Свечка. Том 2 — страница 86 из 154

Видимо, распоряжение о вознаграждении пришло с задержкой, без которого наше начальство не было бы начальством – начальство не опаздывает ведь, а задерживается, – тираж объявления был уже отпечатан, и пришлось вписывать распоряжение от руки.

(И скорее всего, я думаю, перед данным очередным важным государственным решением состоялся следующий телефонный разговор.

– Как писать? – спрашивал маленький начальник большого, участвуя в важном государственном деле по искоренению в русском языке чужеродного ему слова «доллар».

– Так и напиши, – с запинкой отвечал большой начальник маленькому. – «Вознаграждение – десять тысяч у. е.».

– У. е. или условных единиц? – с напряжением в голосе попросил уточнить маленький начальник, осознавая, что ему сейчас писать, ему же потом и отвечать.

– Пиши… у. е., – с еще большей запинкой отвечал большой начальник, зная, что аббревиатура проще, привычней, надежней, догадываясь также, что, превращая безусловное в условное, на всякий случай лучше его зашифровать.

«Есть!» – мысленно приложил ладонь к виску маленький начальник и, взяв в руки фломастер, стал исполнять приказ. И вот тут – о чудо! – случилось чудо: государственный он хоть и государственный, но все-таки еще и человек, – и прорвался, присовокупился, утвердился в конце радостный восклицательный знак, потому как десять тысяч у. е. – это десять тысяч долларов – хорошие и ныне деньги, а в далеком уже одна тысяча девяносто восьмом просто-таки очень хорошие, много чего можно было на них купить того, о чем раньше даже не мечтали, но дело даже не в деньгах – восклицательный знак после суммы значит больше суммы, потому что он дает то, чего никакие деньги дать не могут: он дает надежду – надежду на то, что не все еще в нашей жизни потеряно.

Впрочем, это я сейчас расфилософствовался, а ты тогда об этом точно не думал.)

«Десять тысяч у. е.!» – отозвался тогда в твоей удивленной памяти ночной крик белого негра.

– Это надо его не просто найти, надо его к своим везти, ну, к ментам знакомым, – делилась знанием жизни женщина. – Тогда хоть половину можно получить, а если чужие, они все деньги себе заберут. А то еще по шее накостыляют и дело какое-нибудь пришьют. Я знаю, что говорю, я в отделении три месяца уборщицей работала, они меня при расчете обманули и в пинки на улицу выгнали.

Женщина смотрела на тебя внимательно, ожидая реакции.

– Ну, да-а… – неопределенно протянул ты.

Хотелось поскорей уйти, однако, чтобы не вызвать подозрений, продолжал стоять, обреченно ожидая, что она еще скажет.

И она уверенно заявила:

– Не пойдет наш народ за десять тысяч его ловить!

Тут ты заинтересовался.

– А за сколько пойдет?

– За сколько пойдет, за сколько пойдет… – ворчливо размышляла вслух женщина. – И за миллион не пойдет! Я бы лично не пошла? Не пошла бы! На что мне ихний миллион? Вот если бы мне сказали, что ему хер вместе с яйцами отрежут, в рот вставят и по улице на веревке поведут, тогда б пошла! Народу не деньги нужны, ему справедливость нужна, правильно?

Ты промолчал в ответ и как-то сдавленно, словно подавившись, кивнул. Находясь между властью, которую представляло это объявление, и народом, от лица которого говорила женщина, ты почувствовал свою неминуемую обреченность и, сделав шаг вбок, повернулся и ушел, уже не боясь вызвать этим подозрение.

Женщина же продолжала что-то там говорить от лица народа – гневно и обличительно.

«Глупая баба, просто глупая баба, – успокаивал ты себя уже в вагоне метро. – И к тому же советская, очень советская, совсем советская. Как будто не девяносто восьмой год на дворе, а восемьдесят девятый. Бесконечные разговоры об у. е., а в голове реальный совок. Глупая, просто глупая… «Ума нет – считай калека», – это Антонина Алексеевна Перегудова, которую никогда не забудешь, сказала той ночью тебе о тебе – пожалела так.

Ума нет…

Но что такое ум? Кто – умный?

Наум? Мешанкин? Сокрушилин?

Нет, умные, конечно, только у каждого из них ум какой-то…

У Наума ум хитрый, у Мешанкина – подлый, а у Сокрушилина – глупый… Вот ведь как, ум, оказывается, может быть глупым!

А вот интересно, у Дудкиной какой ум? Злой, истеричный, женский… Женский ум? Почему нет?

Хотя есть женщины, которым ум не нужен. Та, которая стояла у доски объявлений и рассуждала.

Услышав знакомое название следующей станции, ты вышел и без раздумий и колебаний с тайной радостью в душе направился к знакомой рафинадной двенадцатиэтажке, к самой красивой и приятной из всех стоящих рядом точно таких же двенадцатиэтажек. В ней жил человек, которого, несмотря на все облыжные обвинения, ты готов был взять из своей старой жизни в жизнь новую, женщина, точнее девушка, девушка, конечно же – Даша…

У тебя был повод к ней зайти, и этот повод – берет, твой берет, забытый в последний к ней визит, в самую последнюю вашу встречу, когда Даша впервые поцеловала тебя в наклоненную макушку, ты от неожиданности и счастья боднул ее в челюсть и, торопливо уходя, совершенно потеряв от произошедшего голову, забыл берет.

