– Достоевский.
– Вот, Достоевский! – поднял вверх указательный палец Федька. – Тезка мой Федор Михайлович. Это он тебя имел в виду. Ты тот самый русский человек и есть! Ждали, ждали и дождались! – Федька грязно и зло выматерился и продолжил: – Ты, может, еще Россию спасешь! На тебя одного надежда! Понял, сынок? Давай мы за тебя выпьем! Давай, Жек?
– Давай, – согласился ты, глядя на слезы в глазах русского негра, жалея его и любя.
Давно подмечено, какие мирные, сладкие, уютные сны снятся пьяным. Вот и автор этих строк, волею случая и собственного безрассудства ставший биографом Евгения Алексеевича Золоторотова, на собственном болезненном опыте данный факт подтверждает, на ходу детализируя, что чем пьяней ты был засыпая, проще говоря, чем сильней накануне нажрался, тем сны твои слаще и краше, а уж если в полной отключке вырубился, то автоматически оказываешься чуть ли не в раю. Признаюсь, я раньше думал, что явление это наше, национальное, исконно-посконное, может быть, даже та самая тайна русской души, о которую столько копий сломано: пьем горько, да спим потом сладко, но как-то совсем недавно где-то прочитал, что американские ученые (американские, чьи же еще?) именно на эту тему специальное исследование провели: за казенный счет до положения риз напоили сорок добровольцев, а когда те поутру проснулись, со всей научной дотошностью стали у них выпытывать, кому что снилось.
Так вот, там тоже было светлое, хорошее, доброе, а несколько человек так прямо и сказали, американцы не мы – таких слов не стесняются: «Рай».
Я сперва даже расстроился, видно, глубинный патриотизм взыграл, выпил даже по этому поводу, а потом успокоился – глобализация, блин, никуда от нее не денешься, им плохо – и нам плохо, нам хорошо – и им, всем хорошо, однако я сейчас не обо всех, я о тебе, Золоторотов…
Итак, ты вырубился и упал, не стану говорить куда, чтобы последних оставшихся читателей своего романа не распугать, но о том, что тебе снилось, где ты во сне был, скажу сразу, без обиняков, называя вещи своими именами: ты был в раю. А верно, нет лучшего способа узнать внутренний мир своего героя, как побывав в его раю, в его личном раю – нет и быть не может!
Разве что ад…
Но аду, твоему опять же личному аду посвящены сотни исписанных мной страниц, неужели я, как автор, не заслужил права и в раю твоем хотя бы недолго побывать? Но, подчеркиваю, подчеркиваю, речь идет не о классическом, если можно так сказать, рае, в который бывшие советские люди нынче верят – с райскими яблочками на шести сотках вечного благополучия, а о твоем личном рае, то есть о том состоянии, когда человек пребывает на вершине своего духовного и душевного блаженства, причем в этой еще жизни, в этой…
Баю-бай,
Пусть приснится рай…
Ага, по телевизору, фанерному ящику с овальным черно-белым экраном с гордым наименованием «Рекорд» показывают хоккей: играют наши с чехами, и чехи проигрывают, а ты сидишь на коленях Варвары Васильевны, на широких теплых ее ногах, прижавшись спиной к пухлой ее груди, смотришь бездумно в экран и слушаешь, как она болеет – за чехов. Варвара Васильевна всегда болела за тех, кто проигрывает.
Один восточный мудрец сказал: «Рай находится под ногами ваших матерей», а твой рай, получается, находился на коленях той большой доброй бабы, приехавшей в Москву откуда-то из-под Воронежа и ставшей твоей нянькой.
От нее пахло теплом, жареной с луком картошкой и еще чем-то приятным.
Еще (это смешно) она пела тебе одну и ту же песню, поменяв мотив строевой на мотив колыбельной:
Шел отряд по берегу,
Шел издалека,
Шел под красным знаменем
Командир полка.
Но самым примечательным в этой необычной колыбельной был припев, который Варвара Васильевна то ли сама сочинила, то ли из настоящей колыбельной взяла, почему-то ты ждал его с замиранием сердца:
Баю-бай,
Пусть приснится рай.
Да, еще о психологии пьяного: когда в таком состоянии просыпаешься и понимаешь, что проснулся, ты словно забираешь ненадолго свой рай с собой, или он сам за тобой увязывается, не знаю, но то состояние еще некоторое время в тебе пребывает, и ты продолжаешь ощущать блаженство, которое только что по полной вкушал…
Голова обвязана,
Кровь на рукаве,
След кровавый стелется
По сырой траве…
Баю-бай,
Пусть приснится рай…
Баю-бай,
Пусть приснится рай.
Из окружающего тебя темного невидимого пространства начал пробиваться теплый живой свет, предлагая, если пожелаешь, открыть глаза и увидеть его, и ты открыл и увидел.
Справа вверху стояла горящая свечка с неподвижно замершим пламенем.
«Как же красиво», – подумал ты и, смежив веки, продолжил мысль, начатую вчера: «Но после того, как уродство мир погубит, красота вернется и спасет его?»
Мысль понравилась, захотелось развить ее, расширить, увеличить в объеме, как она того заслуживает, – но что-то мешало, со всех сторон мешало – какая-то ограничивающая в изголовье, в ногах, сверху и с боков мертвящая неподвижность не только не позволяла тебе двигаться, но и не давала думать.
