До сих пор – закрываю глаза и вижу: двух-, трехэтажные здания, если бы не река – все ровное, симметричное, река придавала разнообразие, хоть она и во льду была с сентября по май. Почта, сберкасса, крохотный рыночек, одноколейка, вокзал. Теперь, наверное, только шпалы остались без рельс, а тогда – поезда ходили: с углем и обычные, пассажирские. Что еще? Карусели, тир. Небольшой памятник, возле – худенькие деревья: тот самый парк, о котором писали “Известия”. Вот что летом солнце не заходит за горизонт, было, конечно же, удивительно. Но привыкаешь потом. Как и к тому, что вовсе оно не показывается с конца ноября по февраль.
Поселился я прямо в театре, в мансарде, над сценой, чуть позади нее. Комната угловая, окна на две стороны. Помещение для командированных, до меня тут не жил никто. Стол, два стула, кровать. Даже графин стоит. Благодать! Вместе – и кабинет, и спаленка. Сказали: временно, пока жилье служебное не подберут. Но мне про те обещания и в голову не пришло когда-нибудь напоминать.
Мир Саввич, так звали первого моего директора, поднялся со мной на этаж, все показал:
– Уж извините сердечно, с водой пока будут трудности.
Как-нибудь справимся, ничего!
Хороший был человек Мир Саввич. Спокойный, заботливый, мы долго работали с ним. Вышел на пенсию, уехал к себе на родину, не помню куда – Пятигорск, Кисловодск. Говорят, рискованно климат менять в пожилом возрасте. Да, хороший был человек.
Никогда я не вел дневника, к сожалению, и прошедшие дни наплывают у меня один на другой, да что там дни! – годы и целые десятилетия слепляются в памяти. Но первый свой вечер в театре я запомнил в подробностях. Как распаковал чемодан, книжки расставил и фотографии, внутри у меня все подпрыгивало от радости. Спустился за полночь в зал: двери плотно затворены, кругом непроглядная тьма, дождался, пока глаза привыкнут, на сцену влез, побродил по ней. Несколько раз вдохнул глубоко, хотел крикнуть: “Нечисто, князь!” или хотя бы “Карету мне!”, но только засмеялся тихонечко. Долго-долго стоял потом в темноте.
На театре
Справа за сценой актерский буфет. Прошу Валентину Генриховну дать мне яйцо с горошком и суп.
– Суп вчерашний, Александр Иванович. Рыбу возьмите. Рыба хорошая.
Долги наши Валентина Генриховна записывает в тетрадь. Что потом случается с ее записями? Ни разу не видел за тридцать лет, чтобы она отказалась кого-нибудь покормить. Не только работников, но и гостей. Я-то расплачиваюсь, но не у всех такое выгодное положение. “Ведь мы играем не из денег… ” Так, Любочка?
Любочка сегодня не в настроении. Отправляюсь в зал, через десять минут репетиция: интересно же, к нам из Питера приехал молодой режиссер.
– А далеко на севере, в Париже…
Общий смех: на галерее показывается Дон Гуан, голый по пояс, на шее гитара висит.
Режиссер подает реплику:
– Не одеться ли вам, Вячеслав?
Сам он сидит с поднятым воротником пальто, на улице минус сорок, в театре топят, но недостаточно. Лаура ходит по сцене в ватнике. Рыжая, в завитушках – Пружинка, так зовут ее из-за волос.
Люба не получила роль, но занят муж ее, Захар Губарев, заслуженный артист республики без пяти минут. Ему, как и Славочке, грим не нужен: Губарев – вылитый Командор.
Режиссер снимает очки, дышит на них, протирает платком. Снова обращается к Славочке:
– У вас красивое тело, – говорит он задумчиво. – Но давайте его оденем во что-нибудь.
Нет, у Славочки приготовлена какая-то акробатика, он ведь был циркачом. Дона Анна отхлебывает из термоса – греется, все знают, что у нее в термосе за чаек. Питерский режиссер не знает, но тоже, возможно, догадывается: не надо столичных считать простофилями.
– Что происходит, я не пойму?! – взвизгивает Дона Анна. – Давайте уже, разводите нас!
Режиссер останавливает репетицию, собирает артистов в кружок:
– Будем вместе искать, пробовать.
Губарев комментирует:
– То есть он ни хрена не знает, что ставить собрался, вы поняли?
Кроме нас с режиссером, все улыбаются. Больно было на это смотреть, да и теперь вспоминать нелегко.
Режиссер поворачивается к Доне Анне:
– А вас я от работы вынужден отстранить. Почему? Не догадываетесь? Хотите, при всех объявлю? И буду ходатайствовать перед дирекцией…
– Никто меня никуда не выгонит! – кричит актриса (я нарочно не называю фамилии, вдруг она работает до сих пор). – Расскажу, как вы матом ругались. “Похерить” – это ведь мат? Мат?
Режиссер смеется. Зубы у него белые-белые. В Вечности ни у кого таких нет. Говорят, что-то с водой не то.
Почему я именно эту сцену вспомнил? Много было всего перед тем, многое после произошло. Так, вспомнилось? На самом деле – не просто так: с “Каменного гостя” начались наши постановки классики, постановочки.
