Свечка. Том 2 — страница 76 из 154

Ты искал букву «с», статью «Свечка», почему-то не веря, что она здесь есть.

Но она была.

Сердце вдруг забилось, застучало о колени.

Глотнул воздух и прочитал: и раз, и два, и три…

Первый раз ничего не понял, потому что волновался, второй – все понял, но это ничего не прояснило, а в третий раз вновь ничего, потому что во всем этом не было смысла.

«Свеча (свечка) – культовая принадлежность различных религий, в том числе православия. Обычай зажигать свечи является пережитком огнепоклонства, в котором огню приписывались сверхъестественные свойства. Торговля свечками была и остается одним из основных источников дохода церкви».

И ты закрыл книгу – ненужную, бессмысленную, собственно и не книгу даже. Посмотрел на обложку, на золотое тиснение букв и усмехнулся. Большой словарь вранья под редакцией великого вруна. «Чтобы сильно поверить, нужно сильно испугаться».

Уж как я испугался, как испугался, а все равно не поверил.

Как бы не так, уважаемый Израиль Исаакович!

А может, оставить здесь, чтобы не таскать этот тяжеленный том – четверть пуда глубокомысленной бессмыслицы? Тут ему самое место…

Но – нельзя.

Басс спросит: «А где же мой подарок?»

До тебя донеслись голоса тех, кто хоронил Клару Шаумян, и среди них доминировал властный голос Басса: «Так, все направляются ко мне! Организованно собираемся около меня!»

Похороны напоминали выезд советского коллектива на природу. Ты вздохнул, готовясь подняться и идти, но понял, что не можешь этого сделать, потому что почувствовал вдруг, что ты здесь не один, и тот, кто, казалось, шел неслышно за тобой, сейчас стоит рядом, прямо за спиной…

Ты понимал, что это страх, глупый страх, не рождающий веру, – вполне объяснимая в твоем бедственном положении мания преследования, и, чтобы в этом убедиться, тебе нужно было всего-навсего повернуть голову и посмотреть.

Но спина, шея, затылок словно окаменели.

Страх навалился сверху, сцепил на спине в замок свои каменные лапы, надавил железными коленями.

«Сейчас случится что-то страшное», – обреченно и равнодушно подумал ты, и страшное случилось.

Из-за спины раздался голос – чужой и знакомый, ироничный и требовательный, насмешливый и злой, голос друга и одновременно врага:

– А вас, Золоторотов, я попрошу остаться…

VII. В бегах Русский негр

1

Кто из рожденных и выросших в СССР не знает этой малозначащей, на первый взгляд, фразы, кто не помнит, где, когда и кем впервые она была произнесена, кто не слышал ее в свой адрес и хотя бы раз сам не произносил? Вот и страны той уже нет, – набирая ход, она удаляется в небытие, как мифическая Атлантида, – и люди уже другие, а фраза осталась и, верно, долго еще останется…

Это наш ключ, наш код, наш пароль перехода из прошлого в настоящее, и разумеется, ты прекрасно его знал, хотя сам ни разу не использовал – не в твоем характере подобное мягкое требование к другим предъявлять, но как раз от других слышал его неоднократно: от начальников, приятелей и друзей, от жены и даже от дочери – и все они произносили эти слова с одинаково лукавой интонацией шефа гестапо:

– А вас, Золоторотов, я попрошу остаться…

То был неожиданный привет из твоей прошлой жизни, которая, казалось, кончилась, ушла безвозвратно, может, потому шутливая эта фраза так тебя ошеломила, да и попросту испугала, – гораздо больше, чем слова, которые во все время своего побега ожидал услышать, как то:

– Стоять – бояться!!!

Или:

– Лежать – не шевелиться!!!

Или:

– Лицом к стене!!! Руки за голову!!!

И – ор, мат, удары – острым автоматным дулом в позвоночник, тупым прикладом в шею, подкованными ботинками по лодыжкам и в промежность – тебя уже однажды брали, ты знал, как это делается.

Известно: больше всего пугает неизвестность, еще и поэтому ты испугался.

Но, в самом деле, кто мог тебя здесь, на кладбище, у чёрта на куличках, увидеть, узнать и так к тебе обратиться?

И вот: ты сидел ошеломленный, ошарашенный, испуганный, причем настолько, что не мог глаз скосить в сторону того, кто произнес эти слова с ласковой интонацией шефа гестапо.

Думаю, ты долго бы еще так сидел, убеждая себя, что это тебе послышалось, но тот же самый голос, приветливый, дружелюбный спросил удивленно:

– Ты чего, Рот, испугался?

Рот?

Лишь один человек на свете так тебя называл, что очень тебе не нравилось, ты просил его так к тебе не обращаться, но это было очень давно, так давно, что ты забыл того человека, совсем почти забыл.

– Почему испугался?.. – оправдываясь, пробормотал ты, напряженно поднялся, опираясь спиной о гладкую кору осины, и, преодолевая внутреннее сопротивление, медленно повернул голову.

В нескольких шагах от тебя стоял тот страшный человек с обезображенным лицом, которого увидел у входа на кладбище, определив его как начальника могильщиков, и, несмотря на то что было по-прежнему неприятно, страшно, стал всматриваться в него, пытаясь увидеть в нем того, кого когда-то знал…

Он стоял в рыжей распахнутой дубленке с вываленным животом под ярко-малиновым свитером, широко расставив короткие крепкие ноги и разведя короткие и тоже крепкие руки, улыбаясь изуродованным ртом, и если бы не приветливый взгляд глаз, его улыбку можно было бы принять за угрожающий оскал.