Кто я?
Где я?
Зачем я? – тебе пришлось задать эти вопросы несколько раз, прежде чем стали появляться на них ответы.
«Я, Золоторотов Евгений Алексеевич, сидел в бутырской тюрьме ни за что…
Потом я оттуда бежал, хотя и не оттуда, да и не бежал.
Потом…
Что же было потом?
Что-то было потом, а потом я встретил Антонину Алексеевну Перегудову, которую никогда не забуду, потом поехал к старухе, но она умерла, потом мы ее хоронили, потом я встретил Федьку, с которым в институте учился, у него есть приемный сын Иван, русский негр, Федька его из Городища привез, уж не из того ли Городища, где сорок монахов на колу сидят и детки – безручки, безножки, безглазки, безголовки? И вот мы сидели, говорили о боге, и я ел и пил, ел и пил… Нет, не так, я сначала пил, а потом ел… Пил и ел, пил и ел…»
Ты напрягся, сосредоточился и попытался подвести итог:
«И вот теперь я, Евгений Алексеевич Золоторотов, лежу…»
И вдруг понял, где, в чем лежишь, но не произнес это слово даже про себя.
Утробный крик вырвался из твоего нутра откуда-то из-под пупка – словно ударенный тысячевольтовым зарядом тока, ты выгнулся, как дуга, вырываясь и вылетая из мертвой ограниченности пространства на живой простор жизни – страшным своим криком и до предела напряженным телом доказывая, всему миру, но прежде всего себе: «Я живой, живой!»
Испуганно отпрянув пламенем, свечка погасла, и ты мгновенно ослеп погруженный в беспросветную темноту, однако она не остановила тебя, а словно еще раз ударила током, и ты рванулся и, вскочив на ноги, кинулся сам не зная куда – лишь бы вырваться, спастись, выжить, но при первом же шаге гулко ударившись обо что-то лбом, отпрянул и замер и, приседая, сжался, зажал руками уши, чтобы не слышать стремительно нарастающий грохот.
С чем можно сравнить грохот падающих гробов?
Ни с чем, потому что лично для меня сравнения здесь кончаются.
Грохот так же мгновенно прекратился, как и возник, а ты продолжал сжиматься и, давя ладонями уши, боясь опять его услышать, уверенный, что умрешь, когда увидишь то, что вокруг тебя, рядом с тобой, в чем только что спал…
Ты страшился окружающей тьмы, но кажется, страшней ее был бы для тебя свет.
Невидимая в темноте дверь приоткрылась, оттуда вырвался желтый луч, ударив тебя по глазам и еще больше ослепив.
Впрочем, ослепление было недолгим: зажмурившись, ты открыл глаза и понял, что это луч ручного фонарика и держит его в руке белый негр.
Он что-то говорил, испуганно улыбаясь.
Ты убрал с ушей ладони, и включился звук – гортанный негритянский голос говорил растерянно и недоуменно:
– Ни фига себе, дядь Жень… Ну вы даете, дядь Жень…
Луч фонаря осветил лежащие вповалку гробы, посреди которых, сжавшись, сидел на корточках ты.
– Ни фига себе… Ну вы наделали делов… Хорошо, Федор Михайлович не видит…
– Какой Федор Михайлович? – выпрямившись, спросил ты, испытывая идущее изнутри раздражение.
– Федька Смерть, – ответил белый негр, входя в комнату и раздражением отвечая на раздражение.
– А, – вспомнил ты, и раздражение сменилось злостью.
Было очевидно, что это он, Федька, Федька Смерть весь этот спектакль устроил. Что называется, накормил, напоил и спать уложил…
– Где он? – потребовал ответа ты.
– А они все уехали, вы разве забыли? Насчет кладбища договариваться.
– Насчет какого кладбища?
– Для собак и кошек.
Ты поморщился, вспомнив.
– Небось договорились, а потом в сауну с мохнатками поехали это дело отмечать. Они всегда так делают. А меня с собой не берут, говорят, маленький еще.
Ванюшка поднял поваленный гроб и поставил его к стене.
– А почему света нет?
– Не знаю. Здесь часто вырубают… Вот я вам свечку и зажег на ночь, чтобы вы не испугались, когда проснетесь. А вы все равно испугались. Испугались? Один Федор Михайлович не боится в гробу спать…
– Федор Михайлович, – усмехнулся ты, все больше приходя в себя. – Сколько сейчас времени?
Ванюшка посветил на свои наручные часы с белым ремешком и ответил:
– Четыре.
«Неужели ровно?» – испуганно подумал ты и спросил:
– Неужели ровно?
Ванюшка вновь взглянул на часы и кивнул.
В груди заныло, заломило, сжалось до боли.
«Но почему? Почему? Почему?» – спрашивал ты непонятно кого непонятно о чем.
– Помогите, дядь Жень, – попросил Ванюшка, поднимая гроб, и ты наклонился, но лишь до него дотронувшись, испуганно выпрямился и кинулся в дверь.
– Вы куда? – побежав за тобой, Ванюшка выскочил на крыльцо и остановился рядом.
Ты стоял часто и глубоко дыша, с трудом справляясь с подступившей дурнотой.