– Так точно, – ответил ты как можно бодрее. – Золоторотов.
– Ну и слава богу! – старуха засмеялась и облегченно выдохнула. – А то я подумала – Евгень Лексеичей много… Ну, не много, но достаточно. А ну как, думаю, перепутала Галька, она только с виду деловая, а на самом деле простофиля, каких свет не видел. Привела какого-нибудь другого, не нашего, не Золоторотова… Значит, вы – Золоторотов Евгень Алексеевич?
– Золоторотов Евгений Алексеевич, – негромко подтвердил ты.
В комнате что-то громыхнуло, упав, раскатились какие-то деревяшки, но старики как будто не услышали или из-за важности момента не обратили на это внимания.
– А мы – Куставиновы! – торжественно сообщила старуха.
Старик кивнул, подтверждая, и торжественно напрягся.
Похоже, в их представлении имена, которые они носили, никакого значения не имели, фамилия же значила очень много.
Слышанная где-то когда-то от кого-то, она царапнула память, но испытываемое тобой удивление, если не сказать потрясение, от всего происходящего не дало вспомнить – где, когда и от кого…
Из комнаты стремительно вышла, вновь направляясь в кухню, дочь Глеба Григорьевича и Анны Ивановны – Галина, Галина Глебовна, значит…
Она сменила свой спортивный костюм на коричневое глухое платье с белым передником, отдаленно напоминавшее школьную форму из детства, и нельзя сказать, чтобы и этот наряд ей шел.
В одной руке она держала спинку от стула, в другой сиденье с ножками.
– Сломали и не сказали. Поставили, как будто целая… Я что, ругать вас за это стану? – сердито проговорила она на ходу родителям.
– Чё, грохнулась? – притворно-сочувственно спросила старуха, но дочь не ответила, скрывшись в кухне.
– Я говорил – грохнется кто-нибудь, – смущенно прогудел старик.
Старуха вновь, в который уже раз, от него отмахнулась.
Дочь появилась вновь в проеме двери с чайником в руке и с сердитой усмешкой на лице спросила:
– Глеб Григорьевич, ты почему не побрился? А ты, Анна Ивановна, надень немедленно очки. И идите в зал, что вы здесь стали?
Старик загудел что-то в ответ, объясняя и оправдываясь, а старуха отмахнулась от дочери и, подавшись к тебе, заговорила шепотом, но так, чтобы слышала та, о ком идет речь:
– Галька, дочка наша. Выучили на свою голову учителку, вот и учит, вот и учит! Мы у нее вроде как троечники…
– Двоечники! – сердито уточнила из кухни дочь.
Старик вновь закряхтел и смущенно засмеялся, а старуха, обратив к тебе свое с темными провалами глазниц и оспинами вокруг них лицо, вскинула остренький подбородок и сжала губы, мол, видишь, какое дело.
Ты улыбнулся, и она тут же улыбнулась, и показалось вдруг, что слепая тебя видит.
Но улыбка не была ответной – старуха обратилась к тебе просяще, как обращаются к взрослым дети с какой-нибудь очень важной на взгляд ребенка и совершенно неожиданной для взрослых просьбой.
– Ой, Евгень Лексеич, – заговорила она с той интонацией, которую сами дети не очень любят и даже осуждают, называя тех, кто так себя ведет, подлизами, но в силу малости своей и беспомощности вынужденные время от времени к ней прибегать. – Вы только не пугайтесь. Можно я вас… общупаю?
Старик пробурчал что-то, осуждающе вздохнул и отошел на пару шагов, видимо, чтобы не быть к данному двусмысленному действию причастным.
– Мама! – возмущенно воскликнула в кухне дочь, но Анну Ивановну интересовало сейчас только твое мнение.
Не понимая до конца, что данная просьба означает, ты молча пожал плечами, и вновь, словно увидев этот жест, старуха протянула к тебе руки и изучающе прикоснулась к твоим бокам.
Последние полгода жизни тебя регулярно общупывали: перед выездом на допрос или следственный эксперимент, а также по возвращении с оных, случалось и в общей во время шмона, – ты пытался привыкнуть к этой унизительной процедуре, выражая свое отношение презрительным равнодушием к тому, кто ее проводил, но старухино общупывание удивляло, смешило и, удивительное дело, успокаивало.
– Я хотя и старуха, а все же интересно, что вы за человек… Аж тошно, как интересно! – объясняла она, оправдывая нестерпимое свое любопытство и ощупывая твои плечи.
Внимательно и осторожно касалась она шрама на виске, ничего уже не говоря, а только вздыхая, после чего принялась изучать уши.
Было щекотно, ты боялся щекотки, но терпел.
Видимо, ставя себя на твое место, Глеб Григорьевич вздыхал и сочувственно посвистывал носом.
Остановив над твоей горячей макушкой, как планку для измерения роста, ладонь, старуха повернулась к старику и удивленно сообщила:
– А он маленький!
– Да ну? – вскинулся тот, не поверив.
– Я тебе говорю! – И, вспомнив о тебе, Анна Ивановна притворно засмеялась, как та девочка, изображающая старушку, и сообщила: – Мы, Евгень Лексеевич, думали, что вы большо-ой…
– Какой маленький-то? – нетерпеливо переступая с ноги на ногу, полюбопытствовал Глеб Григорьевич, инфицированный женским вирусом любопытства.
