом. Кричать было бесполезно, да я и не собирался кричать.
Я любовался своей собакой.
Она была счастлива и не знала этого, а я был счастлив и это знал. Всего лишь через несколько мгновений она оказалась на том розово-красном поле, устроив на секретном пулеметном заводе незабываемый шухер. Но первым делом Груша сделала стойку, замерла, косясь на меня и даже осторожно оглядываясь, ожидая команды и выстрела. Я молчал, демонстративно наказывая ее за непослушание, но про себя наслаждаясь ее статуарной красотой. Если бы я был сейчас рядом, я бы не удержался и потрогал ее шею, спину, круп. Сталь!
– Пиль! – громко крикнул я, не выдержав.
Груша сделала высокий и длинный прыжок, и из розовых часиков вылетели, разлетаясь веером, несколько серых птах – целый перепелиный выводок. Поняв, что выстрела не будет, что это не охота, а игра, Груша включилась в нее, уже не ожидая моей команды, а носилась по полю, словно венчиком взбивая цветочную пыльцу, поднимая в воздух одно за другим многочисленные перепелиные семейства.
– А она птенцов не подавит? – осторожно спросил из-за спины Золоторотов.
– Да никого она не подавит, – не поворачиваясь, бросил я, предвкушая нашу с Грушей осеннюю охоту.