Свечка. Том 2 — страница 97 из 154

– Так точно, – ответил ты как можно бодрее. – Золоторотов.

– Ну и слава богу! – старуха засмеялась и облегченно выдохнула. – А то я подумала – Евгень Лексеичей много… Ну, не много, но достаточно. А ну как, думаю, перепутала Галька, она только с виду деловая, а на самом деле простофиля, каких свет не видел. Привела какого-нибудь другого, не нашего, не Золоторотова… Значит, вы – Золоторотов Евгень Алексеевич?

– Золоторотов Евгений Алексеевич, – негромко подтвердил ты.

В комнате что-то громыхнуло, упав, раскатились какие-то деревяшки, но старики как будто не услышали или из-за важности момента не обратили на это внимания.

– А мы – Куставиновы! – торжественно сообщила старуха.

Старик кивнул, подтверждая, и торжественно напрягся.

Похоже, в их представлении имена, которые они носили, никакого значения не имели, фамилия же значила очень много.

Слышанная где-то когда-то от кого-то, она царапнула память, но испытываемое тобой удивление, если не сказать потрясение, от всего происходящего не дало вспомнить – где, когда и от кого…

Из комнаты стремительно вышла, вновь направляясь в кухню, дочь Глеба Григорьевича и Анны Ивановны – Галина, Галина Глебовна, значит…

Она сменила свой спортивный костюм на коричневое глухое платье с белым передником, отдаленно напоминавшее школьную форму из детства, и нельзя сказать, чтобы и этот наряд ей шел.

В одной руке она держала спинку от стула, в другой сиденье с ножками.

– Сломали и не сказали. Поставили, как будто целая… Я что, ругать вас за это стану? – сердито проговорила она на ходу родителям.

– Чё, грохнулась? – притворно-сочувственно спросила старуха, но дочь не ответила, скрывшись в кухне.

– Я говорил – грохнется кто-нибудь, – смущенно прогудел старик.

Старуха вновь, в который уже раз, от него отмахнулась.

Дочь появилась вновь в проеме двери с чайником в руке и с сердитой усмешкой на лице спросила:

– Глеб Григорьевич, ты почему не побрился? А ты, Анна Ивановна, надень немедленно очки. И идите в зал, что вы здесь стали?

Старик загудел что-то в ответ, объясняя и оправдываясь, а старуха отмахнулась от дочери и, подавшись к тебе, заговорила шепотом, но так, чтобы слышала та, о ком идет речь:

– Галька, дочка наша. Выучили на свою голову учителку, вот и учит, вот и учит! Мы у нее вроде как троечники…

– Двоечники! – сердито уточнила из кухни дочь.

Старик вновь закряхтел и смущенно засмеялся, а старуха, обратив к тебе свое с темными провалами глазниц и оспинами вокруг них лицо, вскинула остренький подбородок и сжала губы, мол, видишь, какое дело.

Ты улыбнулся, и она тут же улыбнулась, и показалось вдруг, что слепая тебя видит.

Но улыбка не была ответной – старуха обратилась к тебе просяще, как обращаются к взрослым дети с какой-нибудь очень важной на взгляд ребенка и совершенно неожиданной для взрослых просьбой.

– Ой, Евгень Лексеич, – заговорила она с той интонацией, которую сами дети не очень любят и даже осуждают, называя тех, кто так себя ведет, подлизами, но в силу малости своей и беспомощности вынужденные время от времени к ней прибегать. – Вы только не пугайтесь. Можно я вас… общупаю?

Старик пробурчал что-то, осуждающе вздохнул и отошел на пару шагов, видимо, чтобы не быть к данному двусмысленному действию причастным.

– Мама! – возмущенно воскликнула в кухне дочь, но Анну Ивановну интересовало сейчас только твое мнение.

Не понимая до конца, что данная просьба означает, ты молча пожал плечами, и вновь, словно увидев этот жест, старуха протянула к тебе руки и изучающе прикоснулась к твоим бокам.

Последние полгода жизни тебя регулярно общупывали: перед выездом на допрос или следственный эксперимент, а также по возвращении с оных, случалось и в общей во время шмона, – ты пытался привыкнуть к этой унизительной процедуре, выражая свое отношение презрительным равнодушием к тому, кто ее проводил, но старухино общупывание удивляло, смешило и, удивительное дело, успокаивало.

– Я хотя и старуха, а все же интересно, что вы за человек… Аж тошно, как интересно! – объясняла она, оправдывая нестерпимое свое любопытство и ощупывая твои плечи.

Внимательно и осторожно касалась она шрама на виске, ничего уже не говоря, а только вздыхая, после чего принялась изучать уши.

Было щекотно, ты боялся щекотки, но терпел.

Видимо, ставя себя на твое место, Глеб Григорьевич вздыхал и сочувственно посвистывал носом.

Остановив над твоей горячей макушкой, как планку для измерения роста, ладонь, старуха повернулась к старику и удивленно сообщила:

– А он маленький!

– Да ну? – вскинулся тот, не поверив.

– Я тебе говорю! – И, вспомнив о тебе, Анна Ивановна притворно засмеялась, как та девочка, изображающая старушку, и сообщила: – Мы, Евгень Лексеевич, думали, что вы большо-ой…

– Какой маленький-то? – нетерпеливо переступая с ноги на ногу, полюбопытствовал Глеб Григорьевич, инфицированный женским вирусом любопытства.