– А где твой берет? – недовольно спросила Женька, когда вернулся в тот день домой.

– Забыл, – отчаянно выдал ты свою правду.

Женька словно ждала этого ответа и спросила насмешливо:

– Где?

– Там, – ответил ты неопределенно твердо.

– А голову ты там не забыл? – спросила жена с чувством победного превосходства во взгляде.

– Голову не забыл, – пробубнил ты и скрылся в спасительном туалете.

К тому же у Даши можно было бы почистить брюки, если получится, починить ботинок, но, признайся, не это, и даже не берет был главной целью твоего утреннего визита к Даше. Несмотря на изложенные в Гериной маляве доводы, несмотря на загадочную фразу в конце Дашиного письма: «Вы про меня ничего не скажете, и я про вас тоже ничего не скажу», – ты не верил, не хотел и не мог поверить в то, что Даша – Оксана, а тем более – Ира.

Говорят, мы обманываем себя, чтобы обмануть других, – в этом заключается суть такого бессмысленного, на первый взгляд, явления, как самообман.

Попробуй поспорь.

Но кого обманывал ты, ускоряя свой радостный шаг, все выше и выше поднимая ногу с рваным ботинком, отчего выглядел еще более комичным, приближаясь к Дашиному (к Дашенькиному!) дому!

Воистину, Золоторотов, ты бросил вызов здравому смыслу, а это наказуемо, ох, как же это наказуемо!

Хотя, не впервой…

Но так хотел убедиться, утвердиться в своей правоте, доказать всем, что Даша не Оксана и тем более не Ира!

Однако, видимо, ощущал зыбкость своей позиции – достаточно сказать, что, нажимая на кнопку звонка, не сразу в нее попал…

Долго, очень долго она не подходила, пришлось жать еще и еще, и наконец послышались шаги, защелкали дверные замки – у Даши их три, и дверь медленно отворилась.

Перед тобой стояла Даша, твоя Даша, какой никогда ее не видел и не предполагал увидеть.

Она только встала с постели: была заспана и взлохмачена и от этого еще милее, чем прежде, и из одежды на ней была только розовая полупрозрачная рубашечка, под которой отсутствовал не только лифчик, но даже, кажется, и трусики. Она смотрела на тебя, моргая припухшими веками и как будто не узнавая.

– Не узнаете? – растерянно проговорил ты, забыв от волнения, на «ты» вы или на «вы», и она тут же тебя узнала – отшатнулась, прижала к щекам ладони, сжалась, напряглась до последнего предела и так пронзительно и громко завизжала, что ты чуть не оглох, лишился дара речи и потерял способность двигаться.

Невыносимый этот визг продолжался довольно долго все на одной и той же невыносимо-высокой ноте и, когда стал, наконец, слабеть, из комнаты выскочила еще одна Даша, а за ней еще одна – одинаковые, в одинаковых розовых рубашечках, под которыми ничего нет, и одна за другой они подхватили визг, удваивая и утраивая его невыносимость.

– Ирка, маньяк! – переводя дух, закричала первая Даша, указывая на тебя пальцем, после чего визг еще больше усилился, став совершенно невыносимым, и, несомненно, ты покинул бы лестничную площадку, если бы подошвы ботинок вместе с подошвами ног не прилипли к полу. Тебе нужен был какой-то толчок, чтобы оторваться, и он появился – в виде взлохмаченного пузатого мужика в красных растянутых плавках.

Мужик был возмущен своей внезапной побудкой и, ошалело вертя башкой, спрашивал сиплым басом:

– Где, где маньяк?

Только тогда ты повернулся и побежал.

Но как!

Никогда в жизни ты так не бегал и, смею думать, никогда уже не побежишь: не бежал – летел, перемахивая через газоны и бордюры, с мировым рекордом скорости пересек спортивную площадку, стремительно преодолел барьеры и препятствия площадки детской, проскочил по переходу на красный свет так быстро, что никто этого не заметил, и в финишном победном падении, напоминавшем вратарский бросок, успел влететь в салон отъезжающего маршрутного такси…

3

Это заняло всего лишь несколько секунд, ты не успел даже запыхаться и, только сев на заднее сиденье в углу, отдышавшись, начал осознавать произошедшее, вспоминая, видя себя со стороны.

И тебя стал разбирать смех.

Ты знал, понимал, что неприлично, вызывающе-неприлично смеяться в общественном месте, тем более в таком маленьком замкнутом пространстве, каким является салон маршрутного такси, – знал, понимал, но ничего не мог с собой поделать.

Скопившись в твоем душевном нутре до опасного предела, достигнув там своей конечной концентрации, смех – как веселящий газ – начал вырываться из тебя небольшими плотными порциями то в виде кошачьего прысканья, то вроде собачьего поскуливания. Чтобы совладать с наваждением, ты торопливо вытащил из кармана носовой платок и стал громко в него сморкаться, но не сморкаться хотелось – смеяться. Тогда заставил себя смотреть в окно, чтобы отвлечься – последним усилием воли отвлечься, и уставился в него тупо и неподвижно…

Денек был, между прочим, серенький, тоскливый, типично московский, не то что к смеху – к мало-мальской улыбке не располагающий, но и одинаково серый цвет асфальта, низко висящих облаков и лиц пешеходов не могли остановить разгулявшийся в твоей душе праздник смеха.