– Чего, не узнаешь? – к знакомой хриплости голоса прибавилась шепелявость из-за отсутствия передних зубов. – Да я не обижаюсь, меня и мама родная сейчас не узнала бы. Если бы она у меня была…

– Почему? Почему не узнал? Сразу узнал, – врал ты, усилием воли не отводя взгляд от изуродованного лица своего стародавнего приятеля.

Это был Федька, Федька Смертнев по прозвищу Смерть, вы учились вместе в ветинституте.

– А ты не изменился, Рот! Каким был, таким и остался… – удивлялся Федька, оглядывая тебя и приближаясь. – Как забальзамированный… Ты что, с Лениным все эти годы в Мавзолее лежал? И беретка та же, и книжка… Книжки все читаешь? – говорил он, по-крабьи боком подбираясь к тебе.

Он хрипел и, брызгая слюной, шепелявил, ты плохо его понимал, но кивал, улыбаясь, соглашаясь, заставляя себя смотреть в лицо человека, которого когда-то неплохо знал и даже считал своим другом.

Какой-то страшный удар изменил его до неузнаваемости: верхняя губа и нос были расплющены, а лоб вдавлен, отчего глаза сузились и вытянулись к вискам. Он щерился в приветливой улыбке, обнажая верхнюю десну с отсутствующими передними зубами, и уцелевшие клыки по бокам придавали его улыбке жутковатый звериный вид. И еще он растолстел, правда не обрюзг, а, как говорят, закабанел – покрылся защитным слоем твердого жира, и кожа на лице и руках сделалась багрово-серой, грубой и жесткой, как наждак.

– Говорят, что на кладбище только покойники встречаются… Живые тоже встречаются, правда, Рот? Ну давай обнимемся, что ли, не виделись сколько лет… – Сделав последний шаг, он крепко тебя схватил, притянул к тугому животу и, обнимая, торопливо пошарил по спине и бокам, словно обыскивая, и неприятное это объятие еще больше наполнило тебя не радостью неожиданной встречи, а страхом перед нею.

Федька приехал в Москву откуда-то из глубокой провинции, он был детдомовский, о чем любил напоминать, – компанейский, шумный, веселый, но при этом всегда себе на уме, конфликтный, задиристый, недобрый, если не сказать злой. Именно за это, а не за фамилию и прозвище его сторонились и даже побаивались и называли Смертью. Прозвищ, кстати, у него было много, и все забавные: «Пей первым, Федя», «Федя съел медведя», «Надо, Федя, надо» – само его имя, хорошее русское имя, вызывало почему-то улыбку, возможно потому, что тогда было редким. А еще его звали иногда Федор Михайлович, и, хотя он и был Федор Михайлович, это вызывало усмешку, а то и смех, и тоже понятно почему… Как сказал однажды Гера: «Он такой же Федор Михайлович, как я Александр Сергеевич».

Вы проучились вместе два курса, на третьем Федьку отчислили за пьяный дебош в общежитии. Декан, сам детдомовский, к Федьке благоволил, называя своим сыном, и все сходило ему с рук.

Плечистый, кряжистый, рукастый, Федька любил лошадей и потому поступил в ветеринарный.

– Я – народ, – говорил он, ставя точку в любом споре, самозвано-самочинно возвышаясь над всеми. – Я – народ, а против народа не попрешь!

Никто и не пер.

Кажется, Смерть ничего и никого не боялся: ни милиции, ни боли, ни самой смерти.

Работать не любил, но, если надо было, вкалывал как никто.

Как никто ел (по три первых зараз, воруя их в студенческой столовой), как никто пил (по примеру Пьера Безухова, о котором ты однажды ему рассказал, Федька выпил бутылку водки из горлышка, сидя на подоконнике пятого этажа), и о его мужских достоинствах и сексрекордах ходили легенды.

Книжек Федька не читал, зато любил смотреть кино и в разговоре сыпал цитатами из популярных советских фильмов: «Разбить? Бутылку? Да я тебя за бутылку», «Цигель, цигель о-ля-ля», «Хороший ты мужик, но не орел». Сам он был, без сомнения, и мужик, и орел, но его все равно не любили, никто не любил.

Но, верно, нет такого человека, даже самого исключительного, самого самодостаточного, который не нуждался бы в любви.

Как там говорили в одном старом фильме: «Доброе слово и кошке приятно»?

Вот и Федьке тоже, но почему-то никто, кроме тебя, этого не понимал.

Гера Федьку не просто не любил – презирал, пару раз они чуть было не схватились в драке, ты их разнял. Герино презрение было ответом на Федькину ненависть, и ненависть эта имела характер онтологический, точнее – антисемитский.

Тебе было непросто, очень непросто… Воспитанный матерью и школой в духе интернационализма, ты ненавидел антисемитизм, но и Федьку было жалко. Никто, кроме тебя, не находил в себе сочувствия к этому широкому снаружи и ограниченному внутри человеку, никто его не любил, никому он не был нужен, а ты нашел в себе силы на тесное общение и даже считал другом, что чуть не стоило дружбы с Герой.