– Я только никак не пойму: вы еврей или нет?
Ты замечал: русские люди начинают нервничать, если вдруг слышат в свой адрес этот прямой вопрос и отвечают на него с излишней горячностью или деланым равнодушием, видимо, мы не готовы еще адекватно на подобные вопросы отвечать.
Американец русского происхождения тоже растерялся, но растерянность его была веселой, полной искреннего удивления, и, глядя на Мухорта, он думал не о себе, а о задавшем этот странный бессмысленный вопрос.
– А разве это имеет какое-то значение? – спросил он.
Мухорт смутился и, поводя из стороны в сторону мутноватыми темно-карими навыкате глазами, попытался объяснить:
– Да не… Я так спросил… Чтобы знать… Раз «Евреи-проповедники», значит… Да и фамилия у вас…
Вокруг недовольно загудели, а тебе стало жалко этого непрерывно потребляющего пустые, бессмысленные знания человека, и в тот момент ты вдруг понял, откуда его знаешь, где видел и когда общался. То был безымянный персонаж из мультипликационной заставки детского киножурнала «Хочу все знать», который ты (да и я, например, тоже) любил именно за эту заставку – ни одного познавательного сюжета из журнала не помнил, а ее запомнил на всю жизнь: задорный чубатый пионер бодро колотит здоровенной кувалдой по огромному грецкому ореху, звонко при этом декламируя:
Орешек знаний тверд, но все же
Мы не привыкли отступать.
Нам расколоть его поможет
Киножурнал «Хочу все знать!»
(Вот – помню!)
С третьего удара орех раскалывался, пионер садился в ракету и улетал.
Мухорт сидел давно и сейчас ждал своего то ли четвертого, то ли пятого срока за «бакланку», то есть за драки, возникшие, скорее всего, после таких же глупых и неуместных, как этот, вопросов.
Да, вырос наш пытливый пионер, постарел, сделался сивым мерином, но при этом по-прежнему хотел все знать, не понимая, что знать все нельзя, да и не нужно – лишние знания не только обременительны, но и опасны уже хотя бы потому, что они лишние.
Узнав в Мухорте того пионера, на которого равнялся и которому в детстве завидовал, ты улыбнулся, глядя на него, как на родного, а тот продолжал буравить американца своим упрямым взглядом.
– Дались тебе эти евреи, Мухорт, – укорил его один из стоявших рядом сокамерников.
– Евреи, евреи, – насмешливо пропел другой.
– Вы про евреев потише, – озабоченно и важно вмешался в разговор контролер Ваня Курский по прозвищу Сорок Сосисок, которого про себя ты называл надзирателем, вот и мы будем так его называть, – двухметровая двухсоткилограммовая туша, с трудом втиснутая в камуфляж с прущими во все стороны жирами и мясами, с маленькой всегда потной головкой с жидкими волосенками, с синюшными, лежащими на плечах свиными щечками, с носиком-пимпочкой и глазками-пуговками, – властно возвышался надо всеми, похлопывая резиновой дубинкой по своей влажной от пота ладошке: чмок-чмок-чмок…
Про него говорили, что он съедает в день сорок сосисок и ударом дубинки разбивает в пыль силикатный кирпич.
Его боялись.
Может быть, именно для этого в каждой камере Ваня выбирал себе жертву и всячески ее изводил.
В общей такой жертвой оказался ты.
Почему-то он называл тебя писателем, наверное, видел, как ты делал записи в своей допросной тетради.
– Игдетутнашписатель? – презрительно и насмешливо в одно слово пропевал Ваня, войдя в камеру и ища тебя требовательным взглядом.
Голос у Курского был высокий, грудной, с переливами, какой часто бывает у болезненно-полных людей, старательно изображающих из себя здоровяков.
Голос выдавал его мелкую трусливую душонку, и, обращаясь к вам, Сорок Сосисок максимально понижал голос, нагружая его значительностью и силой.
Привыкший к тюремной дисциплине, сивый Мухорт послушно кивнул, но, оставаясь верным себе, обратился к надзирателю с вопросом:
– А про Америку можно спрашивать?
– Про Америку… – Ваня не стал произносить вслух последнее разрешающее слово, отчего его несколько подбородков сжались, как меха походного органа, при этом выражение глупой моськи старательно демонстрировало некое высшее знание – это особое выражение лица появляется у русского человека, стоит ему лишь карьерно возвыситься: надеть черный пиджак, повязать галстук-селедку или, того хуже, нашлепнуть на плечи погоны со звездами, словом, когда русский человек осознает себя человеком государственным. Именно таким государственным человеком, блюдущим соответствующие интересы, осознавал себя Ваня Курский по прозвищу Сорок Сосисок. Снисходительно улыбнувшись, глядя на вас, как на несмышленых детей, которые никогда не станут взрослыми, он еще больше сжал меха подбородка и выдал окончательное разрешение:
– Про Америку можно.
(Придется здесь напомнить, что в те, баснословные уже, времена мы не просто много думали про Америку и о ней говорили – мы любили ее, как можно любить фантазию или мечту, никто тогда и представить себе не мог будущих грязноватых, а то и просто грязных волн антиамериканизма, накрывающих ныне Россию с периодичностью простуд в холодную слякотную осень. Ведь даже Ваня Курский, помнится, утверждал, намекая на дежурное себе подношение: «Я курю только американские». Интересно, что сейчас он курит, если, конечно, не бросил?)