– Да меньше тебя, – снисходительно бросила старуха.
– А я разве маленький?
– А то большой!
Она была теплая и живая, очень теплая и очень живая, эта слепая старуха, и, прикасаясь, словно наполняла тебя своей теплой живой жизнью.
– Вы оставите человека в покое?! – вырвалась из кухни Галина Глебовна, уже нешуточно сердитая.
Вновь на тебя не взглянув, она буквально выдавила вас в комнату и, усадив за стол и сказав, что сейчас будет чай, исчезла.
Сидели в гостиной за круглым столом, накрытым вязаной скатертью под когда-то оранжевым, а сейчас желто-серым с кистями абажуром, каких не видел с детства. И остальная мебель была из твоего детства: кумачовый диван-кровать, сервант с праздничными чашками и рюмками, радиола на ножках у стены и телевизор в углу на тумбочке, часы с боем на стене – и на каждом из этих предметов, даже на часах, лежала вязаная салфетка. Наверняка все это было старухино рукоделие, а может даже, и стариково – в прежние, давние уже годы вязание, а также вышивание гладью были популярны среди мужчин.
Старик и старуха сидели напротив – прямые и торжественные и, обратив к тебе свои безглазые лица, приветливо улыбались.
В гостиной, или, как называли ее Куставиновы, в зале, было светлей, чем в прихожей, тут их можно было лучше разглядеть.
У старика были седые взъерошенные, словно приклеенные пучками к шишковатой голове волосы и большое мятое лицо – белое, будто вывалянное в курином пуху. И тяжелый висящий подбородок, и высокий лоб, и пушистые щеки его были изрезаны глубокими морщинами – не только продольными, но и поперечными, что образовывало на нем квадраты, прямоугольники и другие, еще более сложные геометрические фигуры. Нос у старика был прямой, большой, правильной формы, тоже вывалянный в пуху.
Наверное, в молодости он был красивый, да и сейчас был бы красив красивой старостью, если бы не запавшие безглазые глазницы.
Старушечье личико горело румянцем и блестело, как пасхальное яичко, не только крашеное, но и намасленное, и тоже было все в морщинках, но мелких, образующих не геометрические фигуры, а прихотливые узоры – нет, рукоделие было все же ее.
Волосы не седые, а скорей серые, расчесанные на пробор, с детскими веселыми завитками на висках.
На глазах старухи были теперь темные очки, какие любят носить провинциальные пижоны – пластиковые, узкие.
Впервые в жизни так непосредственно общаясь со слепыми, ты не знал, как правильно себя вести, и молчал, растерянно улыбаясь.
– А шрам-то у вас с левой стороны… – сообщила старуха.
– С левой, – не сразу ответил ты, так как не сразу понял, о чем идет речь.
– А написали – с правой…
– Написали – с правой, – согласился ты.
– Галька вас по шраму узнала?
– Что? – ты спросил не потому, что не услышал вопрос, а потому, что не знал, как на него ответить.
– Гальк, ты Евгень Лексеича по шраму узнала? – обратилась она к дочери, которая в тот момент вынимала из серванта праздничные чайные чашки.
– Ты уж на всех сразу ставь, – предложил дочери старик. – И на Толика, и на Настьку, да и Гарик, может, придет.
Галина Глебовна нервно повела плечами, не зная, кому отвечать, и, взяв себя в руки, ответила матери тоном, каким дочери, вне зависимости от возраста, часто разговаривают со своими матерями, чтобы те не доставали ненужными вопросами:
– По шраму, по шраму…
Но старуха продолжала допытываться, недоумевая.
– Так он же справа…
– Справа, – с громким стуком поставив чашки на стол, Галина стремительно вышла и не закрыла – захлопнула за собой дверь.
Старуха вздрогнула, вздохнула и, понимающе кивнув, сообщила шепотом:
– Перенервничала… «Как я его найду, а если найду, что ему скажу?» Переволновалась…
– Переволнуешься – иголку в стоге сена найти, – старым с обтрепанными крыльями шмелем прогудел старик и покивал, соглашаясь с собственными словами.
– А мы вас большим представляли… Очень даже большим… Потому, разве маленький может такое вынести, такую напраслину? Не-ет… Вот я про себя скажу – я бы умерла! Сразу!
– И я тоже, – поддержал жену Глеб Григорьевич, но, не слыша его, Анна Ивановна продолжала:
– Вот, например, меня на фабрике игрушек обвинили, что я кошелек в раздевалке у одной украла. Так я от обиды чуть не умерла, хорошо, что нашелся. Пришла эта Клавка: «Прости, Ань…» А если б не пришла… Нет, умерла бы. Это самая последняя и страшная обида, когда напраслина на человека сваливается!
– А вы ей… простили? – спросил ты осторожно.
– Простила не простила – не помню уже… Да простила, конечно, как не простить, – не пожелала вспоминать о таких пустяках Анна Ивановна и вновь переключилась на тебя: – А какая же на вас напраслина навалилась?! И вы все это вытерпели… – Она задумалась, вспоминая, и, прижав к своему виску указательный палец, продолжила рассказывать тебе о тебе: – А жилка тут-тук-тук, тук-тук, тук-тук… Маленький, а сердце большое… Нелегко с таким сердцем жить – напряжение в жилах сильное…