Есть другое. Он всю жизнь существует в двумерной системе отношений, координат. Сперва шахматы: черные – белые, выиграл – проиграл, единица – ноль. Фильмы: наши – не наши, фашисты – русские. Затем – новые пары: органы – диссиденты, стойкость – предательство. Он уехал от этого, вырвался. Но и в Америке: белые – негры, республиканцы и демократы, правые – левые. Из суммы всех этих векторов образуется картина мира, говорят ему люди взрослые, с опытом, как догадывается Матвей – научившиеся скрывать безвыходность положения, затыкать пустоты в душе, заглушать боль. Кто научился лучше, кто хуже. Он вспоминает Марго: огоньки от моста, крабовый суп, запах водорослей, а тот, например, странный дядька, психолог, отцовский приятель, так и не может скрыть ничего. Черные – белые, Россия – Америка, два луча, два направления, вектора – они лежат в одной плоскости и эту самую плоскость собой задают. Он хочет, он очень хочет смотреть на мир по-иному, но все попытки что-нибудь в нем разглядеть, Матвей знает, разобьются о плоскость – без глубины, высоты: как клеенка, экран телевизора, шахматная доска. Вправо-влево, вперед-назад – вот и весь выбор. Налево пойдешь – коня потеряешь, – мальчики в шахматной секции любили вокруг этого пошутить. Жизнь – смерть. Дурная бесконечность – сзади и впереди.
На некоторое время удается забыться, и там, в забытьи, Матвей стонет, пытается сделать шажок, движение – куда-нибудь вверх и вбок, но его не пускают сгрудившиеся фигуры: голая девяностолетняя миссис Рокфеллер – или это Марго? – отплясывает чарльстон, посол с совершенно синим, мертво-одутловатым лицом засовывает ему в рот пешечку, и старичок с Альцгеймером хихикает: хе-хе-хе – вцепился, висит – ешь, ешь. Муж Марго с его страшным рукопожатием, сенаторы, судьи, человечек, который “да всё оттуда же”, и красный от возбуждения психолог-псих хвастается квартирой: “Сейчас обставим ее как следует, картинки повесим, я предчувствую счастье. С вами – бывает такое, нет? Следовательно, у вас – дефект личности. Хотите, кофе сварю?”. Матвей задыхается, необходимо ответить, дело не в счастье-несчастье, дайте мне вырваться, выбраться, отпустите меня! Но это ответ на другие события – в желудке, не в голове. Удача, что успел добежать, что свободен сортир.
Его рвет – непереваренным “Цезарем”, алкоголем, снова и снова – какой-то мерзостью. Не то что остатки чувств – кажется, он уже кишки свои выблевал. После очередного приступа Матвей ложится между унитазом и раковиной и теряет сознание. Потом оно к нему возвращается.
Воды, надо много воды, у Матвея дегидратация – стюардесса знает, о чем говорит. Он дает себя напоить, уложить на сиденье.
Так, с выпотрошенным нутром, Матвей прилетает в Рим. Поток людей его выносит на паспортный контроль и затем к поезду, хотя ему туда вроде бы не нужно совсем. Но – семь с половиной часов, он же должен их как-нибудь провести.
– До Рима доеду? – по-английски спрашивает Матвей, заходя в вагон.
– Si, si, – отвечают по-итальянски – Ultima fermata: конечная.
Матвей не помнит, как вылезает из поезда, проходит в утренних сумерках несколько сотен метров, садится на камни, чтобы немного в себя прийти. Камни оказываются неожиданно теплыми, не остывшими за ночь, и Матвей очень скоро ложится на них. Минут через двадцать он открывает глаза, поднимается, опершись на локоть, и смотрит по сторонам: очертания большого собора, никого из людей, только голуби и наполненная каким-то незнакомым Матвею смыслом предрассветная тишина.
Такое чувство, будет потом вспоминать Матвей, что он долго мерз, а город укрыл его одеялом. Образ, метафора, это сочинится потом, а пока что он чувствует внезапное освобождение: как в детстве в конце болезни, когда просыпаешься с мокрым холодным лбом, пижама и наволочки – все мокрое, но ничего уже не болит, температура нормальная, хорошо. Скоро Матвей укладывается опять, подложив под голову курточку.
Дом
Он проснулся от музыки. Верней, оттого что она закончилась. Светло, абсолютно светло.
– Шухер, – произносит мальчишеский голос за спиной у него, испуганно-весело.
Шесть или семь девочек – скрипки, альты, и мальчик-виолончелист, лет им всем по четырнадцать. Что-то они играли такое хорошее?
И спал-то – пару часов, а все поменялось: римское утро. Деньги и паспорт при нем. Телефон его пишет: Finite il credito.
– Спокуха, товарищи, – это скрипка уже говорит, девочка.
В Калифорнии он старался не сталкиваться с соотечественниками – эти встречи почти неизменно оставляли в нем чувство стыда. Но тут – откуда им знать, что он тоже русский, – никто ни о чем не спросит его.
Появляется тот, кого испугались ребята, – карабинер. Большой, шея толстая, театральный злодей. Осматривает музыкантов, Матвея, сидящего на земле, нескольких нищих, которые расположились поблизости. Таксисты, люди, вышедшие из гостиницы покурить, и, так, прохожие – сцена полна людьми. Злодей замечает банку с деньгами, что-то строгое произносит вполголоса. К нему подскакивает маленький человек в белом фартуке, поднимает банку с земли, указывает на храм. Карабинер отходит, банку ставят на место, в ней порядочно уже набралось.