– У моей фамилии немецкие корни, – с сочувствием глядя на Мухорта, вновь заговорил американец. – Шереры приехали в Россию еще при Петре I. Они не были знамениты, но наша фамилия стала знаменита благодаря Льву Толстому. В романе «Война и мир» есть Анна Шерер, помните?
Ты, конечно, помнил, помнил всех героев великого романа, но забыл, увлеченный голосом, видом и словами проповедника, даже Анну Павловну Шерер забыл, и обрадовался, мгновенно вспомнив, остальные же просто не знали, потому что не читали самый великий роман всех времен и народов.
Ник Шерер же был уверен, что на его вопрос откликнутся многие, но не откликнулся никто.
Повисла пауза, но недолгая и не тягостная.
Проповедник понимающе улыбнулся.
– Не читали? А мне говорили, что в России все его читали. Сказать по правде, я тоже… Начинал много раз, но после салона Анны Павловны Шерер засыпал.
Все засмеялись, даже ты, засмеялся потому, что в этой новой, последней тюремной своей жизни тоже засыпал на салоне Анны Павловны.
– Иестьтутунасодин, – неожиданно пропел Ваня, ища тебя взглядом и находя, – ивсевремячитаит…
Все посмотрели на тебя, сидящего на шконке, насмешливо, но дружелюбно – то, что в отличие от всех ты читал «Войну и мир», в данный момент не унижало тебя и не возвышало, но делало забавным.
Ты встретился со своим двойником взглядом, и он посмотрел на тебя так, как будто увидел в тебе если не двойника, то человека близкого, настолько близкого, что при первом общении многие вещи не нужно объяснять.
…Трудно, да нет – невозможно сказать, как и почему в тебе родилось раздражение на этого, несомненно, редкого человека – раздражение, превратившееся в неприятие и даже отторжение.
И, что самое необъяснимое, прошло ведь совсем немного времени – пять, десять, может, пятнадцать минут. Ник Шерер говорил своим напитывающим душу сладостью правильного человеческого общения голосом, говорил и вдруг…
Хотя нет, не вдруг, конечно.
В необычной проповеди необычного проповедника присутствовала история, касавшаяся непосредственно тебя. Точнее, не тебя лично, но твоих умонастроений, призванных спасти Россию, твоего личного, провозглашенного внутри тебя девиза: «Русские, улыбайтесь!»
Ник рассказывал, что его дед, тот самый бывший белый офицер, проживший сто один год, в восьмидесятилетнем возрасте поехал как турист в Советский Союз и вернулся подавленным и раздраженным. Ему не понравилось здесь все, но больше всего то, что его бывшие соотечественники не улыбаются.
Именно тогда дед сказал про русских людей, какие жили в России, когда он в ней жил: «Если бы вы знали, что это были за люди! Они всегда улыбались! Всем улыбались!»
Рассказ Ника Шерера о своем деде завел всех, и сразу несколько человек спросили: «Почему? Почему мы тогда всем улыбались, а сейчас любого готовы укусить?»
Ник и сам не знал, лишь предположил осторожно:
– Может потому, что тогда в России был Бог?
Вновь разговор вернулся к слову, о которое ты все последнее время спотыкался.
– А сейчас-то он здесь? – опять крикнули сразу несколько человек.
– Кто? – не понял американец.
– Бог!
Проповедник не отвечал, задумавшись, и за него ответили те, кто задавал свой вопрос, на самом деле – для них это был не вопрос.
– Нету!
– А куда же он делся? – спрашивали себя эти злые неулыбчивые люди и сами же отвечали, презрительно скалясь непонятно в чей адрес:
– Продали!
– Предали!
– Съели!
– Схарчили!
Дальше последовали словечки покрепче, которые не хочется, да и нельзя в таком соседстве повторять, – с последним отчаянным весельем и бесстрашием, громко, наперебой смеясь и понимающе переглядываясь, твои сокамерники комментировали незавидную судьбу бога в России.
Американец смотрел на вас удивленно и растерянно – он вас не понимал.
Может быть, именно тогда, в тот момент в твоей душе родилось к нему раздражение: не понимаешь и не поймешь, хотя и сам, по большому счету, не понимал.
«Может быть, именно тогда?» – думал ты, вспоминая тот стремительный на сто восемьдесят градусов поворот своего к американцу отношения – лежа на больничной койке, пытаясь понять, что же произошло, в какой именно момент радостное приятие человека превратилось в жестокую к нему неприязнь.
Но, думаю сейчас, не было никакого «того момента» – стремительный переворот чувств был изначально заложен в разнице прожитой и проживаемой жизни, в разнице твоей и его судеб. И не только, кстати, твоей, не у одного тебя это чувство родилось – у всех, кто там находился, а если не у всех, то у многих, у большинства, у подавляющего большинства, за исключением совсем уж ничего не понимающих и не чувствующих вроде сивого Мухорта, который хотел все знать и не знал ничего, да еще Курского Вани, который не хотел знать ничего, потому что был уверен, что все знает, – чувство резкой антипатии к человеку, к которому сейчас, вот только что, здесь испытывали симпатию на грани обожания. Не одному тебе, а очень многим захо