– Да меньше тебя, – снисходительно бросила старуха.

– А я разве маленький?

– А то большой!

Она была теплая и живая, очень теплая и очень живая, эта слепая старуха, и, прикасаясь, словно наполняла тебя своей теплой живой жизнью.

– Вы оставите человека в покое?! – вырвалась из кухни Галина Глебовна, уже нешуточно сердитая.

Вновь на тебя не взглянув, она буквально выдавила вас в комнату и, усадив за стол и сказав, что сейчас будет чай, исчезла.

5

Сидели в гостиной за круглым столом, накрытым вязаной скатертью под когда-то оранжевым, а сейчас желто-серым с кистями абажуром, каких не видел с детства. И остальная мебель была из твоего детства: кумачовый диван-кровать, сервант с праздничными чашками и рюмками, радиола на ножках у стены и телевизор в углу на тумбочке, часы с боем на стене – и на каждом из этих предметов, даже на часах, лежала вязаная салфетка. Наверняка все это было старухино рукоделие, а может даже, и стариково – в прежние, давние уже годы вязание, а также вышивание гладью были популярны среди мужчин.

Старик и старуха сидели напротив – прямые и торжественные и, обратив к тебе свои безглазые лица, приветливо улыбались.

В гостиной, или, как называли ее Куставиновы, в зале, было светлей, чем в прихожей, тут их можно было лучше разглядеть.

У старика были седые взъерошенные, словно приклеенные пучками к шишковатой голове волосы и большое мятое лицо – белое, будто вывалянное в курином пуху. И тяжелый висящий подбородок, и высокий лоб, и пушистые щеки его были изрезаны глубокими морщинами – не только продольными, но и поперечными, что образовывало на нем квадраты, прямоугольники и другие, еще более сложные геометрические фигуры. Нос у старика был прямой, большой, правильной формы, тоже вывалянный в пуху.

Наверное, в молодости он был красивый, да и сейчас был бы красив красивой старостью, если бы не запавшие безглазые глазницы.

Старушечье личико горело румянцем и блестело, как пасхальное яичко, не только крашеное, но и намасленное, и тоже было все в морщинках, но мелких, образующих не геометрические фигуры, а прихотливые узоры – нет, рукоделие было все же ее.

Волосы не седые, а скорей серые, расчесанные на пробор, с детскими веселыми завитками на висках.

На глазах старухи были теперь темные очки, какие любят носить провинциальные пижоны – пластиковые, узкие.

Впервые в жизни так непосредственно общаясь со слепыми, ты не знал, как правильно себя вести, и молчал, растерянно улыбаясь.

– А шрам-то у вас с левой стороны… – сообщила старуха.

– С левой, – не сразу ответил ты, так как не сразу понял, о чем идет речь.

– А написали – с правой…

– Написали – с правой, – согласился ты.

– Галька вас по шраму узнала?

– Что? – ты спросил не потому, что не услышал вопрос, а потому, что не знал, как на него ответить.

– Гальк, ты Евгень Лексеича по шраму узнала? – обратилась она к дочери, которая в тот момент вынимала из серванта праздничные чайные чашки.

– Ты уж на всех сразу ставь, – предложил дочери старик. – И на Толика, и на Настьку, да и Гарик, может, придет.

Галина Глебовна нервно повела плечами, не зная, кому отвечать, и, взяв себя в руки, ответила матери тоном, каким дочери, вне зависимости от возраста, часто разговаривают со своими матерями, чтобы те не доставали ненужными вопросами:

– По шраму, по шраму…

Но старуха продолжала допытываться, недоумевая.

– Так он же справа…

– Справа, – с громким стуком поставив чашки на стол, Галина стремительно вышла и не закрыла – захлопнула за собой дверь.

Старуха вздрогнула, вздохнула и, понимающе кивнув, сообщила шепотом:

– Перенервничала… «Как я его найду, а если найду, что ему скажу?» Переволновалась…

– Переволнуешься – иголку в стоге сена найти, – старым с обтрепанными крыльями шмелем прогудел старик и покивал, соглашаясь с собственными словами.

– А мы вас большим представляли… Очень даже большим… Потому, разве маленький может такое вынести, такую напраслину? Не-ет… Вот я про себя скажу – я бы умерла! Сразу!

– И я тоже, – поддержал жену Глеб Григорьевич, но, не слыша его, Анна Ивановна продолжала:

– Вот, например, меня на фабрике игрушек обвинили, что я кошелек в раздевалке у одной украла. Так я от обиды чуть не умерла, хорошо, что нашелся. Пришла эта Клавка: «Прости, Ань…» А если б не пришла… Нет, умерла бы. Это самая последняя и страшная обида, когда напраслина на человека сваливается!

– А вы ей… простили? – спросил ты осторожно.

– Простила не простила – не помню уже… Да простила, конечно, как не простить, – не пожелала вспоминать о таких пустяках Анна Ивановна и вновь переключилась на тебя: – А какая же на вас напраслина навалилась?! И вы все это вытерпели… – Она задумалась, вспоминая, и, прижав к своему виску указательный палец, продолжила рассказывать тебе о тебе: – А жилка тут-тук-тук, тук-тук, тук-тук… Маленький, а сердце большое… Нелегко с таким сердцем жить – напряжение в жилах сильное…