Вот, ребят защитили, они обязаны поиграть. Листают ноты, переговариваются. Из машины вылезает таксист:
– Silenzio! – в ладоши хлопает, требует тишины, хотя никто и не шумит вроде бы.
Вид у таксиста был бы чрезвычайно мужественный – он острижен наголо, – если б не темные очки в светлой оправе – на лбу, и похожей расцветки туфли: носы черные, сами белые.
Первая скрипка кивает – и-раз. Матвей никогда не слышал музыки из такой близи: отсутствие сцены создает совершенно особое впечатление. Вернее, Матвей сам как будто на сцене сидит.
Грусть – и приятно, что грусть, умиление. Вот черт – время на часах его все еще калифорнийское, или он успел их перевести? Последняя пьеса, яркая, быстрая, проходит мимо его сознания – Матвей занимается вычислениями: как бы снова не опоздать. Ничего, время есть еще – до отлета три с небольшим часа.
Слушатели аплодируют, деньги кидают. Матвей встает, внутри – пусто, легко, пить разве что хочется. Достает купюру, сто долларов: богатый американец – девочка, присматривающая за банкой, кланяется ему.
Музыканты собирают свои инструменты, рассовывают по карманам, футлярам деньги, спешат. И вдруг застывают:
– Абрамыч, – произносит виолончелист.
Через площадь, слегка склонив набок голову, движется человек: вероятно, преподаватель их. Он останавливается возле ребят. Вся фигура Абрамыча имеет вопросительное выражение, но в глазах заметно веселье. И еще – он ужасно похож на того, на тренера из Ленинграда, который умер, – каким-то усталым спокойствием. Только еще не такой седой.
– Куда это вы, дамы и господа, верней – господин, собрались?
Куда-куда – по Риму пройтись, не торчать же в гостинице, вечный город, заниматься и дома можно, на Форум, Капитолийский холм, в Колизей, все выучено, давайте сегодня не репетировать. Лучше с нами пойдемте – Пьяцца-ди-По-пуло, Испанская лестница, фонтан Треви.
Чего стоят названия!
– Похвальная любознательность, – кивает преподаватель, тренер, словом – Абрамыч. – А инструменты зачем?
Так ведь это Италия, ничего нельзя оставлять, утащат на раз.
– И стул?
Мальчик прихватил с собой стул – обычный, какие бывают в гостиницах, – что поделаешь? – не играют на виолончели стоя.
Ничего, от Абрамыча не приходится ждать неприятностей. Конец сцены, давайте занавес.
Матвей заразился таки от последней пьесы, толком им не услышанной, – темпом.
– Piupresto, в аэропорт!
– Какая музыка! – восклицает уже известный ему таксист, смесь английского с итальянским. – Bello! Bellissimo!
По русской привычке Матвей садится рядом с водителем. Поехали! – Самолет когда?
– О! – восклицает таксист, – масса времени! – До аэропорта, до Фьюмичино, всего полчаса. Они заедут сейчас в один дом, надо поздравить крестника. Маттео не против? Они уже познакомились: таксиста зовут Витторио.
Рим: не на картинах и фотографиях, а раньше когда-то – прежде ИнЯза, шахмат, прежде всего – он как будто бы все это знал, вернее – предчувствовал.
Особого рода некрашенность стен, влепленные в них колонны, все разные – что стащили со всякой античности, из того и построили, выступающий угол церкви, белье на веревках – трусы и лифчики, вывешенные напоказ, – известно, чего ожидать, и даже когда ошибаешься, и за поворотом оказывается вовсе не то, что предполагал, ощущение не исчезает – видел, предчувствовал, только не знал подробностей.
Матвей вспоминает квартиру маминой мамы – он помогал ее разбирать: диваны, кресла, книги, картины, иконы, цветы наставлены и навешаны были в ней без зазоров, без пустоты. Так учат детей рисовать: все должно быть закрашено, не оставляй белого.
Что там рассказывает новый приятель его?
– Надо быть осторожней, это Италия. – Видел, наверное, как он музыкантам деньги давал.
Вот история: американский спортсмен, бегун, черный, чемпион мира и олимпийских игр, ограблен на крупную сумму – четырнадцать тысяч долларов, что-то вроде того – посреди улицы, на глазах толпы. Маленький мальчик ограбил. Острыми коготками впился чемпиону в руку или даже ее укусил, а из кармана целую пачку денег вытащил.
– Что же, поймали?
– Нет! Убежал! От олимпийского чемпиона! Тот привык – по прямой, а мальчик бежал вот так вот – зигзагами. – Он крутит рулем, машину мотает из стороны в сторону. Итальянец хохочет, он очень доволен успехами мальчика.
Разговор его перескакивает с одного на другое: Маттео русский, а у него подружка была или есть – украинка. Одной рукой держит руль, а другой показывает – лоб, нос, – декламирует: Лес, полянка, холмик, ямка… Произносит: “польянка”, “льес”, дотрагивается до выбритой головы. Basta, enough, достаточно: Матвей догадывается, какие у украинки его части тела есть.
Дом как дом: черные ставни на окнах, недоштукатуренная стена. Они несколько раз гудят. К ним выбегает женщина, растрепанная, с полуголым мальчиком на руках.