Режиссер приезжал в феврале, это точно, Любочка в феврале родилась, она Водолей, для нее это что-то значило. А год был какой, не получается рассчитать. Две тысячи пятый, я думаю. Или шестой.
– Слышали, Александр Иванович? Питерский ваш протеже уехал от нас, разорвал договор.
Да, Любочка, он заходил попрощаться.
Губарев широко улыбается:
– Не выдержал прессинга. – Разве это повод для торжества? – Зубы свои пускай теперь у себя на Невском показывает.
– Лошадям! – веселится Славочка, вот на кого всерьез обижаться нельзя.
– Надо держать удар, – не унимается Губарев. – Без характера нечего делать в профессии. Это вам говорит заслуженный артист республики.
Вообще-то Губарев еще не получил звания, пока только документы отправили.
– Александр Иванович, почему мне не дали Дону Анну сыграть?
Пожимаю плечами: прихоть художника.
Трудно рассказывать по порядку, когда просто живешь себе мирно, своим чередом. Семидесятые, восьмидесятые – тихая жизнь, очень тихая. Понятно, завлит – на театре фигура не главная. Есть директор (он же худрук), завтруппой, завпост (про режиссеров молчу, режиссеры были у нас приглашенные), но если долго работаешь, волей-неволей приобретаешь вес: что-то рекомендуешь для постановки, по поводу распределения высказываешься, и тебя слушают. С актерами отношения были ровными, благополучными. Возникали у них недоразумения: достает артистка тетрадь, хочет роль повторить, а страницы склеились – ей вареньем капнули между страниц. Куда бежали? Наверх, ко мне. Рассказываю как есть, не для того, чтобы хвастаться.
Начались перемены в стране – кто-то ездил в столицы, докладывал, – но до Вечности, до театра особенно, новости доходили с трудом. Жили так: с утра репетиция, днем отдохнуть, артистам – роль повторить, вечером на спектакль. Труппа у нас небольшая, все заняты. Артисты любят работать: в выходные по два спектакля бывало, да еще и детские утренники, как мы успевали, выдерживали? Телевизор не поглядишь, за все эти годы так и не образовалось у меня телевизора. Пьесы – мое окно в тот, другой мир, много читать приходилось по должности – пьесы тематику поменяли, это было, да.
Вот наш репертуар в девяностые, приблизительный, из того, что сразу приходит в голову. “Дмитрий и барабан”: про красивую жизнь, комедия. По языку не особенно интересная, но много действия, много женских ролей. Зрителю нравилось, смотрели по нескольку раз. Еще комедия, перевод с английского, – “Никогда не улыбайтесь крокодилу”, крепкая штука, будни американской тюрьмы. Полная противоположность ей – “Лучше б ты был евреем”, про особые отношения между мужчинами, мелодрама, у нас спектакля не поняли, не продавался, быстро сошел. Сам удивился, когда посмотрел: и зачем советовал? Что-то, видимо, зацепило, пока читал, да и в столицах много шуму эта пьеса наделала. И снова комедия: “Чем черт не шутит”, нет необходимости пересказывать, вещь известная. Такой вот репертуар.
В “Северогорском вестнике” писали про нас. “На сцене царило его величество Искусство”, одна и та же зрительница писала, но подписывалась по-разному. То она была Музой Васильевной, то Мельпоменой Сидоровной – выбирала имена посмешней. “Зритель слышал и внимал с широко открытыми глазами и замиранием сердца. От оваций уши закладывало”, – понятно, преувеличение, но нашим нравилось: вырезали, в гримерках себе приклеивали, особенно если газета ставила их фотографии. Артисту необходимо внимание, и когда Мельпомена помалкивает (хотя она, отдадим ей должное, писала про всех), надо что-нибудь все равно прилепить, хоть благодарность, грамоту от театра в связи с юбилеем, за многолетний добросовестный труд.
Однажды вышла статья в центральной газете. Озаглавлена она была просто: “Юдоль”.
“На фоне невысокого общего уровня актерской игры в спектакле случается несколько катастроф. Так, главная героиня в перерывах между актами заболевает какой-то болезнью: становится отекшей, дебелой, принимается разговаривать глубоким контральто – в первом действии она только попискивает. Ее пятнадцатилетняя дочь при появлении объекта своей влюбленности начинает страшно облизываться. А сельский священник расхаживает по сцене в облачении митрополита и поминутно крестится: то ли отгоняет нечистую силу, то ли хочет руки занять. В довершение образа – окает, словно командирован из Ивановской области. Зритель, однако, все принимает как должное. Вечность – маленький город: что дадут, то и будут смотреть. Афишу и программки к премьере выпустить не успели. В фойе развернута продажа шуб. Юдоль”.
– В перерывах между актами! Попискивает! – повторяют за спиной у Анны Аркадьевны, нашей примы, артистов нетрудно развеселить.
– Давайте подумаем, Александр Иванович, о том, чтобы не работать с живыми авторами, – только и сказал Мир Саввич, когда прочитал статью.
Я согласился: не критик писал. Критики ругают успешных и знаменитых – кто мы, чтоб нас ругать? Не стану называть фамилию автора: он приезжал на премьеру, за собственный счет, дал Валентине Генриховне три с половиной тысячи рублей на банкет, а сам на него не пришел.
Вот, говорю Миру Саввичу, один питерский режиссер давно мечтает у нас поставить “Маленькие трагедии”.